а) ВЕРБАЛЬНОСТЬ КАК ОПРЕДЕЛЕНИЕ ГЕРМЕНЕВТИЧЕСКОГО ПРЕДМЕТА
Тот факт, что сущность предания вербальна, имеет языковой характер, получает свое полное герменевтическое значение, очевидным образом, там, где предание является письменным. В письменности язык освобождается от про&цесса говорения. Пере-даиное в письменной форме совре&менно любой современности. Здесь, следовательно, имеет место своеобразное сосуществование прошлого и настоя&щего, поскольку современное сознание имеет свободный доступ ко всему, что ему пере-дано письменно. Свободное от устной традиции, связывающей с настоящим идущие из прошлого вести, обращаясь непосредственно к литератур- ному преданию, понимающее сознание получает возмож&ность расширения и перемещения своих горизонтов и тем самым возможность обогатить свой собственный мир, уг&лубив его на целое измерение.
Усвоение литературной традиции плодотворнее, чем даже тот опыт, который мы приобретаем, путешествуя и погружаясь в чужие языков вые миры. Читатель, углубляющийся в чужой язык и ли&тературу, способен в любой момент возвратиться к себе самому; он, следовательно, находится там и здесь одно&временно.Письменное предание не есть осколок некоего исчез&нувшего мира; оно с самого начала возвышается над этим миром, переходя в иную сферу, в сферу того смысла, который оно высказывает. Идеальность слова — вот что поднимает все языковое над теми конечными и преходя&щими определениями, которые подобают остаткам былого бытия. Носителем предания является не вот этот, к при&меру, рукописный текст, осколок прошлого, но непрерыв&ность памяти. Благодаря этой последней предание стано&вится частью нашего собственного мира, и то, что оно сообщает нам, само непосредственно обретает язык. Там, где до нас доходит письменное предание, там мы не просто узнаем какие-то частности, но само исчезнувшее челове&чество, его всеобщее отношение к миру делаются нам доступны. Поэтому если какая-либо культура вообще не связана с нами языковым преданием, если от нее остались лишь немые свидетельства, то наше понимание ее оста&ется неуверенным и фрагментарным и наши сведения о ней мы еще не называем историей. Наоборот, тексты всегда дают выражение некоему целому. Бессмысленные черточки, чуждые и непонятные, оказываются, едва лишь нам удалось о них прочесть, совершенно понятными из себя самих — и причем до такой степени, что даже случай&ные ошибки и изъяны предания могут быть исправлены, если понять связь целого.
Так письменные тексты ставят перед нами собственно герменевтическую задачу. Письменность есть самоотчуж&дение. Преодоление его, прочтение текста, есть, таким об&разом, высочайшая задача понимания. Даже сами пись&менные знаки какой-нибудь, к примеру, надписи невоз&можно разобрать и правильно произнести, если мы не в сос&тоянии вновь превратить текст в язык. Напомним, однако, что подобное обратное превращение в язык всегда устанав&ливает также и отношение к тому, что имеет в виду текст, к тому делу, о котором идет в нем речь.
Процесс понима&ния целиком осуществляется здесь в смысловой сфер%опосредованной языковым преданием. Какая-нибудь над&пись поэтому ставит герменевтическую задачу лишь тогда, когда уже существует ее (предположительно правильная) расшифровка. Лишь в широком смысле можно говорить о герменевтической задаче применительно к не-письмен- ным памятникам. Ведь опи не могут быть поняты из самих себя. То, что они означают, есть вопрос их толко&вания, а не дешифровки и дословного понимания.
В письменности язык обретает свою подлинную ду&ховность, поскольку перед лицом письменного предания понимающее сознание достигает полной суверенности. Его бытие уже ни от чего не зависит. Читающее сознание потенциально владеет своей историей. Не случайно вместе с возникновением литературной культуры понятие фило&логии, любви к речам, полностью перешло на всеохваты&вающее искусство чтения, утратив свою исконную связь с заботой о речах и аргументации. Читающее сознание необходимым образом является историческим сознанием, находящимся в состоянии свободной коммуникации с исто&рическим преданием. Поэтому есть все основания прирав&нивать, как это и делал Гегель, начало истории к моменту возникновения воли к преданию, к «длительности воспо&минания» 4. Ведь письменность — это не просто какое-то случайное добавление к устному преданию, ничего в нем качественно не меняющее. Воля к сохранению, воля к де&ятельности может, разумеется, существовать и без письма. Однако лишь письменное предание способно отделить себя от простого бытия остатков исчезнувшей жизни, позво&ляющих человеческому бытию строить догадки о себе са&мом.
Надписи не обладают изначальной причастностью к той свободной форме предания, которую мы зовем литерату&рой, поскольку их бытие связано с бытием обломков прошлого, будь то камень или какой-нибудь материал. Напротив, про все то, что дошло до нее путем переписыва&ния, можно сказать, что воля к длительности создала здесь свою собственную форму длящегося бытия, которую мы и называем литературой.
Это не просто некоторая наличность памятников и знаков. Скорее то, что является ^литературой, стяжало себе некую современность по отно&шению ко всякой современности. Понимать ее — не значит делать выводы об исчезнувшей жизни, но самим по себе в настоящий момент быть причастными к сказанному. Речь идет здесь, собственно, не об отношениях между двумя лицами, к примеру читателем и автором (автор может быть вообще неизвестен), но о причастности к томусообщению, которое делает нам текст. Там, где мы пони&маем, этот смысл сказанного всегда присутствует, совер&шенно независимо от того, можем ли мы по этому тексту составить себе представление о его авторе или нет, и неза&висимо от того, стремимся ли мы вообще использовать данный текст как источник информации о прошлом.
Вспомним, что изначально и прежде всего задачей герменевтики было понимание текстов. Лишь Шлейерма^ хер ограничил значение письменной фиксации для герме&невтической проблемы, увидев, что проблема понимания существует также и применительно к устной речи, больше того, что именно здесь она находит свое подлинное завер&шение. Выше [см. с. 232 и сл., 351 и сл.] мы показали, каким образом психологический оборот, который он тем самым придал герменевтике, закрыл собственно истори&ческое измерение герменевтического феномена. В действи&тельности письменность имеет для герменевтического фе&номена центральное значение постольку, поскольку в пись&менном тексте свобода от писца или автора, точно так же как и от определенного адресата, обретает свое подлинное бытие. То, что зафиксировано письменно, словно подни&мается у нас на глазах в такую смысловую сферу, к кото&рой в равной мере причастны все, умеющие читать.
Конечно, письменность кажется вторичным по отноше&нию к языку вообще феноменом. Ведь в основе языка пись" менных знаков лежит собственно язык, язык устной речи. Тот факт, однако, что язык способен к превращению в письменность, отнюдь не является вторичным для самой его сущности. Напротив, эта способность покоится на том, что речь (Sprechen) сама причастна к чистой идеаль&ности смысла, возвещающего в ней о себе.
В письменности этот смысл сказанного в устной речи (das Gesprochenen) существует в чистом виде и для себя, освобожденный от всех эмоциональных моментов выражения и сообщения. Текст хочет быть понятым не как жизненное проявление (Lebensausdruck), но в том, что он говорит. Письменность есть абстрактная идеальность языка. Поэтому смысл той или иной записи принципиально поддается идентификации и воспроизведению. Лишь то, что в воспроизведении оста&ется идентичным, и было действительно записано. Отсюда, ясно, что здесь не может быть речи о воспроизведении в строгом смысле слова. Под воспроизведением здесь по&нимается не возвращение к какому-то изначальному про&цессу, в котором нечто было сказано или записано. Пониг мание при чтении текста означает не повторение чего-то: уже бывшего, но причастность к настоящему смыслу.Методическое преимущество, которым обладает пись&менность, состоит в том, что герменевтическая проблема выступает здесь в своем чистом виде, свободная от всех психологических моментов. Разумеется, то, что, на наш взгляд и с точки зрения наших задач, является методи&ческим преимуществом, есть вместе с тем проявление специфической слабости, характерной для всего письмен&ного в еще большей мере, чем для языка как такового. Задача понимания встает перед нами с особенной ясностью, как только мы осознаем эту слабость всего письменного. Для этого, опять-таки, достаточно вспомнить Платона, видевшего своеобразную слабость письменной речи в том, что «письменам» никто не может прийти на помощь, когда они становятся жертвой произвольного или непроиз&вольного непонимания 5.
Как известно, Платон считал письмо еще более беспо&мощным, чем устную речь (то acrfrevesTcov Xoyav), и если в случае этой последней он требует прибегнуть к диалек&тике, дабы прийти на помощь ее слабости, в случае же письменной речи считает это безнадежным, то здесь сле&дует видеть, конечно же, ироническое преувеличение, которым он окутывает свой собственный литературный труд и искусство.
В действительности с писанием дело обстоит так же, как и с речью. Как в одном случае существует искусство видимости и искусство истинного мышления, софистика и диалектика, так же существует и соответственно разделенное искусство письма, так что од&но служит софистике, другое диалектике. В самом деле, существует искусство писания, способное прийти на по&мощь мысли, и именно к нему следует отнести искусство понимания, оказывающее такую же помощь написанному.Все письменное, как мы говорили, есть своего рода от&чужденная речь и нуждается в обратном превращении своих знаков в речь и смысл. Поскольку из-за письмен&ности смысл претерпевает своего рода самоотчуждение, постольку это обратное превращение и предстает перед нами как собственно герменевтическая задача. Смысл сказанного должен быть вновь высказан, причем исключи&тельно на основе того, что передано нам через письмен&ные знаки, дословно. В отличие от высказанного устно истолкованию письменных текстов больше неоткуда ждать помощи. Поэтому здесь все зависит от «искусства» писа&ния 6. Сказанное устно в очень большой степени само себя -истолковывает: при помощи манеры, тонаг темпа и т. д., а также тех обстоятельств, при которых оно было сказано 7.
Существуют, однако, письменные тексты, которые — скажем так — читаются сами собою. Это обстоятельство лежит в основе примечательного спора- о духе и букве в философии, — спора, который имел место между двумя крупнейшими немецкими писателями-философами, Шил&лером и Фихте8. Характерно, однако, что этот спор не может быть улажен с помощью тех эстетических крите&риев, которыми пользовались обе стороны. По сути дела, речь здесь идет вовсе не об эстетике хорошего стиля, но о герменевтической проблеме. «Искусство» писать так, чтобы мысли читателя были возбуждены и приведены в состояние продуктивного движения, имеет мало общего с обычными риторическими или эстетическими приемами. Скорее оно целиком и полностью состоит в том, чтобы побудить читателя к самостоятельному продумыванию мыслей автора. «Искусство» писания вовсе не стремится к тому, чтобы его рассматривали именно как искусство. Искусство писания, как и искусство ведения речей, не является самоцелью, а потому не является и исконным предметом герменевтических усилий. Лишь само дело вы&нуждает понимание прибегнуть к этим усилиям. Поэтому неясные и «плохо» выраженные на бумаге мысли не яв&ляются для понимания своего рода удобным поводом про&демонстрировать свое герменевтическое искусство во всем его блеске, а, напротив, пограничной ситуацией, когда колеблется основная предпосылка всякого герменевтиче&ского искусства, однозначность разумеемого текстом смысла.