2. Возвращение к основной герменевтической проблеме
а) ГЕРМЕНЕВТИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМА ПРИМЕНЕНИЯ
В старой традиционной герменевтике, целиком и пол&ностью забытой историческим самосознанием послеро- мантического наукоучения, проблема применения еще за&нимала свое систематическое место. Признанным счита&лось членение на subtilitas intelligent, понимание, и subtilitas explicandi, истолкование; в пиетизме (например, у Й. Й. Рамбаха) к этим двум моментам прибавляется третий: subtilitas applicandi, применение. Из этих трех моментов и состоял процесс понимания. Характерно, что все три назывались «subtilitas» (тонкость, ловкость, ис&кусство), то есть мыслились не столько как методы, которыми мы пользуемся, сколько как некий навык, тре^ бующий особенной духовной утонченности 1.
Однако герменевтическая проблема, как мы видели* получала свое систематическое значение благодаря тому, что романтизмом было выявлено внутреннее единство по&нятий «intelligere» (понимать) и «esplicare» (истолковы&вать). Истолкование — это не какой-то отдельный акт, задним числом и при случае дополняющий понимание; по&нимание всегда является истолкованием, а это последнее соответственно суть эксплицитная форма понимания. С осознанием этого связано также осознание языка и системы понятий, в которых осуществляется истолкование в ка&честве внутреннего структурного момента понимания, а это значит, что язык выходит из своего окказионального окра&инного положения и становится в центр философии. К это&му нам следует еще вернуться.
Внутреннее слияние понимания и истолкование при&вело, однако, к тому, что третий момент герменевтической проблемы, аппликация, оказался целиком и полностью за рамками герменевтического целого. Казалось, например/ что использование Священного писания в целях назида&ния й поучения, как это принято в христианской про&поведи, есть нечто совершенно иное, чем его истори&ческое и теологическое понимание. Наши собственные размышления позволили тем не менее осознать, что в по&нимании всегда имеет место нечто вроде применений подлежащего пониманию текста к той современной ситу&ации, в которой находится интерпретатор.
Мы вынужде&ны, таким образом, пойти как бы на шаг дальше по срав&нению с романтической герменевтикой и мыслить вовле- ченными в единый процесс не только понимание и ис&толкование, но также и применение. Это отнюдь не зна&чит, что мы возвращаемся к традиционному различению трех обособленных «subtilitas», о которых говорил пиетизм. Мы полагаем, напротив, что применение есть такая же ин&тегральная составная часть герменевтического процесса, как понимание и истолкование.
Существующее состояние герменевтической дискус&сии дает нам повод выдвинуть на передний план эту точку зрения в ее принципиальном значении. При этом мы можем опереться прежде всего на забытую историю герменевтики. В прежние времена считалось чем-то само собой разумеющимся, что перед герменевтикой стоит за&дача соотнести смысл данного текста с той конкретной ситуацией, в которой он должен быть воспринят. Ис&ходной моделью служит здесь прорицатель божественной воли, способный истолковать слово оракула. Однако и по сей день перед всяким переводчиком стоит задача не просто передать подлинные слова переводимого им партне&ра по переговорам, но воспроизвести мнение этого послед&него так, как это кажется ему необходимым в свете той подлинной ситуации разговора, осознать которую в своем качестве знатока обоих языков может он один.
Точно так же история герменевтики учит нас, что наряду с филологической существовала еще и теологи&ческая и юридическая герменевтика и что полный объем самого понятия герменевтики исчерпывался лишь этими тремя дисциплинами. И только расцвет исторического сознания в XVIII и XIX столетиях привел к тому, что филологическая герменевтика, историко-филологическая наука, освободилась от связи с остальными герменевти&ческими дисциплинами и в качестве учения о методе гуманитарных наук сделалась полностью самостоятельной.
Однако тесная связь, изначально соединявшая фило&логическую герменевтику с юридической и теологической основывалась на признании аппликации в качестве одного из интегрирующих моментов всякого понимания вообще.
Жак для юридической, так и для теологической герменев&тики конституирующим является напряжение, существую&щее между данным текстом (законом или благой вестью), с одной стороны, и тем смыслом, который он получает в ре&зультате его применения в конкретной ситуации истолко&вания (судебный приговор или проповедь), с другой сто&роны. Закон вовсе не претендует быть понятым истори&чески, но должен быть путем истолкования конкретизи&рован в своей правовой значимости. Точно так же и текст религиозного благовествования вовсе не следует рас&сматривать как простой исторический документ — он нуж&дается в таком понимании, которое позволило бы ему оказать свое спасительное воздействие. В обоих случаях это значит: чтобы понять текст, будь то закон или Еван&гелие, правильно, то есть в соответствии с выдвигаемыми им притязаниями, мы должны в каждый данный мо&мент, то есть в каждой конкретной ситуации, понимать его по-новому и по-иному. Понимание здесь всегда уже является применением.
Мы исходили, однако, из того, что понимание, осу&ществляемое в науках о духе, также является сущест&венно историческим, то есть что текст и здесь пони: мается лишь в том случае, если он каждый раз пони&мается по-другому. Задача исторической герменевтики и состоит в том, чтобы осознать напряжение, существующее между самотождествеиностью того или иного явления и сменой ситуаций, в которых это явление понимается. Мы исходили из того, что историческая подвижность понимания, отодвинутая на задний план романтической герменевтикой, является истинным центром такой поста&новки герменевтического вопроса, которая удовлетворяет историческому сознанию. Наши наблюдения над значением традиции в историческом сознании опирались на проведен&ный Хайдеггером анализ герменевтики фактичности и стремились сделать его плодотворным для герменевтики наук о духе. Мы показали, что понимание является не столько методом, с помощью которого познающее соз&нание подходит к выбранному им предмету и приводит его к объективному познанию, но что оно имеет скорее своей предпосылкой пребывание-внутри свершающегося преда&ния.
Понимание само оказывается свершением, и задача герменевтики заключается, с философской точки зрения, в том, чтобы поставить вопрос о природе этого понимания, этой науки, которая сама вовлечена в процесс истори&ческих изменений.
Мы постоянно отдаем себе отчет в том, что само&сознанию современной науки предъявляются тем самым^ необычные требования. Все наши рассуждения в целом- были направлены на то, чтобы смягчить эти требования,~ показав их как результат конвергенции множества раз&личных проблем. В самом деле, существующая ныне теория1 герменевтики основывается на различениях, которые она сама не способна проводить последовательно. Это стано-, вится особенно очевидным при попытках построения всеобщей теории интерпретации. Если, к примеру, раз-' дичают когнитивное, нормативное и репродуктивное ис&толкование, как это делает Э. Бетти в своей характе&ризующейся удивительной широтой познаний «Всеобщей теории интепретации» 2, то возникают трудности при под&ведении феноменов под это разделение. Это относится в первую очередь к научному истолкованию. Если теоло&гическое истолкование объединяют с юридическим и под&водят соответственно под нормативную функцию, то в про&тивоположность этому можно напомнить о Шлейерма- хере, который самым тесным образом связывает теоло&гическое истолкование со всеобщим, то есть — с его точки зрения — филологически-историческим истолкованием. В действительности разрыв между когнитивной и норма&тивной функцией проходит через саму теологическую герменевтику, и его вряд ли можно прикрыть, уста&навливая различие между научным познанием и его после&дующим использованием в целях назидания. Ясно, что такой же разрыв характерен и для правового истолко&вания, поскольку проникновение в смысл того или иного правового текста и его применение к конкретному слу&чаю представляют собою не два отдельных акта, но единый процесс.
Однако даже тот тип истолкования, который кажется наиболее далеким от разобранных выше,— я имею в виду репродуктивное истолкование, благодаря которому поэзия или музыка становятся представлением, а свое подлин&ное существование они обретают лишь в разыгранности (Gespieltwerden) 3,— даже этот тип едва ли является са&мостоятельным.
Здесь тоже существует разрыв между ког&нитивной и нормативной функцией. Невозможно инсце&нировать драму, прочитать вслух стихотворение или сыг&рать музыкальное произведение, не поняв исконный смысл текста и не подразумевая его при воспроизведении и истолковании. Но точно так же невозможно осуществить это репродуктивное истолкование, не учитывая при прев&ращении текста в чувственное явление другого, норма&тивного момента, ограничивающего требование стилисти&чески правильной передачи стилистическими устремле&ниями собственной современности. Если мы вспомним, наконец, что перевод иноязычных текстов, поэтическое подражание им, а также и правильно^ чтение их вслух берут на себя временами ту же задачу объяснения смысла данного текста, что и филологическое истолко&вание, так что одно переходит в другое, то мы не сможем не сделать вывода, что напрашивающееся само собою различение когнитивного, нормативного и репродуктивно- го истолкования не имеет принципиального характера, но описывает единый феномен.
Если это верно, то встает задача — дать новое опреде&ление герменевтике в науках о духе, исходя из юри&дической и теологической герменевтики. Для этого тре&буется, конечно, полученное благодаря нашим исследо&ваниям понимание того, что романтическая герменевтика и венчающее ее психологическое истолкование, то есть стремление вникнуть в индивидуальность другого и разга&дать ее загадки, подходят к проблеме понимания слишком односторонне. Результаты наших размышлений заставля&ют нас отказаться от разделения герменевтической поста&новки вопроса на субъективность интерпретатора и объ&ективность подлежащего пониманию смысла. Такой подход основывается на ложном противопоставлении, ко&торое не может быть сглажено даже путем признания диалектики субъективного и объективного. Отделение нор&мативной функции от когнитивной разрывает на части то, что явным образом составляет единое целое. Смысл за&кона, раскрывающийся в его нормативном применении, не является чем-то принципиально иным по сравнению со смыслом того или иного дела, раскрывающимся в по&нимании текста.
Совершенно неправильно основывать возможность понимания текстов на предпосылке «конге&ниальности», якобы объединяющей творца и интерпрета&тора данного произведения. Будь это так, дела в науках о духе обстояли бы весьма скверно. Напротив, чудо по&нимания заключается как раз в том, что не требуется никакой конгениальности, чтобы познать то подлинно значительное и исконно-осмысленное, что содержится в ис&торическом предании. Мы способны раскрыть себя нав&стречу превышающим нас самих притязаниям текста и, по&нимая его, соответствовать его значению. В области филологии и исторических наук о духе герменевтика вообще не является «знанием-господством» 4, то есть у-своением в смысле о-владения, напротив, она подчи&няет себя господствующим притязаниям текста. Однако истинным прообразохм такого отношения является юри&дическая и теологическая герменевтика. Очевидно, что истолкование законодательной воли, истолкование божест&венного обета суть не господство, но форма служения; На службе у того, что должно стать действенным и получить авторитет, они являются истолкованием, вклю&чающим в себя аппликацию. Наш тезис, однако, гла&сит, что также и историческая герменевтика должна произ&вести аппликацию, поскольку, преодолевая временную дистанцию, отделяющую интерпретатора от текста, преодо&левая то смысло-отчуждение, которому неизбежно под&падает текст, она также служит действенности и автори&тету смысла.
Ь) ГЕРМЕНЕВТИЧЕСКАЯ АКТУАЛЬНОСТЬ АРИСТОТЕЛЯ
Здесь само собою напрашивается рассмотрение ком&плекса проблем, который мы уже не раз бегло затра&гивали. Если действительная острота герменевтической проблемы заключается в том, что одно и то же предание должно быть каждый раз понимаемо по-разному, то — с логической точки зрения — речь идет при этом об отно&шении всеобщего и особенного. Понимание оказывается частным случаем применения чего-то всеобщего к кон&кретной и особенной ситуации. Тем самым особое зна&чение получает для нас Аристотелева этика, о которой мы уже упоминали в наших вводных замечаниях к теории наук о духе [с. 64 и сл., 83]. Конечно, Аристотель говорит вовсе не о герменевтической проблеме, тем бо&лее не об ее историческом измерении, но о верном опре&делении той роли, которую надлежит играть разуму в сфере нравственной деятельности. Для нас, однако, все это тем и интересно, что речь идет здесь о разуме и знании, не оторванных от ставшего бытия (gewordene Sein), но определяемых этим бытием и в свою очередь его опреде&ляющих. Ограничив сократовско-платоновский интел&лектуализм в вопросе о благе, Аристотель, как известно, основал этику в качестве самостоятельной по отношению к метафизике дисциплины. Критикуя платоновскую идею блага как пустую всеобщность, он противопоставляет ей вопрос о человеческом благе, о том, что есть благо с точки зрения человеческой деятельности и поступков 5. С точки зрения этой критики отождествление добродетели и знания, «арете» и «логоса», лежащее в основе сокра- товско-платоновского учения о добродетели, оказывается неким преувеличением. Аристотель возвращает ему его ис&тинные пропорции, показывая, что основанием нравствен&ного знания человека является «орексис», «стремление» и его оформление в твердые устои («хексис»). Уже в самом названии видна связь понятия этики с аристоте&левским обоснованием «арете» в понятиях «приучение» и «этос».
г Существенное отличие человечески-нравственного мира от мира природы состоит в том, что здесь не просто действуют и проявляются способности или силы, но что человек лишь благодаря тому, что он делает и как посту&пает, становится тем, что он есть, то есть бытийствуя определенным образом, он и поступает определенным об&разом. В этом смысле Аристотель противопоставляет «этос» «физису» как такую область, в которой хотя и не царит беззаконие, но которая не ведает и природной законосообразности; здесь господствует переменчивость и ограниченная закономерность человеческих установлений и типов человеческого поведения.
При этом возникает вопрос, как возможно философское знание о нравственном бытии человека и какую роль играет в этом бытии знание вообще. Если то, что явля&ется благом для человека, раскрывается всякий раз в той конкретной практической ситуации, в которой он нахо&дится,— задача нравственного знания состоит в том, чтобы, присматриваясь к конкретной ситуации, понять, чего тре&бует от него эта последняя; иными словами, практи&чески действующий человек должен рассматривать каж&дую конкретную ситуацию в свете того, что требуется от него в целом и в принципе. Высказанный негативно, этот тезис гласит, что всеобщее знание, не апплициру- ющее себя к конкретной ситуации, остается бессмыслен&ным, больше того: грозит затемнить конкретные требо&вания, диктуемые ситуацией. Это положение дел, выра&жающее самое существо нравственного сознания, не только превращает философскую этику в методологически слож&ную проблему, но в то же время сообщает проблеме метода моральную релевантность. В противоположность тому учению о благе, которое определяется платоно&вским учением об идеях, Аристотель подчеркивает, что в рамках этической проблематики речь не может идти о точности высшего порядка, которой добивается матема&тик. Подобное требование точности было бы здесь не&уместным. Необходимо наметить лишь общие контуры ситуации, чтобы таким наброском оказать нравственному сознанию определенную помощь 6. Однако вопрос о воз&можности подобной помощи есть уже вопрос моральный. Очевидно, что к существенным характеристикам нравст&венного феномена относится именно то, что действующий субъект должен знать и решать сам и ни в коем случае не может отказаться от этой самостоятельности. Решающим для правильного подхода к философской этике явля&ется, следовательно, то, что она не стремится занять место нравственного сознания, но вместе с тем не ищет и чисто теоретических, «исторических» сведений, а путем прояснения общих контуров феномена помогает нравствен&ному сознанию прийти к ясности относительно себя са&мого. Это предполагает наличие множества качеств в том, кто должен воспринять помощь: в слушателе аристоте&левских лекций. Ему нужно обладать достаточной эк&зистенциальной зрелостью, чтобы не требовать от обра&щенных к нему поучений ничего сверх того, что они могут и должны дать. Говоря позитивно: он должен уже заранее, благодаря привычке и воспитанию, выра&ботать в себе нравственные устои, и его постоянное стрем&ление должно заключаться в том, чтобы сохранять эти устои в конкретных жизненных ситуациях, доказывать их своим правильным поведением 7.
Как видим, признание того, что проблема метода пол&ностью определяется предметом,— общее положение Арис&тотеля. Что касается наших интересов, то нам нужно внимательнее рассмотреть своеобразное отношение, суще&ствующее между нравственным бытием и нравственным сознанием,— отношение, разбираемое Аристотелем в его «Этике». Аристотель остается наследником Сократа по&стольку, поскольку он продолжает считать знание сущест&венным моментом нравственного бытия,— и нас здесь интересует как раз компромисс между сократовско- платоновским наследием и выдвинутым самим Аристоте&лем моментом «этоса». Ибо герменевтическая проблема также очевидным образом отходит от чистого, не связанно&го с бытием знания. Мы говорили о принадлежности интерпретатора к тому преданию, с которым он имеет дело, и в самом понимании видели момент свершения. Чуждое влияние объективирующих методов современной науки, характеризующее герменевтику и историческую науку XIX столетия, предстало перед нами как следствие ложно&го опредмечивания. Чтобы проникнуть в суть этого послед&него и избежать его, мы и сослались на пример Аристо&телевой этики. Ведь нравственное знание, как его опи&сывает Аристотель, очевидным образом не является пред&метным знанием, то есть знающий не стоит перед фактами, которые он только устанавливает, но он непосредственно затронут тем, что он познает. Это есть нечто такое, что он должен делать8.
Ясно, что это знание не есть знание научное. В этом смысле устанавливаемое Аристотелем различие между нравственным знанием, «рассудительностью» («фроне- сис») и теоретическим знанием («.эиистеме») крайне просто, особенно если мы вспомним, что для греков про- образом всякой науки является математика, знание о неизменном, знание, которое основано на доказательствах и которым поэтому может овладеть каждый. Подобное отграничение нравственного знания от знания математи&ческого типа ничему, разумеется, не могло бы научить гуманитарную герменевтику. Скорее науки о духе тесно связаны с нравственным знанием — в противоположность «теоретической» науке. Они являются своего рода «мо&ральными науками». Их предмет — это человек и то, что он знает о самом себе. Однако он знает себя в качестве человека действующего, и знание о себе, которое он таким образом приобретает, вовсе не стремится к установлению того, что есть. Напротив, действующий человек всегда имеет дело с чем-то таким, что не совсем таково, каково оно есть, но что могло бы быть и другим. Он откры&вает здесь то, во что ему следует вмешаться. Его знание должно направлять его действия.
В этом кроется действительная проблема нравственного знания, занимающая Аристотеля в его этике. Ведь ру&ководство действием со стороны знания мы в первую очередь и в чистом виде находим там, где греки говорят о «технэ». «Технэ» — это мастерство, это знание ремеслен&ника, умеющего создавать определенные вещи. Вопрос в том, является ли нравственное знание знанием такого рода. Это означало бы, что оно есть знание о том, как должен человек создавать себя самого. Должен ли человек научиться делать себя тем, чем он должен быть, подобно тому как ремесленник учится делать то, что должно быть, в соответствии с его планом и волей? Планирует ли человек себя самого согласно своему «эйдосу», подобно тому как ремесленник носит в себе и представляет в ма&териальных предметах «эйдос» того, что он хочет изгото&вить? Как известно, Сократ и Платон действительно рас&пространили понятие «технэ» на человеческое бытие, и не&возможно отрицать, что при этом было открыто нечто ис&тинное. По крайней мере в политической области модель «технэ» играет значительную критическую роль, посколь&ку она раскрывает несостоятельность так называемого искусства политики,— искусства, в котором всякий, кто занимается политикой, следовательно, всякий гражданин, полагает себя сведущим. В высшей степени характерно, что знание ремесленника было тем единственным, ко&торое Сократ в своем знаменитом описании того, что он узнал от своих сограждан, признал действительным в своей области знанием . Правда, ремесленники тоже его разо&чаровали. Их знание не есть то истинное знание, которое делает человека человеком и гражданином. Тем не менее это действительно знание. Это подлинное искусство, уме&ние, сноровка, а не просто высокая степень опыта. В этом оно, очевидным образом, сходится с тем истинным нравст&венным знанием, которого ищет Сократ. И то и другое суть знания, предшествующие действию и стремящиеся определять и направлять это действие. Знание такого рода должно, следовательно, включать в себя и свое применение к данной конкретной задаче.
Вот тот пункт, который позволяет связать аристоте&левский анализ нравственного знания с герменевтической проблемой современных наук о духе. Разумеется, в слу&чае герменевтического сознания речь не идет ни о техни&ческом, ни о нравственном знании, однако оба типа зна&ния включают в себя ту же задачу применения, которую мы признали основным моментом герменевтической проб&лемы. Ясно, конечно, что применение в том и в другом случае означает нечто иное. Существует в высшей степени своеобразное напряжение между «технэ», искусностью, мастерством, которому можно научиться, и тем знанием, которое приобретается благодаря опыту. На практике пред&шествующее действию знание, которым обладает человек, выучившийся какому-либо ремеслу, не обязательно выше того, каким обладает необученный, но многоопытный чело&век. Хотя это и так, мы не назовем такое предшествующее знание «технэ» теоретическим, особенно если учесть, что в процессе использования этого знания опыт накапливается сам собой. Ведь оставаясь знанием, оно всегда ориенти&ровано на практику, и хотя неподатливый материал не всегда покоряется тому, кто овладел своим ремеслом, Аристотель тем не менее с полным правом цитирует слова поэта: «Искусству случай мил, искусство — слу&чаю». Это значит: удача приходит прежде всего к тому, кто выучился своему делу. Подлинное овладение своим делом — вот что дает предшествующее знание «технэ»; именно это и является образцом для нравственного зна&ния. Ведь ясно, что и для этого последнего опыт ни&когда не бывает достаточным, чтобы принять верное решение. Также и здесь требуется предшествующее ру&ководство поступками со стороны самого нравственного сознания, и более тбго: здесь никак невозможно удовлет&вориться даже теми ненадежно-неустойчивыми отноше&ниями, которые существуют в случае «технэ» между предшествующим знанием и действительной удачей. Меж&ду совершенствованием нравственного сознания и совер&шенством в умении изготовлять что-либо, «технэ», су- ществует, конечно, подлинное соответствие; ясно, однако, что это не одно и то же.
Наоборот, различия прямо-таки бросаются в глаза. Совершенно очевидно, что человек не располагает собою так, как ремесленник располагает тем материалом, с ко&торым он работает. Он не имеет возможности создавать себя самого таким же образом, как он создает что-то другое. Так что и знание, которое он имеет о самом себе в своем нравственном бытии, должно быть иным, должно отличаться от того знания, которым он руководствуется при создании чего-либо. Аристотель формулирует это раз&личие очень смело и очень своеобразно, называя это знание знанием-себя, то есть знанием-для-себя, «знанием [блага] для себя» 10. При этом знание-себя, свойственное нравственному сознанию, отделяется от теоретического знания таким образом, который обладает для нас не&посредственной убедительностью. Здесь происходит, од&нако, также и отграничение нравственного знания от технического, и Аристотель решается на столь сво&еобразное выражение, как знание-себя, именно для того, чтобы сформулировать оба аспекта этого отграниче&ния.
Отграничение от технического знания представляет со&бой более сложную задачу, если, как это и делает Аристо&тель, определять «предмет» этого знания не как нечто всеобщее, всегда остающееся самим собою, но как нечто единичное, как нечто такое, что может быть и иным. Ведь на первый взгляд кажется, что в обоих случаях речь идет о вполне аналогичной задаче. Тот, кто умеет изготовлять что-либо, знает некое благо, и он обладает этим знанием «для себя», то есть знает, что он там, где есть такая возможность, действительно способен из&готовить это. Он берет нужный материал и выбирает нуж&ные средства для осуществления своего замысла. Он дол&жен, следовательно, применить выученное им вообще к данной конкретной ситуации. Нельзя ли сказать то же са&мое о нравственном сознании? Также и тот, кто стоит перед нравственным решением, уже заранее нечто выучил, Воспитание и обычаи определяют его всеобщее знание о том, что правильно. Задача нравственного решения и сос&тоит в том, чтобы поступать правильно в конкретной ситуации, то есть увидеть в конкретной ситуации то, что правильно, и овладеть им. Следовательно, осуществля&ющий нравственное решение должен выбрать и пустить в ход надлежащие средства, и его действия должны быть столь же продуманными, как и действия ремеслен- ника. И тем не менее это знание совершенно иного рода. Почему же?
В Аристотелевом анализе «рассудительности» («фро- несис») можно выделить множество моментов, отвеча&ющих на этот вопрос. Ведь подлинная гениальность Аристотеля и заключается как раз во владении всесто&ронним описанием феноменов. Эмпирическое, взятое в его синтезе, Гегель признает спекулятивным понятием и. Мы ограничимся здесь несколькими пунктами, наиболее важ&ными для нашей темы.
1. Мы можем выучиться какому-либо «технэ», но можем и разучиться. Нравственному знанию мы не обу&чаемся и разучиться тоже не можем. Мы соотнесены с этим знанием вовсе не так, как если бы мы могли усвоить его или не усваивать, подобно тому как мы можем выбирать или не выбирать какое-либо фактическое уме&ние, какую-либо «технэ». Скорее наоборот, мы всегда уже находимся в положении того, кто должен действовать (если отвлечься от периода нашего несовершеннолетия, когда послушание воспитателю заменяет собственные ре&шения),— мы должны, следовательно, уже обладать нрав&ственным знанием и применять его. Именно поэтому по&нятие применения в высшей степени проблематично. Ведь мы можем применять лишь то, чем мы уже заранее обладаем «для себя». Однако нравственным знанием мы не обладаем «для себя», то есть мы его уже имеем и потом лишь применяем к конкретной ситуации. Пред&ставление, которое человек имеет о том, чем он должен быть, а следовательно, его понятия о правосудности и неправосудности, о порядочности, мужестве, достоинст&ве, солидарности и т. д. (все они имеют свое соответст&вие в Аристотелевом перечне добродетелей) являются в известном смысле образцами, направляющими его дейст&вия и служащими ему ориентирами, однако легко заметить принципиальное различие между ними и тем направля&ющим образцом, каким, к примеру, является для ре&месленника чертеж того предмета, который он произ&водит. Вопрос о том, скажем,- что справедливо, а что нет, не может быть полностью решен в отрыве от ситуа&ции, требующей от меня правосудности, тогда как «эйдос» того, что хочет изготовить ремесленник, полностью опре&делен, причем определен тем употреблением, для кото&рого предназначена изготавливаемая вещь.
Конечно, понятие справедливого тоже кажется пол&ностью определенным. Ведь оно сформулировано в законах и содержится также в общих правилах поведения, в обы- чаях и нравах, хотя и некодифицировашгых, однако очень точно определенных и общеобязательных. Так что и пра&восудие является особой задачей, требующей знания и уме&ния. Не есть ли это тоже некая «технэ»? Разве оно не состоит в применении законов и правил к конкретному случаю? Разве не говорим мы об «искусстве» судьи? Так почему же то, что Аристотель называет «рассудитель&ностью в судопроизводстве» (біхастхг] cp^ovrjoig), все- таки не есть «технэ»? j2
Размышление показывает нам, что в применении зако&нов содержится нечто спорное с юридической точки зрения. Ремесленник находится в совсем ином положении. Обла&дая планом и правилами выполнения своей задачи и при&ступая к этому выполнению, он тоже может быть вынуж&ден приспосабливаться к конкретным обстоятельствам и условиям, то есть отказываться от буквального выполнения своего первоначального плана. Однако такой отказ ни в коей мере не означает, что тем самым совершенствуется его знание о том, к чему он стремится. Он делает скорее лишь некие уступки при выполнении, и поэтому речь здесь идет действительно о применении его знания и о мучительном несовершенстве, с которым это связано.
Положение же того, кто «применяет» право, совсем иное. В конкретной ситуации он тоже вынужден смягчить строгость закона. Однако если он так поступает, то это происходит не потому, что лучше не получается, но потому что в противном случае он поступил бы несправедливо. Ослабляя действие закона, он, следовательно, не делает никаких отступлений от него — напротив, он цаходит не&кое лучшее право. Аристотель в своем анализе «доброты» («епейкейя») 13 выражает это со всей определенностью: «"Епейкейя" суть исправление законного правосудия» 14 Аристотель показывает, что существует неизбежное напря&жение между законом и конкретностью практического действования, поскольку всякий закон носит всеобщий ха&рактер и потому не может охватить практическую дей&ствительность во всей ее конкретности. В начале нашей работы мы уже затрагивали эту проблему при анализе способности суждения [с. 81 и сл.]. Ясно, что именно здесь и скрывается подлинная проблема юридической герменевтики 15. Закон всегда несовершенен не потому, что он несовершенен сам по себе, но потому, что человеческая действительность по сравнению с тем порядком, который подразумевается законами, неизбежно остается несовер&шенной и, следовательно, не допускает простого примене&ния законов.
Из сказанного видно, что отношен и о Аристотеля к проб&леме естественного права носит в высшей степени сложный характер — во всяком случае, его нельзя отождествлять с естественнойравовой традицией позднейших эпох. Мы ог&раничимся здесь немногими замечаниями, показывающи&ми связь идеи естественного права с герменевтической проблемой 1б. Из вышеизложенного следует, что Аристо&тель не просто отклоняет вопрос о естественном праве. Он не считает, что узаконенное право есть уже истинное право как таковое, но видит по крайней мере в так назы&ваемых «соображениях добра» дополняющую право зада&чу. Так, он возражает против крайнего конвенционализма или юридического позитивизма, проводя решительное раз&личие между правым от природы и правым по зако&ну и уговору 17. Однако различие, которое он при этом имеет в виду, не есть простое различие между неиз&менностью естественного права и изменчивостью права позитивного. Правда, Аристотеля в общем именно так и понимали, однако такое понимание не достигает подлин&ной глубины его мысли. Идея абсолютно неизменного права ему отлично известна, но он распространяет это право лишь на богов, поясняя, что среди людей изменчиво не только узаконенное, но также и природное право. Подобная изменчивость, по Аристотелю, вполне совмес&тима с тем, что это право является «природным». Смысл этого утверждения представляется мне следующим: хотя и существуют правовые узаконения, являющиеся целиком и полностью результатом простой договоренности (как. например, правостороннее движение на автомобильных до&рогах), вместе с тем и прежде всего существуют также такие вещи, которые не допускают произвольной чело&веческой договоренности, поскольку «природа вещей» всегда настаивает на своем. Вполне оправданно поэтому называть такие узаконения «природным правом» 18. В той мере, в какой природа вещей допускает свободную подвижность человеческих установлений, подобное при&родное право является все-таки изменчивым. Случаи, прив&лекаемые Аристотелем из других сфер, делают это совер&шенно ясным. От природы правая рука сильнее левой, но ничто не мешает нам так развить левую руку, чтобы она сделалась столь же сильной, как и правая. (Ари&стотель приводит этот пример, очевидно, потому, что это была излюбленная мысль Платона.) Еще яснее другой пример, поскольку он так или иначе относится уже к правовой сфере: одна и та же мера вина не равна самой себе, у скупщиков она больше, у торговцев меньше.
Аристотель вовсе не хочет сказать, что при виноторговле партнеры все время стремятся обмануть друг друга, но что эти действия соответствуют допустимой в узаконенных границах изменчивости справедливого. И совершенно ясным является следующее противопоставление: наи&лучшее государственное устройство повсюду одно и то же, однако эта тождественность не такова, с какой огонь жжется повсюду одинаково, и в Греции, и в Персии.
Позднейшая теория естественного права вопреки со&вершенно ясному смыслу этого места ссылалась на него таким образом, как если бы Аристотель сравнивал здесь
19
неизменность права с неизменностью законов природы . В действительности верно обратное. Как показывает при&веденное противопоставление, идея естественного права обладает, по Аристотелю, лишь критической функцией. Ее нельзя использовать догматически, то есть нельзя наделять определенные правовые содержания как таковые достоинством и нерушимостью естественного права. Со&гласно Аристотелю, идея естественного права незаменима перед лицом неизбежного несовершенства всех действу&ющих законов, и особенно актуальной она становится там, где речь идет о «соображениях добра», которые одни лишь способны действительно найти правое. Однако ее функция является критической постольку, поскольку ссылка на естественное право оправдана лишь там, где имеет место разногласие между правом и правом.
Частный вопрос естественного права, который Аристо&тель обсуждает in extenso, интересует нас здесь не сам по себе, но в силу его принципиального значения. Ведь то, о чем говорит здесь Аристотель, относится ко всем понятиям, которые человек имеет о том, чем он должен быть, а не только к проблемам права. Все эти понятия являются не только произвольным, случайным, конвен&ционально обусловленным идеалом, но при всем много&образии, свойственном нравственным понятиям раз&личных времен и народов, здесь тоже существует нечто вроде природы вещей. Это не значит, что указанная природа вещей, например идеал храбрости, является твер&дым масштабом, который можно было бы познать и при&менять на деле. Скорее Аристотель признает за учителем этики то же самое, что, по его мнению, относится к чело&веку вообще: а именно что также и он всегда уже связан нравственно-политическими рамками и только в этих рам&ках, с этой точки зрения получает свое представление о вещах. Он сам не считает описанные им руководящие образцы поведения таким знанием, которому можно кого- либо научить. Они могут претендовать лишь на роль схем. Они конкретизируются лишь в той конкретной ситуации, в которой находится действующий человек. Они, следо&вательно, не являются нормами, вечными, как звезды, или занимающими свое неизменное место в некоем нравст&венном миропорядке, так что человеку остается лишь заботиться об их сохранении. С другой стороны, однако, они не являются и простыми конвенциями, но действи&тельно отражают природу вещей, и дело лишь в том, что эта последняя определяет себя всякий раз только благодаря тому применению, которое находит для них нравственное сознание.
2. В этом сказывается принципиальная модификация понятийных отношений средства и цели, отличающая нрав&ственное знание от технического. Дело не только в том, что нравственное знание имеет не просто партикулярную цель, но относится к правильной жизни вообще и в це&лом — в противоположность чему, разумеется, всякое тех&ническое знание является партикулярным и служит парти&кулярным целям. Дело не только в том опять-таки, что нравственное знание требуется там, где техническое зна&ние отсутствует, хотя бы мы и желали его иметь. Естест&венно, техническое знание, если бы оно у нас было, избавило бы нас от необходимости самостоятельного обду&мывания того, к чему оно относится в своем качестве знания. Там, где есть какая-либо «технэ», ей следует выучиться, и это одно уже позволяет найти верные средст&ва; Напротив, мы видим, что нравственное знание всегда и неизменно требует подобного самостоятельного обдумы&вания. Даже если представить себе это знание в сос&тоянии идеальной завершенности, оно является совершен&ством способности к самостоятельному обдумыванию, ра&зумности в принятии решений (evfiovkia), а вовсе не знанием типа «технэ».
Речь идет, следовательно, об основополагающем разли&чии. Дело вовсе не в том, что благодаря расширению технического знания необходимость нравственного знания, самостоятельного обдумывания оказывается как бы пол&ностью снятой. Нравственное знание в принципе не может предшествовать действию, как предшествует ему то знание, которому можно научить. Отношение средств и целей строится здесь иначе: знание верных средств не может быть заранее предоставлено в наше распоряжение, причем потому, что и истинные цели не являются в данном случае простым предметом знания. Не существует предваритель&ной оправданности того, на что направлена правильная жизнь в целом. В силу этого Аристотелево определение понятия «фронесис» отличается характерной расплывча&тостью, поскольку он подчиняет это знание то самой це&ли, то средствам, к ней ведущим 20. По сути дела, это значит, что цель нашей жизни вообще, а также ее раскры&тие в тех нравственных образцах, которые направляют на&ши действия и которые Аристотель описывает в своей эти&ке, не могут быть предметом знания, доступного изучению. Этика подлежит догматическому применению столь же мало, как и естественное право. Скорее Аристотелево уче&ние о добродетелях описывает типические образцы той се&редины, которой человеку надлежит придерживаться в его бытии и поступках, тогда как нравственное знание, ориен&тированное на эти образцы, суть то же самое знание, ко&торое призвано ответить на требования конкретной и сию&минутной ситуации.
Поэтому и невозможно прямое обсуждение целесообраз&ности, служащее достижению нравственных целей; обду&мывание же средств само по себе является размышлек нием нравственного порядка и со своей стороны кон&кретизирует нравственную правоту определяющих целей. Знание-себя, о котором говорит Аристотель, характеризу&ется как раз тем, что оно содержит в себе законченную аппликацию и действенно раскрывается в непосредствен&ности данной ситуации. Таким образом, завершенность придает нраственному знанию лишь знание соответству&ющих обстоятельств, которое, однако, не является чувст&венным видением. В самом деле, хотя МЫ и ДОЛЖНЫ; присмотревшись к ситуации, увидеть, чего она от нас требует, однако это видение не означает, что мы воспри&нимаем видимое как таковое,— но только то, что мы учимся рассматривать эту ситуацию как. ситуацию, в ко&торой мы действуем, и соответственно в свете того, что правильно. Подобно тому как при анализе плоскостей мы видим, что треугольник — это простейшая плоскостная фи&гура, так что при ограничении плоскости ломаной линией мы не можем продвинуться дальше и вынуждены оста&новиться на нем как на чем-то последнем,—точно так же и в случае нравственного размышления «видение» не&посредственно выполнимого есть не просто видение, но «нус». Это подтверждается также и характером того, что образует противоположность подобного видения 21. Проти&воположностью по отношению к видению того, что пра&вильно, является не заблуждение и не ошибка, но ос&лепление. Побежденный своими страстями вдруг перестает видеть в данной ситуации то, что правильно. Он словно: бы теряет власть над самим собой, утрачивая тем самым некую правоту, то есть верную направленность воли, так что ему, вовлеченному в диалектику страстей, правильным кажется то, что нашептывает ему страсть. Нравственное знание — это в самом деле знание особого рода. Оно уди&вительным образом охватывает и средство, и цель, отли&чаясь в этом от знания технического. Именно потому здесь не имеет смысла проводить различие между зна&нием и опытом, что вполне уместно в случае «технэ». Ведь нравственное знание само включает в себя нечто вроде опыта, больше того: мы еще увидим, что это есть, пожалуй, основополагающая форма опыта, по сравнению с которой всякий другой опыт является уже денатурацией, чтобы не сказать натурализацией [см. ниже, с. 420 и сл.].
3. Знание-себя, свойственное нравственной рассуди&тельности, действительно характеризуется весьма своеоб&разной соотнесенностью с самим собой. Это показывают мо&дификации, вводимые Аристотелем в контексте его анализа понятия «фронесис». А именно рядом с «фронесис», добродетелью рассудительности, стоит сообразитель&ность 22. Сообразительность суть модификация добродете&ли нравственного знания. Она возникает потому, что речь идет здесь не обо мне самом, но о другом. Она явля&ется, следовательно, разновидностью нравственного суж&дения. Мы говорим о сообразительности в тех случаях, когда, вынося суждение, один человек полностью пере&носится в конкретную ситуацию, в которой находится и должен действовать другой. Также и здесь речь идет, следовательно, не о знании вообще, но о его конкретизации в данное мгновение. Такое знание никоим образом не является техническим знанием или его применением. Опытный в житейских делах человек способен на истинную сообразительность в отношении того, кто действует, вовсе не потому, что он сведущ во всех делах и вообще во всем происходящем, но лишь потому, что он удовлетво&ряет одной предпосылке, а именно: он также стремится к справедливому и связан с другим этой общностью устремлений. Это конкретизируется в феномене совета при решении «вопросов совести». Тот, кто просит совета, а также и тот, кто дает совет, оба исходят из пред&посылки, что другой связан с ним дружескими узами. Лишь друзья могут давать друг другу советы, или — что то же — лишь дружески данный совет имеет смысл для того, кому он дается. Также и здесь получается, сле&довательно, что тот, кто обладает сообразительностью, зна&ет и судит не с позиции некоей недосягаемой гіроти- вопоставленностй, но исходя из специфической сопри&надлежности, связывающей его с другим, думает вместе с ним, как если бы то, что волнует другого, непосредствен&но касалось его самого.
Это становится полностью очевидным на примере та&ких разновидностей нравственной рассудительности, как совестливость, снисходительность (7va>(jtn,ai?77vco|utr|); Совестливость понимается здесь как свойство. Совестли&вым мы называем того, кто судит правильно и по спра&ведливости. Совестливый готов, следовательно, отдать должное той особенной ситуации, в которой находится другой человек, и потому он более всего склонен к снисхождению или к прощению. Ясно, что также и здесь речь идет не о техническом знании.
И наконец, Аристотель с особенной отчетливостью показывает своеобразие нравственного знания и доброде&тели, заключающейся в обладании им, описывая естествен&ное перерождение и вырождение этого нравственного зна&ния 23. Он говорит о «дейносе» (искусном, изобре&тательном) как о таком человеке, который как бы имеет в своем распоряжении все природные способности и дарования, необходимые для этого нравственного зна&ния, который с устрашающей ловкостью использует шансы любой ситуации, из всего извлекает выгоду, на&ходит выход из любого положения 24. Это природное во&площение «фронесис» характеризуется, однако, тем, что «дейнос» использует свои способности, свою умелость, не руководствуясь нравственным бытием и потому не ведая преград и вовсе не направляя их на нравственные цели. Отнюдь не случайно, что человек отличающийся такого рода изобретательностью, обозначается словом, ко&торое имеет также значение «страшный». В самом деле, нет ничего более страшного, зловещего, даже опасного, чем использование гениальных способностей в дурных целях.
Если мы, подведя итоги, соотнесем Аристотелево опи&сание этического феномена и особенно добродетели нрав&ственного знания с нашими собственными вопросами, то увидим, что их анализ у Аристотеля есть своего рода модель той проблемы, которую являет собой герменевти&ческая задача. Мы убедились в том, что применение — это не какая-то дополнительная и необязательная часть феномена понимания, но что оно определяет этот феномен с самого начала и во всем его объеме. Также и здесь применение оказалось не соотнесением чего-то всеобщего, данного заранее, с той или иной особенной ситуацией.
Интерпретатор, имеющий дело с преданием, стремится его апплицировать. Но это вовсе не значит, что дошедший до него текст дан ему и понят им как нечто всеобщее и затем лишь используется для применения к особенному. Напротив, интерпретатор ни к чему иному и не стре&мится, как именно понять это всеобіцее (текст), то есть понять то, что говорит предание, то, что составляет смысл и значение текста. Но чтобы понять это, он не должен абстрагироваться от себя самого и от той кон&кретной герменевтической ситуации, в которой он нахо&дится. Он должен связать текст с этой ситуацией, если он вообще хочет его понять.
Еще по теме 2. Возвращение к основной герменевтической проблеме
а) ГЕРМЕНЕВТИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМА ПРИМЕНЕНИЯ:
- 2. Возвращение к основной герменевтической проблеме
- II. Основные черты теории герменевтического опыта
- II. Основные черты теории герменевтического опыта
- 2.2.2 .Герменевтически-гу манистическая модель
- 3. Возвращение проблемы истинности искусства
- 1. Язык как среда герменевтического опыта
- 3. Возвращение проблемы истинности искусства
а) СПОРНОСТЬ ЭСТЕТИЧЕСКОГО ОБРАЗОВАНИЯ
- II. Онтология произведения искусства и ее герменевтическое значение
- 1. Язык как среда герменевтического опыта
- II. Онтология произведения искусства и ее герменевтическое значение
- 1. Возвышение историчности понимания до герменевтического принципа
- 3. Язык как горизонт герменевтической онтологии
- 1. Возвышение историчности понимания до герменевтического принципа
а) ГЕРМЕНЕВТИЧЕСКИЙ КРУГ И ПРОБЛЕМА ПРЕДРАССУДКОВ
а) Открытие Хайдеггером пред структуры понимания