<<
>>

с) УНИВЕРСАЛЬНЫЙ АСПЕКТ ГЕРМЕНЕВТИКИ  

В наших размышлениях мы руководствовались тем, что язык — это среда, в которой объединяются, или, вернее, предстают в своей исконной сопринадлежности «Я» и мир. Мы показали также, что по сравнению с диалектическим опосредованием понятия эта спекулятивная среда языка предстает как некое конечное свершение.
Во всех разо&бранных случаях, в языке разговора, как и в языке поэзии, а также и в языке толкования, спекулятивная структура языка явила себя не как отображение неизменно-данного, но как обретение-языка, в котором возвещает о себе вся целостность смысла. Именно это и приблизило нас к антич&ной диалектике, поскольку и в ней также имела место не методическая активность субъекта, но деяние самого дела, «претерпеваемое» мышлением. Это деяние самого дела и есть собственно диалектическое движение, которое охватывает собой говорящих. Мы отыскали его субъектив&ный рефлекс в процессе речения. Мы понимаем теперь, что все это — деяние самого дела, обретение-языка смыс&лом — указывает на некую универсально-онтологическую структуру, а именно на основополагающее строение (Grund- verfassung) всего того, на что вообще может быть направ&лено понимание. Бытие, которое может быть понято, есть язык. Герменевтический феномен как бы отбрасывает здесь свою собственную универсальность на бытийное уст&роение понятого, определяя это последнее в качестве языка в универсальном смысле, на свое собственное отношение к сущему в качестве интерпретации. Поэтому мы говорим не только о языке искусства, но также и о языке природы, и вообще о некоем языке, на котором говорят вещи.

Выше мы уже отмечали специфическую запутанность отношений между познанием природы и филологией, ха&рактеризующую начальный период современной науки [см. с. 229, 290]. Теперь мы доходим как бы до ее основа&ний. То, что может быть понято, есть язык. Это значит: оно таково, что оно само, из себя самого, представляет себя пониманию.

Спекулятивная структура языка подтвержда&ется также и с этой стороны. Обретение-языка не значит: обретение некоего второго бытия. То, чем представляется нечто, относится, напротив, к его собственному бытию. Во всем том, что есть язык, речь идет, следовательно, о спеку&лятивном единстве: здесь различается то, что есть нечто, и то, чем оно представляется,— различение, однако и вместе с тем, которого как раз не должно быть.

Спекулятивный способ бытия языка раскрывает тем самым свое универсальное онтологическое значение. То, что обретает язык, есть, конечно, нечто иное, чем само сказанное слово. Однако слово является словом лишь бла&годаря тому, что в нем обретает язык. Оно в своем соб&ственном чувственном бытии существует лишь затем, что&бы снять себя в сказанном. И наоборот, то, что обретает язык, не есть какая-то безъязыковая пред-данность, но получает в слове свою определенность.

Мы понимаем теперь, что в критике эстетического, как и в критике исторического сознания, с которой мы начали наш анализ герменевтического опыта, мы и имели в виду именно это спекулятивное движение. Бытие произ&ведения искусства не есть бытие-в-себе, от которого отли&чается его вос-произведение или случайность его явле&ния,— лишь во вторичном тематизировании обоих этих мо&ментов дело вообще доходит до подобного «эстетического различения». Точно так же то, что идет навстречу нашему познанию из предания или как предание — исторически или филологически,— значение какого-либо события или смысл какого-либо текста не есть устойчивый, в-себе- сущий предмет, который требуется лишь опознать в качест&ве такового; также и историческое сознание в действитель&ности включает в себя опосредование прошлого и настоя&щего. После того, далее, как мы познали язык в качестве универсальной среды такого опосредования, наша поста&новка вопроса от своего конкретного исходного пункта — критики эстетического и исторического сознания, а также герменевтики, которая должна быть поставлена на их мес&то,— дошла, расширившись, до универсальной перспекти&вы спрашивания.

Ведь языковым и потому понятным явля&ется человеческое отношение к миру вообще и в принципе. Поэтому, как мы видели, герменевтика представляет собой универсальный аспект философии, а не просто методоло&гический базис так называемых наук о духе.

Из среды языка опредмечивающие методы познания природы и понятие в-себе-бытия, соответствующее намере&ниям всякого познания, предстали перед нами как резуль&тат определенной абстракции. Выделенная путем рефлек&сии из исконного отношения к миру — отношения, дан&ного в языковой устроенности нашего опыта мира,— она стремится обрести достоверность в сущем путем методи&ческой организации познания этого сущего. Вполне после&довательно она объявляет еретическим любое знание, кото&рое не допускает подобного удостоверения и потому не мо&жет служить возрастанию господства над сущим. Мы же, напротив, стремились освободить способ бытия искусства и истории, а также тот опыт, который им соответствует, от онтологического предрассудка, присущего идеалу науч&ной объективности,— что перед лицом опыта искусства и истории привело нас к некоей универсальной герме&невтике, соответствующей всеобщему отношению человека к миру. Если мы формулировали идею этой универсальной герменевтики, исходя из понятия языка, то это должно бы&ло не только оградить нас от ложного методологизма, под&чинившего себе понятие объективности в науках о духе,— но мы стремились также избежать идеалистического спиритуа&лизма некоей метафизики бесконечности в стиле Гегеля. Основной герменевтический опыт раскрылся нам не просто в напряжении между чуждостью и близостью, недоразу&мением и пониманием,— напряжении, определявшем шлейермахеровский проект герменевтики. Скорее мы при&шли в итоге к тому, что сам Шлейермахер, с его учением о дивинаторном совершенстве понимания, принадлежит к кругу близких Гегелю мыслителей. Исходя из языкового характера понимания, мы, напротив, подчеркиваем конеч&ность языкового свершения, в котором каждый раз конкре&тизируется понимание. Язык, на котором говорят вещи,— какого бы рода ни были эти вещи в каждом данному слу&чае,— не есть ^0709 ovcriag и не завершается в самосозер&цании некоего бесконечного интеллекта, но это есть язык, воспринимаемый нашей конечно-исторической сущностью.

Это относится к языку, на котором говорят тексты пре&дания, и потому перед нами встала задача подлинно исто- рической герменевтики. Это относится к опыту искусства точно так же, как и к опыту истории,— больше того: сами понятия «искусство» и «история» суть формы восприятия, вычленяющиеся из исконного универсального способа бы&тования герменевтического бытия в качестве форм герме&невтического опыта.

Ясно, что это не какое-то специфическое определение произведения искусства: обладать бытием в представле&нии, и точно так же не какая-то специфика бытия истории: быть понимаемым в своем значении. Представлять-самое- себя и быть-понимаемым — это не только связано друг е другом, так что одно переходит в другое и произведение искусства есть нечто единое с историей оказанных им воз&действий, а исторически пере-данное с тем настоящим, в котором оно понимается,— но спекулятивно, отличая себя от себя самого, язык, высказывающий смысл, есть не только искусство и история, но все сущее, поскольку оно может быть понято. Спекулятивная устроенность бы&тия, лежащая в основе герменевтики, столь же универ&сальна, как разум и язык.

Онтологический оборот, который приняла наша герме&невтическая постановка вопроса, приближает нас к не&коему метафизическому понятию, которое мы можем сде&лать плодотворным, лишь обратившись к его истокам. Как известно, понятие прекрасного, которое в XVIII столе&тии вынуждено было разделить центральное место в рам&ках эстетической проблематики с понятием возвышенного, а в XIX веке было полностью элиминировано эстетической критикой классицизма,— было когда-то универсальным метафизическим понятием и обладало в метафизике, то есть во всеобщем учении о бытии, такой функцией, которая отнюдь не ограничивалась эстетическим в узком смысле слова. Нам предстоит увидеть, что это старое понятие пре&красного может пойти на пользу также и той всеобъемлю&щей герменевтике, к какой привела нас критика методоло- гизма наук о духе.

Уже анализ значения этого слова показывает близкое сродство понятия прекрасного с нашей собственной по&становкой вопроса.

То, что мы именуем прекрасным по-не&мецки — schon, по-гречески называется xaXov. Хотя в не&мецком языке и нет полного соответствия этому слову, даже если мы привлечем к делу латинское pulchrum, по&средничающее между ними, однако греческая мысль оказа&ла все же определенное воздействие на формирование не&мецкого слова, так что существенные моменты значений обоих слов совпадают. Так, мы говорим, к примеру: «изящ- ные» {букв.: «прекрасные») искусства. С помощью этого уточнения — «прекрасные» — мы отличаем их от того, что мы называем техникой, то есть от «механических» искус&ств, изготовляющих полезное. Сходным образом обстоит дело с такими сочетаниями слов, как: изящные нравы, изящная литература, духовное изящество и т. д. (букв.: прекрасные нравы и т. д.). Во всех этих оборотах «прекрас&ное», подобно греческому xa^ov, противополагается поня&тию %QT|ai|XOv (полезное). Все то, что не принадлежит к жизненной необходимости, но относится к «как» жизни, к гЬ              все то, следовательно, что греки понимали

под словом «пайдейя», называется xa^ov. Прекрасны такие вещи, ценность которых сама по себе очевидна. Невозмож&но ставить вопрос о цели, которой они служат. Они пре&восходны сами по себе (Si'atrro aipexov), а не как полезное; не ради чего-то иного. Таким образом, уже само употреб&ление этого слова показывает повышенный бытийный ранг того, что называется xaXov.

Однако и самая обычная противоположность, опреде&ляющая понятие прекрасного, его противоположность по&нятию безобразного (aiaxQov), указывает в том же направ&лении. Aioxqov (безобразно) то, что не выдерживает взгля&да. Прекрасно же то, что позволяет себя увидеть, «видное» в широком смысле слова. Также и в немецком языке «видное» (Ansehnlich) является выражением для чего-то большого (Ого^е). И в самом деле, слово «прекрасное» — и в греческом и в немецком — всегда нуждается для своего применения в известной значительности, внушительной заметности. Если связь прекрасного с «видным» указывает на всю сферу приличного, нравственного, то эта сфера сближается тем самым с понятийной артикуляцией, данной в противоположности прекрасного и полезного (xQTjaipov) .

Понятие прекрасного оказывается поэтому теснейшим образом связанным с понятием блага (ayavov), поскольку оно, как то, что должно быть выбрано ради него самого, как цель, подчиняет себе все остальное как полезное сред&ство.

Ведь то, что прекрасно, не рассматривается нами как средство для чего-то иного.

Так, у Платона мы находим тесное сплетение, а неред&ко и взаимозаменяемость идеи блага и идеи прекрасного. И то и другое превышает все обусловленное и множествен&ное: в конце пути, идущего через многообразные проявле&ния прекрасного, прекрасное «в себе» открывается любя&щей душе как единое, единообразное, безмерное ( «Пир») — точно так же, как и идея блага, возвышающаяся над всем обусловленным и множественным, всем тем, что является благим лишь в каком-то определенном отношении («Госу&дарство»). Прекрасное «в себе» являет себя точно гак же превышающим все сущее, как и благое «в себе» (ejiexerva). Порядок сущего, ориентированный на единое благо, сов&падает, следовательно, с порядком прекрасного. Путь люб&ви, которому учит Диотима, ведет от прекрасных тел к пре&красным душам, от них — к прекрасным нравам и обыча&ям, законам и, наконец, к наукам (например, к прекрас&ным отношениям чисел, известных математике), к этому «широкому морю прекрасных речей» 35, и дальше, за пре&делы всего этого. Можно, конечно, спросить себя, действи&тельно ли выход из сферы чувственно видимого в «интел&лигибельное» означает дифференциацию и усиление кра&соты прекрасного, а не просто дифференициацию того сущего, которое является прекрасным. Однако Платон, очевидным образом, имеет в виду, что телеологический порядок бытия есть также порядок красоты и что красота являет себя в интеллигибельной области яснее и чище, чем в сфере видимого, омраченного несоразмерностью и несовершенством. Подобно этому и средневековая фило&софия теснейшим образом связывала понятие прекрасного с понятием блага — так тесно, что одно классическое место у Аристотеля, относящееся к понятию xa^ov, было недоступно для средних веков, поскольку переводчик пе&редал слово xa^ov просто-напросто как bonum (благо) 36.

Основой этой тесной сплетенности идеи прекрасного с идеей телеологического порядка бытия является пифа- горейско-платоническое понятие меры. Платон определяет прекрасное с помощью таких понятий, как мера, соразмер&ность, пропорциональность; Аристотель в качестве момен&тов (еїбт|) порядка (та|к;) прекрасного называет правиль&ную пропорциональность (Gt>p,p,8TQia) и определенность (G)Qiap,8vov) и находит их образцовое выражение в мате&матике. Тесная связь между математическим сущностным порядком прекрасного и небесным порядком означает, далее, что космос, прообраз всякой видимой упорядочен&ности, является вместе с тем высочайшим примером кра&соты в сфере видимого. Соразмерность, симметрия — решающее условие всего прекрасного.

Как мы видим, подобное определение прекрасного явля&ется универсально онтологическим. Здесь нет противопо&ложности между природой и искусством. Это, естественно, означает, что как раз с точки зрения красоты превосход&ство природы не подлежит сомнению. В рамках целостного ¦образа, который являет собою порядок природы, искусство может, конечно, отыскивать возможности художественного из-ображения и тем самым совершенствовать прекрасную природу бытийного порядка. Однако это ни в коем случае не значит, что «красота» прежде всего и в первую очередь встречается нам в искусстве. До тех пор пока порядок сущего понимается как сам по себе божественный или как творение Бога — а это последнее имело силу вплоть до XVIII века включительно,— до тех пор и исключитель&ный случай искусства может быть понят лишь в перспек&тиве этого бытийного порядка. Выше мы показали, каким образом лишь в XIX столетии эстетическая проблематика переместилась на точку зрения искусства. Мы видим те^ перь, что в основе этого лежит метафизический процесс. Онтологически подобное смещение предполагает некую, мыслимую без-образной, или управляемую механическими законами бытийную массу. Искусная человеческая мысль, создающая полезное путем механического конструирова&ния, начинает в итоге рассматривать все прекрасное по образцу этих созданий своего собственного духа.

Этому соответствует и то, что, лишь столкнувшись с границами механической конструируемости сущего, со&временная наука вынуждена была вспомнить о самостоя&тельной бытийной валентности «образа» и потому вносит теперь идею образа, «гештальта», в качестве супплемен- тарного познавательного принципа в объяснение приро&ды — прежде всего живой природы (биология, психоло&гия). Она вовсе не отказывается тем самым от своих прин&ципиальных установок, она лишь пытается достичь своей цели — овладения сущим — более утонченным способом. Это следует особо подчеркнуть в противоположность мне&нию таких ученых, как, скажем, Икскюль. Вместе с тем за своими собственными пределами, по ту сторону осу&ществляемого ею овладения природой, наука вполне допус&кает красоту природы и красоту искусства, служащую некоему незаинтересованному наслаждению. Выше мы описали переворачивание отношений между прекрасным в природе и в искусстве как такой процесс, в силу которого природно-прекрасное до такой степени утрачивает в итоге свое превосходство, что его начинают мыслить как некий рефлекс духа. Мы могли бы добавить, что само понятие «природа» получает отпечаток, присущий ему со времен Руссо, лишь благодаря отблеску, отбрасываемому на него понятием искусства. Оно превращается в полемическое понятие, в «другое» духа, в «не-Я»* и в качестве такового* полностью утрачивает то универсальное онтологическое до&стоинство, которое было свойственно когда-то космосу/ понимаемому как порядок прекрасных вещей.

Никто, разумеется, не будет всерьез думать о том, чтобы просто-напросто отменить этот процесс и попытаться, к примеру, восстановить метафизический ранг прекрас&ного в том виде, в каком мы находим его в греческой фило&софии, реставрировав, скажем, последнюю форму этой тра&диции, эстетику совершенства XVIII столетия. Сколь бы неудовлетворительным ни предстал перед нами проложен&ный Кантом в новой эстетике путь развития, ведущий к субъективизму, Кант тем не менее вполне убедительно показал несостоятельность эстетического рационализма. Все дело в том, однако, что неправильно основывать мета&физику прекрасного исключительно на онтологии меры и телеологическом порядке бытия, на которых в конечном счете и покоится классицистская видимость рационалис&тической эстетики «правил». Метафизика прекрасного не совпадает в действительности с подобным использова&нием эстетического рационализма. Возврат к Платону по&зволяет скорее познать совсем иную сторону в феномене прекрасного; именно она и интересна для нас с точки зрения нашей герменевтической постановки вопроса.

Сколь бы тесно ни связывал Платон идею прекрасного с идеей блага, он тем не менее усматривает также и некое различие между обеими, и это различие заключает в себе своеобразное преимущество прекрасного. Мы видели, что неуловимость блага находит подлинное соответствие в пре&красном, то есть в соразмерности сущего и принадлежа&щей к ней открытости (аА/г|Фєіа), поскольку прекрасное тоже в конечном счете является чем-то огромным и все- превышающим. Наряду с этим, однако, Платон может ска&зать, что при попытке уловить само благо оно переносится в прекрасное 37. Прекрасное, следовательно, отличается от совершенно неуловимого блага тем, что оно скорее может быть уловлено. К его сущности относится то, что оно себя являет. В поисках блага показывает себя прекрасное. В этом его отличие для человеческой души. То, что являет себя в совершенном образе, притягивает к себе любовное стремление. Прекрасное непосредственно к себе распола&гает, тогда как прочие образцы человеческой добродетели лишь с трудом могут быть распознаны в мутной среде яв&лений, поскольку они как бы не обладают собственным светом, так что* мы весьма часто подпадаем под власть разного рода ложных подражаний и видимостей доброде&тели. С прекрасным дело обстоит иначе. Оно само несет в себе свой блеск и ясность, так что нас не соблазняют здесь искаженные отображения. Ведь «только одной красо&те выпало на долю быть наиболее зримой ewpaveaTctTOV (букв.: вы-являющей-себя, вы-светляющей-себя; Нег- vorleuchtendes) и привлекательной» 38.

Таким образом, в этой анагогической функции прекрас&ного, незабываемо показанной Платоном, становится ви&димым некий онтологический структурный момент пре&красного, а тем самым и некая универсальная структура самого бытия. Безусловно, отличительная черта прекрас&ного по сравнению с благом — то, что оно являет себя из себя самого, делает себя непосредственно оче-видным в своем бытии. Оно обладает, следовательно, важнейшей онтологической функцией, какая вообще может быть,— функцией посредничества между идеей и явлением. Здесь скрывается сама метафизическая суть платонизма. Она сгущается в понятие причастности (jmefte^ig) и касается как отношения явления к идее, так и отношения идей друг к другу. Как показывает «Федр», отнюдь не случайно, что Платон особенно охотно демонстрирует это весьма спорное отношение причастности на примере прекрасного. Идея прекрасного действительно присутствует в прекрас&ных вещах полностью и нераздельно. Пример прекрасного позволяет поэтому показать со всей ясностью «парусию» эйдоса, которую имеет в виду Платон, и перед лицом логи&ческих трудностей, связанных с причастностью «становле&ния» к «бы гию», призвать на помощь фактическую очевид&ность. «Присутствие» убедительнейшим образом принад&лежит к самому бытию прекрасного. Красоту можно, ко&нечно, и со всей решительностью воспринимать как отблеск чего-то неземного — присутствует она все-таки в видимом. Что она действительно остается при этом чем-то иным, сущностью иного порядка, сказывается в способе ее явле&ния. Она внезапно по-является, вспыхивает и так же вне&запно, неожиданно, без переходов исчезает вновь. Если приходится говорить вместе с Платоном о зиянии (%o)Qio- |mog) между чувственным и идеальным, то: вот оно здесь, это зияние, и вместе с тем вот оно уже и закрыто.

Прекрасное не просто являет себя в том, что есть «здесь» чувственно-видимым образом, но это последнее, собственно, и есть «здесь», то есть выделяет себя как нечто единое из всего остального, именно потому, что прекрасное являет себя в нем. Прекрасное есть действительно «наибо&лее зримое», вы-светляющее-себя из себя самого (то 8X(pave(JT(XTOv). Резкая граница между прекрасным и тем, что к нему не причастно, относится, впрочем, к давно про^ веренным феноменологическим данным. Так, уже Аристо&тель говорит о «делах, выполненных в совершенстве», что к ним нельзя «ни убавить, ни прибавить» 39: едва уловимая середина между избытком и недостатком, точность соотно&шений меры принадлежит к исконнейшим существенным моментам прекрасного. Вспомним хотя бы хрупкость зву&ковых гармоний, из которых строится музыка.

«Вы-свечивание», «вы-явление» есть, таким образом, не только одно из свойств того, что прекрасно, но состав&ляет его собственную сущность. Отличительное свойство прекрасного: непосредственно притягивать к себе влечение человеческой души — основано на способе его бытия. Со&размерность сущего не просто позволяет ему быть тем, что оно есть, но и позволяет ему явить себя как в-себе-изме- ренное, гармоническое целое. Это та открытость (aA/rjftsia), о которой Платон говорит в «Филебе» и которая относится к сущности прекрасного 40. Красота — это не просто сим&метрия, но само по-явление-на-свет (Vorschein), которое на ней основано. Она относится к роду светящего. Светить (scheinen), однако, значит: светить на что-либо и таким образом самому про-являться (zum Erscheinen kommen) в том, на что падает свечение. Красота имеет способ бытия света.

Это значит не только, что ничто прекрасное не может явить себя, ничто не может быть прекрасным без света. Это значит также, что красота прекрасного являет себя в этом прекрасном как свет, как блеск. Она создает в нем свое явление. В самом деле, всеобщий способ бытия света заключается в подобной рефлектированности в себя самого. Свет — это ведь не только освещенность того, что он осве&щает, но, делая видимым другое, он сам становится ви&димым, и он не может быть видимым как-то иначе, но лишь делая видимым другое. Уже античная мысль выделила эту рефлективную природу света 41, а этому вполне соответ&ствует то обстоятельство, что понятие рефлексии, играю&щее такую значительную, определяющую роль в новой философии, изначально относится к области оптического.

Эта рефлектированность, составляющая бытие света, лежит, очевидным образом, в основе того, что свет свя&зывает воедино зрение и зримое, так что без света нет и не может быть ни того, ни другого. Из этого тривиального утверждения вытекает весьма многое, если подумать о связи света с прекрасным и о той широте значений, кото&рой обладает понятие прекрасного. В самом деле, ведь именно свет впервые превращает видимые вещи в формы, одновременно «прекрасные» и «благие». Однако прекрас&ное не ограничивается областью видимого. Как мы убеди&лись, прекрасное — это вообще способ явления благого, Ісущего, каким оно должно быть. Свет, в котором выражает себя не только видимое, но также и интеллигибельная область, не есть свет солнца, но свет духа, «нус». На это намекает уже та глубокомысленная аналогия у Платона 4?, из которой Аристотель вывел свое учение о «нусе», а сле&дующая за ним христианская мысль средних веков — уче&ние об intellectus agens (действующий разум). Дух, раз&вертывающий из себя самого множественность мыслимого, именно в этом развертывании дан себе самому.

Христианское учение о Слове, о verbum ereans, которое мы в подробностях рассматривали выше, примыкает, следовательно, к платонически-неоплатонической метафи&зике света. Если мы обозначили онтологическую струк&туру прекрасного как вы-явленность (Vorscheinen), бла&годаря которой вещи вы-ступают на свет в своих пропор&циях и очертаниях, то нечто, аналогичное этому, относится и к интеллигибельной области. Свет, который позволяет всему вы-ступить так, что оно становится само по себе оче-видным, в самом себе понятным, есть свет слова; Метафизика света обосновывает, таким образом, тесную связь между вы-явленностью прекрасного и оче-видностьщ понятного 43. Именно этой связью, однако, мы и руковод&ствовались в нашей герменевтической постановке вопроса. Напомню о том, как анализ бытия произведения искусства привел нас к герменевтической постановке вопроса и.-кар эта последняя расширилась до некоторой универсальной; постановки вопроса. Все это происходило без какой бы то&ни было оглядки на метафизику света. Теперь, когда мц? видим сродство этой последней с нашей собственной по&становкой вопроса, на помощь нам приходит то соображе&ние, что структура света может быть, очевидным образом,: отделена от метафизического представления о чувствен&но-духовном источнике света в стиле неоплатонически^ христианской мысли. Это ясно видно уже из августиноз^ ской догматической интерпретации библейского рассказ о сотворении мира в его комментарии к Книге Бытияк Августин отмечает там, что свет был создан прежде, чел§ появились различия между вещами и были сотворены,* излучающие свет небесные тела. Особенное значение оіі придает, однако, тому, что первоначальное сотворение неба и земли происходило еще без божественного Слова. Лишь при сотворении света Бог впервые начинает говорить. Это речение Бога, призывающее и творящее свет, он толкует как духовное возникновение-света (Lichtwerdung), благо&даря которому становится возможным различение оформ&ленных вещей. Лишь благодаря свету первоначально со&творенная бесформенная масса неба и земли становится

Способной к оформлению в многообразные формы.

В этом глубокомысленном толковании Книги Бытия мы слышим предвестие того спекулятивного понимания языка, которое мы развивали в нашем структурном анализе герменевтического опыта мира и согласно которому мно&жественность мыслимого впервые возникает из единства слова. Мы понимаем вместе с тем, что метафизика света выводит на передний план такую сторону античного по&нятия прекрасного, которая сохраняет свои права, также й если выделить ее из контекста метафизики субстанци&альности и освободить от метафизической связи с беско&нечным божественным духом. Наш анализ места, занимае&мого понятием прекрасного в классической греческой фи&лософии, приводит нас, таким образом, к выводу, что этот аспект метафизики также и для нас все еще обладает про&дуктивным значением 44. Что бытие есть пред-ставление- себягсамого (Sichdarstellen), а всякое понимание есть свер&шение,— эта первая и последняя истина наших рассуж&дений в равной мере поднимается над горизонтом суб&станциальной метафизики, а также над той метаморфозой, которую понятие субстанции претерпело в понятиях субъ&ективности и научной объективности. Последствия метафи&зики прекрасного распространяются, таким образом, на нашу собственную постановку вопроса. Теперь речь идет уже не о том, что казалось нашей задачей при анализе XIX века: оправдать с точки зрения теории науки притя&зание на истину, выдвигаемое искусством и художествен&ным вообще, или также притязание, выдвигаемое историей и методикой наук о духе. Речь идет теперь о гораздо более общей задаче: утвердить в ее правах онтологическую осно&ву герменевтического опыта мира.

Метафизика прекрасного позволяет нам прежде всего Осветить два пункта, которые влечет за собой связь между вы-явленностью прекрасного и оче-видностью понятного: во-первых, что явление прекрасного, как и способ бытия понимания, носит характер события, во-вторых же — что герменевтический опыт, как опыт постижения пере-дан- ного смысла, причастен к той непосредственности, которой издавна отмечен и отличен опыт прекрасного, как и вообще любой опыт очевидной истины.

1. Прежде всего основание, предоставляемое нам тра&диционным учением о свете и красоте, позволяет нам леги&тимировать то первенствующее положение, которое мы от&дели деянию самого дела в рамках герменевтического 'опыта. Мы видим теперь, что речь здесь идет не о мифоло&гии, также и не о простом диалектическом повороте в стиле

Гегеля, но о длящемся воздействии некоего давнего момен&та истины, который способен отстоять себя перед лицом современной научной методики. На это указывает уже сама история употребления нами слов. Мы говорили о том, что прекрасное, как и все осмысленное, «очевидно».

Понятие оче-видности {букв.: «вспыхивание», «воссия&ние», «освещение-себя-самого» и т. д. — Einleuchten) при&надлежит риторической традиции; єіход, verisimile, прав- до-подобное (das Wahr-Scheinliche), оче-видное: этот ряд слов отстаивает свою собственную правомочность перед ли&цом той истины и достоверности, которая свойственна дока&занному и отчетливо знаемому. Напомню, что мы признали особое значение за понятием «sensus communis» [см. с. 61 и сл.]. Наряду с этим также и некий мистико-пиетистский отзвук, отзвук понятий «illuminatio», про-светления (Ег- leuchtung), возможно, сказывается в понятии оче-видности (отзвук, который, например у Этингера, может быть рас&слышан и в понятии «sensus communis»). Как бы то ни было, и в той, и в другой области световые метафоры не простая случайность. Говорить о свершении или о деянии самого дела побуждает нас само это дело. То, что оче-видно, всегда есть нечто сказанное: предложение, предположе&ние, план, довод и т. п. При этом всегда подразумевается,, что оче-видное не доказано и не просто достоверно, но в рамках возможного и предполагаемого настаивает на себе как нечто превосходно-предпочтительное. Так, к при-, меру, если мы хотим воздать должное какому-нибудь; контрдоводу, мы можем даже признать, что этот довод заключает в себе нечто очевидное. Вопрос о том, как он согласуется со всем тем, что мы сами считаем правильным, остается при этом открытым; мы говорим лишь, что он «сам по себе» очевиден, то есть что нечто говорит в его пользу. Связь с прекрасным не подлежит здесь сомнению: Также и прекрасное располагает нас к себе без того, чтобы мы смогли сразу же ввести его в целостность наших ориен- таций и оценок. И подобно тому, далее, как прекрасное есть опыт такого рода, который, как некое очарование и приключение, выделяется в рамках всего нашего опыта в целом и ставит перед нами особую задачу герменевти&ческой интеграции, точно так же и вос-сияние оче-видного всегда есть нечто потрясающее, подобное восхождению нового света, расширяющего область всего того, что при&нято нами во внимание и в расчет.

Герменевтический опыт относится к этой области, по&скольку он также является свершением подлинного опыта* Что нечто сказанное заключает в себе нечто очевидное?

без того, однако, чтобы быть поэтому во всех отношениях проверенным, продуманным и решенным, действительно совпадает с тем, что имеет место везде, где нечто обра&щается к нам из предания. Пере-данное настаивает на себе и своих правах там, где мы его понимаем, и оно сдвигает тот горизонт, который окружал нас до этих пор. В показанном нами смысле оно становится для нас дейст&вительно опытом. Событие, которым является для нас пре&красное, как и герменевтическое свершение,— и то и дру&гое предполагают принципиальную конечность человече&ского существования (Existenz). Можно даже спросить себя, способен ли некий бесконечный дух ис-пытать пре&красное так, как мы его испытываем. Способен ли он увидеть что-то иное, помимо красоты предлежащего ему целого? «Вы-явленность» прекрасного сохранена, как кажется, исключительно за человечески-конечным опытом. Средневековая мысль знала сходную проблему, а именно: как может быть красота в Боге, если Бог есть единое, но не многое? Лишь учение Николая Кузанского о compli&cate (свертывании) многого в Боге предлагает удовлетво&рительное решение. (Ср. его "sermo de pulchritudine1', ко&торую мы цитировали выше, с. 551.) С этой точки зрения кажется вполне последовательным, что для гегелевской философии бесконечного знания искусство является фор&мой представления, снимаемой в понятии и в философии. Точно так же универсальность герменевтического опыта была бы в принципе недоступна бесконечному духу, ко&торый развертывает из себя самого все то, что является смыслом, всякое vot]tov, и в совершенном самосозерцании себя самого мыслит все мыслимое. Аристотелевский бог (как и гегелевский дух) оставил далеко позади всякую «философию», это движение конечной экзистенции. «Из богов никто не занимается философией»,— говорит Пла&тон 45.

Если мы при том, что греческая философия логоса дает лишь весьма частичное выражение фундаменту гер&меневтического опыта, среде языка, могли тем не менее постоянно ссылаться на Платона, то мы обязаны этим, очевидным образом, именно другой стороне платоническо&го учения о красоте, которая, как некое подводное те&чение, продолжается в аристотелево-схоластической ме&тафизике и лишь иногда выходит на поверхность, как это было в неоплатонической и христианской мистике и в теологическом и философском спиритуализме. В платонической традиции был разработан понятийный вокабуляр, в котором и нуждается мысль, мыслящая конечность человеческого существования 46. Сродство, обнаружившееся между платоническим учением о красоте и идеей универсальной герменевтики, также свидетель&ствует о непрерывности этой платонической традиции,

2. Если мы будем исходить из основополагающего онтологического устроения, которое раскрылось нам бла&годаря герменевтическому опыту бытия и согласно ко&торому бытие есть язык, то есть пред-ставление-себя (Sichdarstellen), то мы увидим, что из него вытекает не только характер события, свойственный прекрасному, но и характер свершения, свойственный всякому пони&манию. Способ бытия прекрасного оказался для нас зна&ком всеобщего бытийного устроения; нечто подобное, как мы увидим, относится и к связанному с ним понятию истины. Также и здесь мы можем исходить из мета&физической традиции, но также и здесь нам придется спросить себя, что в ней еще остается значимым для герменевтического феномена. Согласно традиционной ме&тафизике, истинность сущего принадлежит к его транс&цендентальным определениям и теснейшим образом свя&зана с его благостью (в которой, с другой стороны, проявляется и его красота). Напомним высказывание Фомы Аквинского, согласно которому прекрасное сле&дует соотносить с познанием, а благое — с вожделением 47 Прекрасно то, при виде чего желание успокаивается: cuius ipsa apprehensio placet. Прекрасное добавляет, сверх , благого, порядок, ориентированный на познавательную силу: addit supra bonum quemdam ordinem ad vim cog- noscitivam. «Вы-явление» прекрасного являет себя здесь как свет, сияющий над оформленными вещами: lux splen- dens supra formatum.

Мы стремимся выделить это высказывание из мета&физического контекста учения о «форме» и опираемся при этом опять-таки на Платона. Он первый показал, что существенным моментом прекрасного является a^ri^eia (истина, несокрытость),— и совершенно ясно, что он при г этом имеет в виду: прекрасное, способ явления благого, са-.: мо делает себя явным, раскрывает себя в своем бытии, само* себя предъ-являет, пред-ставляет (darstellt.). То, что таким,, образом предоставляется, в своей представленности не&отличается от себя самого. Оно не есть нечто одно для себя * и нечто иное для других. Оно не есть также нечто в чем-то ином. Оно не есть блеск, разлитый по некоей форме и падающий на нее откуда-то извне. Такова, напротив,л бытийная природа самой формы: подобным образом сиять и представляться. Из этого следует, однако, что с точки зрения красоты (Schonsein) прекрасное всегда должно быть онтологически понимаемо как «образ». Нет никакой разницы, являет ли себя «оно само» или его ото&бражение. Как мы видели, в том-то и состоит метафи&зическое отличие прекрасного, что оно закрывает про&пасть, зияющую между идеей и явлением. Оно есть «идея», без всяких сомнений, то есть оно принадлежит такому порядку бытия, который как в себе устойчивое и постоян&ное возвышается над текучими и исчезающими явлениями. Столь же несомненно, однако, что именно само прекрас&ное являет себя. Как мы видели, это ни в коей мере не может служить возражением против учения об идеях, но выступает концентрированной экземплификацией его проблематики. Там, где он апеллирует к очевидности прекрасного, Платон может уже не настаивать на проти&воположности между «им самим» и его отображением. Само прекрасное как полагает, так и снимает эту проти&воположность.

С другой стороны, напоминание о Платоне важно опять-таки для проблемы истины. При анализе произве&дения искусства мы стремились показать, что представле- ние-себя следует считать подлинным бытием произведе&ния искусства. С этой целью мы привлекли понятие игры, и уже это понятие игры указало нам на связи и отношения более общего порядка. Ведь мы увидели, что, помимо нашего собственного участия в свершении иг&ры, у нас нет на самом деле никакой «веры» или «неве&рия» в истину того, что пред-ставляется в этой игре [см. с. 149].

В эстетической области это для нас само собой разу&меется. Даже там, где поэта чествуют как провидца, никто не усматривает действительного пророчества в его стихах, например в гёльдерлиновском воспевании «возвращения богов». Скорее поэт является провидцем потому, что он сам представляет собою то, что есть, было и будет, и таким образом сам свидетельствует о том, что он возве&щает. Совершенно верно, что в поэтическом высказывании есть нечто двусмысленное, точно так же как и в выска&зывании оракула. Однако именно в этом его герменевти&ческая истина. Тот, кто усматривает здесь эстетическую необязательность, которой недостает якобы экзистен&циальной серьезности, тот, очевидным образом, не пони&мает, какое фундаментальное значение для герменев&тического опыта мира имеет человеческая конечность. В двусмысленности оракула не его слабость, но его сила. И точно так же целится в пустоту тот, кто стремится выяснить, действительно ли верили Гёльдерлии или Рильке в своих богов и ангелов 48.

Основополагающее определение эстетического на&слаждения как незаинтересованного наслаждения у Кан&та имеет не только негативный смысл: что мы не исполь&зуем предмет вкуса как нечто полезное и не желаем его как некое благо,— но также и позитивный: что «бытие» ничего не может прибавить к эстетическому содержанию наслаждения, к «чистой видимости.», и именно потому, что эстетическое бытие есть пред-ставление-себя. Бытие прекрасного интересует нас лишь с моральной точки зрения, например пение соловья, обманывающее нас подражание которому заключает в себе, по Канту, нечто оскорбительное в моральном отношении. Еще вопрос, впрочем, действительно ли из этой конституции эстети&ческого бытия следует, что истину здесь не нужно искать, поскольку здесь ничего не познается. В эстетической части наших рассуждений мы уже отмечали узость по&нятия познания, ограничивающую здесь кантовскую поста&новку вопроса, и именно вопрос об истине искусства привел нас к герменевтике, в которой искусство объеди&нилось для нас с историей.

Также и по отношению к герменевтическому феномену его неоправданным сужением предстал перед нами такой подход, при котором понимание рассматривается лишь как имманентное усилие некоего филологического созна&ния, безразличного к «истине» своих текстов. С другой стороны, между тем было, ясно, что понимание текстов не должно заранее решать вопрос об их истине с точки зрения какого-то возвышающегося над текстами знания и таким образом лишь услаждать себя при понимании тек&стов своими более значительными фактическими позна&ниями. Скорее все достоинство герменевтического опы&та—а также и значение истории для человеческого познания вообще — заключается, на наш взгляд, в том, что мы здесь не просто наводим порядок среди уже известного, но то, что встречается нам в предании, дей&ствительно говорит нам нечто. Понимание, конечно, не удовлетворяется в таком случае технической виртуозно&стью, позволяющей «понять» все вообще написанное, все что угодно. Это, напротив, подлинный опыт, то есть ветре-; ча с тем, что заявляет о себе как об истине.

Что эта встреча, в силу обсуждавшихся выше причин, сама завершается в языковом осуществлении толкования и что тем самым феномен языка и понимания оказывается универсальной моделью бытия и познания вообще, — все это позволяет теперь точнее определить смысл той истины, о которой идет речь в понимании. Сами слова, дающие языковое выражение какому-нибудь делу, предстали пе&ред нами как некое языковое свершение. Сказанное этими словами — вот где лежит их истина, а вовсе не в бес&силии субъективной партикулярности замкнутого в себе мнения. Напомним, что понимание того, что говорит кто- либо, не есть акт вчувствования, разгадывающий душевную жизнь говорящего. Разумеется, ко всякому пониманию относится и то, что высказанное обретает свою определен&ность благодаря окказиональным дополнениям его смысла. Однако эта определенность ситуацией и общим контекстом, дополняющая речь до тотальности смысла и впервые позволяющая сказанному действительно быть сказанным, причитается вовсе не говорящему, но самому высказан&ному.

Соответственно и поэтическое высказывание предстало перед нами как особый случай полностью растворивше&гося, воплотившегося в высказывании смысла. В стихот&ворении обретение-языка подобно включению в систему связей, несущую на себе и ручающуюся за «истину» ска&занного. Во всяком обретении-языка, не только в том, которое происходит в поэтическом высказывании, есть не&что от подобного удостоверения «истины» сказанного. Речение, как мы подчеркивали, никогда не является про&стым подведением единичного под всеобщее понятие. Когда мы пользуемся словами, данное нам в созерцании не поступает в наше распоряжение как единичный слу&чай чего-то всеобщего, но присутствует в самом сказан&ном — так же как идея прекрасного присутствует в том, что прекрасно.

Что при этом называется истиной, проще всего пред&ставить себе, если исходить из понятия игры. Вес слов, встречающихся нам в понимании, как будто расходуется- в-игре (sich ausspielt), и это опять-таки языковой про&цесс, так сказать, игра со словами, обыгрывающими то, что разумеет текст. Языковые игры и были ведь тем, в чем мы, учащиеся — а когда мы перестаем быть ими?— возвышались до понимания мира. Поэтому нам следует вспомнить здесь то, что мы утверждали о сущно&сти игры, а именно, что отношение (Verhalten) играющего не следует понимать как отношение субъективности, по&скольку, скорее, играет сама игра, втягивая в себя игро&ков и таким образом сама делаясь собственным subjec- tum игрового движения 49. Соответственно и здесь речь идет не об игре с языком или с обращающимися к нам со- держаниями опыта мира или предания, но об игре самого языка, которая с нами заигрывает, обращается к нам и вновь умолкает, спрашивает и в нашем ответе осуще&ствляет себя самое.

Понимание, следовательно, является игрой вовсе не в том смысле, что понимающий, играя с обращенным к нему притязанием, утаивает от него, удерживает за собою свою собственную точку зрения. Свобода само-обла- дания, необходимая для подобной сдержанности, здесь решительно отсутствует; чтобы показать это, мы и распро&странили на понимание понятие игры. Тот, кто пони&мает, всегда уже втянут в то свершение, в котором заявля&ет о себе осмысленное. Вполне оправдано поэтому исполь&зовать применительно к герменевтическому феномену то же понятие игры, что и для опыта прекрасного. Когда мы понимаем какой-нибудь текст, осмысленное в нем завое&вывает нас на свою сторону точно так же, как располагает нас к себе прекрасное. Оно добивается признания себя самого и покоряет нас прежде, чем мы успеем, так сказать, возвратиться к самим себе и проверить обращенные к нам смысловые притязания. То, что встречается нам в опыте прекрасного и в понимании смысла предания, действитель&но заключает в себе нечто от истины игры. Мы, понимаю&щие, втянуты в свершение истины, и мы как бы запазды&ваем с нашим желанием узнать, чему мы должны верить.

Нет, таким образом, полностью свободного от предрас&судков понимания, как бы мы в нашем познании ни стремились и ни должны были стремиться, к тому, чтобы сбросить с себя чары наших предрассудков. Наши иссле&дования в целом показали, что использования научных методов еще не достаточно, чтобы гарантировать истину. Это относится в особенности и прежде всего к наукам о духе, означает, однако, не ограничение их научности, а, напротив, легитимацию их с давних пор выдвигаемого притязания на особое значение для человека. Тот факт, что в осуществляемом ими познании участвует также и собственное бытие познающего, действительно ставит границу «методу», но не науке. То, чего не способен достичь инструмент метода, должно и может быть достиг&нуто дисциплиной спрашивания и исследования, обеспе&чивающей истину.

 

<< | >>
Источник: Гадамер Х.-Г.. Истина и метод: Основы филос. герменевтики: Пер. с нем./Общ. ред. и вступ, ст. Б. Н. Бессонова.— М.: Прогресс,1988.-704 с. 1988

Еще по теме с) УНИВЕРСАЛЬНЫЙ АСПЕКТ ГЕРМЕНЕВТИКИ  :

  1. Р) Шлейермахеровский проект универсальной герменевтики  
  2. 32. Герменевтика.
  3.   Герменевтика и историзм  
  4. 2.2. Философская герменевтика и гуманитарное знание. Г. Гадамер
  5. 9. Представители герменевтики
  6. Философская герменевтика религии.
  7. Герменевтика
  8. Д) Универсальный принцип
  9. 1. Сомнительность романтической герменевтики и ее применение к исторической науке 
  10. Универсальная юрисдикция и механизм выдачи
  11. 28. Различные аспекты правового статуса государства, его собственности и его сделок в аспекте международного частного права
  12. Герменевтика и классификация
  13. 1. Сомнительность романтической герменевтики и ее применение к исторической науке а) СУЩНОСТНАЯ МЕТАМОРФОЗА ГЕРМЕНЕВТИКИ ПРИ ПЕРЕХОДЕ ОТ ПРОСВЕЩЕНИЯ К РОМАНТИЗМУ 
  14.   Герменевтика. История и современность 
  15. Символизм. Средневековая герменевтика
  16. Универсальные ценности
  17. Ь) ПРИСОЕДИНЕНИЕ ИСТОРИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ К РОМАНТИЧЕСКОЙ ГЕРМЕНЕВТИКЕ а) Затруднения с идеалом универсальной истории  
  18. 6.1. Универсальность и самоподобие эволюционных процессов в природе
  19. 2.4. Универсальные и импульсные диоды
- Античная философия - Восточная философия - История философии Возрождения - История философских учений - Логика - Немецкая классическая философия - Основы философии - Политическая философия - Русская философия - Современные философские исследования - Философия культуры - Философия образования - Философия религии - Философская антропология - Философы - Экзистенциализм - Этика -
- Антропология - Астрономия - Безопасность жизнедеятельности - Библиотечное дело - Биология - Военное дело - География - Зоология - История - Культурология - Литература - Математика - Медицина - Педагогика - Политология - Право России - Право України - Психология - Религоведение - СМИ и журналистика - Социология - Технические науки - Транспорт - Физика - Философия - Финансы - Экология - Экономика - Этнография и демография - Юриспруденция - Языкознание -