III. ЛОГИЧЕСКИЕ ОСНОВЫ ИЗМЕНЕНИЯ. ИННОВАЦИЯ И ПРИНЯТИЕ. ФОНЕТИЧЕСКИЕ ЗАКОНЫ.
1.1. Логическая проблема языкового изменения, являющаяся проблемой изменчивости языков, становится вдвойне незаконной, если она смешивается с условной проблемой частных изменений и ставится в причинных терминах, в терминах внешней необходимости.
В самом деле, спрашивать — в теоретическом плане,— почему изменяются языки (почему языки не являются неизменными), означает спрашивать, почему язык изменчив, почему изменчивость следует относить к самой природе языка, а не «какими причинами» объясняются изменения, наблюдаемые в языках. Речь идет не о том, почему «все-таки» изменяется нечто, что по ‘определению не должно было бы изменяться’; такой вопрос означал бы, что мы исходим из формального определения языка, то есть, в конце концов, из произвольной догмы (ср. 1.2.1). Напротив, мы должны задать вопрос, почему изменение соответствует бытию языка. Если проблему изменчивости поставить правильно, то она станет существенной и необходимой проблемой характеристики языка. В известном смысле эта проблема выступает и как «причинная», однако здесь имеется в виду формальная причина, или причина как логическая необходимость, а не «действенная причина», воспринимаемая как внешняя необходимость. То есть в этом смысле имеется в виду не проблема, «подлежащая решению», а проблема, которая решается самим пониманием действительного бытия языка. Язык изменяется именно потому, что он не есть нечто готовое, а непрерывно создается в ходе языковой деятельности. Другими словами, язык изменяется, потому что на нем говорят, потому что он существует лишь как техника и совокупность закономерностей речи. Речь — это творческая деятельность, свободная и целенаправленная; речь всегда выступает как новое — в той степени, в какой ее определяет индивидуальная, актуальная, заново поставленная цель — выразить нечто[186]. Говорящий создает, или формирует, свои высказывания, используя ранее существовавшую технику и материал, которые предоставляют ему его языковые навыки. Таким образом, язык не навязывается говорящему, а предлагается ему; говорящий использует язык для реализации своей свободы выражения.1.2. Итак, скорее всего следует задаться вопросом, почему язык не изменяется полностью, почему он воссоздается, то есть почему говорящий не изобретает средства выражения всякий раз заново. Это невозможно понять, не уяснив себе того, что историчность человека совпадает с историчностью речевой деятельности. Говорящий не употребляет особую технику, а использует ту систему, которую ему предлагает коллектив, и, более того, ту реализацию этой системы, которая соответствует традиционной норме, потому что именно такова его собственная традиция.
Говорящий не изобретает заново средств выражения, а использует существовавшие ранее модели именно потому, что он является данным историческим индивидуумом, а не каким-либо иным, а также потому, что язык характеризуется той же историчностью и тем же бытием, что и данный индивидуум[187]. Таким образом, речь, не теряя индивидуальной свободы выражения и смысловой целенаправленности, обязательно реализуется в определенных исторических рамках, которые суть ие что иное, как язык[188]. При этом речевая деятельность сама исторична и является основой историчности человека, потому что она представляет собой диалог, разговор с другим: «Сознание, которое создает обозначения чего-то, предполагает существование сознания, которое может интерпретировать сказанное, то есть может воспринять знак и понять его»[189]. Говорить— это всегда «сообщать» (ср. 2.3.4). Благодаря сообщению «нечто становится общим»[190]; точнее говоря, сообщение (коммуникация) существует лишь постольку, поскольку говорящие уже имеют нечто общее, что проявляется в процессе разговора одного с другим ®. В этом смысле речевая деятельность является одновременно и первым основанием и первой формой проявления интерсубъективности[191], бытия с другимиу что совпадает с историческим бытием человека.
В самом деле, «бытие с другими» означает именно возможность «взаимопонимания», то есть возможность находиться на одной и той же исторической плоскости. А эта возможность дается лишь языком, который и в говорящем и в слушающем представляет свойственную им форму исторического бытия. Человеческое сознание — это всегда историческое сознание, а основной формой проявления в человеке исторического сознания является «язык», умение говорить, как другие, то есть так, как уже говорили раньше в соответствии с традицией. Другими словами, говорить — это всегда означает говорить на каком-то определенном языке именно потому, что это значит говорить (а не просто «выражать вовне»), потому, что это значит «говорить и понимать», выражать нечто так, чтобы другой понял, то есть потому, что сущность языка проявляется в диалоге[192]. Отсюда следует также, что понятое слушающим (в той мере, в какой оно понятно) усваивается, становится «языком» (языковыми навыками) и может использоваться как модель для последующих актов речи: слушающий не только понимает то, что ему говорит говорящий, но и замечает также, как именно он говорит это.1.3. В связи со сказанным необходимо подчеркнуть следующее: тот факт, что говорящему приходится пользоваться языком (определенным, конкретным языком), ни в коей мере не ограничивает свободу выражения, как часто полагают: свобода нуждается в языке, чтобы исторически реализовать свою цель — выразить нечто. Язык — это условие или инструмент языковой свободы, понимаемой как историческая свобода (ср. II, 2.2), а инструмент, которым пользуются,— это не тюрьма и не оковы. Жалобы на «недостаточность» языка, если они не просто риторические, либо представляют собой косвенное признание беспомощности в области выражения, либо объясняются знанием чужих языков, предлагающих говорящему другие возможности. Для одноязычных субъектов их родной язык всегда достаточен. Столь же несостоятельны жалобы по поводу так называемой «тирании» языков над мышлением.
Верно, что француз именно потому, что он француз, ‘не может думать, как русский’[193]. Но это никоим образом не означает «принуждения» или ограничения конкретной свободы,поскольку француз, если он не знает русского языка, и не думает, что он может думать по-иному. Необходимость же быть самим собой не есть принуждение. Верно также, что говорящий не может изменить язык, которым он располагает, уже установившийся язык, до того как он воспользуется им, поскольку это логически невозможно. Однако говорящий приспосабливает язык к своим потребностям выражения и тем самым преодолевает его. Кроме того, язык — это инструмент особой природы, потому что в качестве «системы возможностей» (ср. II, 3.1.3) он является также инструментом для преодоления самого себя[194].2.1. Исторически сложившийся язык используется и проявляется в речи;" но язык xat’ev^Qyeiav полностью не совпадает с языком яаха fidvapiv. В речи язык «искажается» как целевыми установками выражения, так и психофизическими условиями звуковой реализации.
2.2.1. Некоторые из психофизических воздействий на звуковую реализацию являются случайными (например, простая усталость или возбуждение говорящего), другие постоянны для данного говорящего, а третьи присущи всем говорящим: например, несоответствие между глобальным характером акустического образа и «линейным» характером звуковой реализации (причина антеципаций, метатез, регрессивных ассимиляций), инерция органов речи (причина появления эпентетических звуков и прогрессивных ассимиляций) и прежде всего асимметрия речевого аппарата, справедливо подчеркиваемая А. Мартине[195]. Кроме того, модификации, имеющие место в физиологии органов речи, можно объяснять еще и такими факторами, как климат или раса.
2.2.2. Иронические замечания по этому поводу, которые встречаются у многих лингвистов, в том числе и у таких проницательных, как О. Есперсен[196], лишены основания, так как в действительности указанные факторы нельзя исключить a priori[197].
Прежде всего, их не может исключить лингвистика. В самом деле, язык есть факт культуры, но в то же время речь есть физическая деятельность, и она определяется всем тем, что составляет физическую природу говорящих. Однако сама лингвистика как таковая никоим образом не может решать проблемы возможных влияний климата и расы, поскольку здесь идет речь соответственно о проблемах экологии человека и физической антропологии. Более того, лингвистика даже не должна ставить эти проблемы. Лингвист может интересоваться, как именно физическая природа говорящих обусловливает речь, но он не компетентен заниматься тем, что обусловливает физическую природу человека. Лингвист исходит из человека как такового[198].2.2.3. Психофизические воздействия могут быть причинами «искажения», но это случается не всегда. Причинами «изменения» психофизические воздействия быть не могут (ср. 3.2.1). Специфически человеческие явления определяются физической природой лишь настолько, насколько человек соглашается на это. В человеке культурная сторона и целенаправленность постоянно берут верх над биологической стороной и необходимостью[199]; речь не является исключением в этом смысле[200]. В речи «физиологические» искажения подавляются и строго ограничиваются благодаря языковым навыкам и функциональной нагрузке. Следовательно, «физиологические» искажения могут «воздействовать» на язык (то есть быть принятыми и распространяться) только в случае недостаточности или непрочности языковых навыков и притом в случае, если они не затрагивают функционирования системы. Так, палатализация латинских ke, ki (предполагая, что это «физиологически обусловленное» изменение; ср., однако, V, 2.2.2) оказалась возможной лишь потому, что в латинском не было палатальных и, следовательно, это «искажение» не затрагивало различительных противопоставлений; однако новые ke, ki, возникшие в так называемой «вульгарной латыни», уже не палатализовались, потому что в системе существовали палатальные.
Так на- зывамый «синхронный фонологический закон симметрии систем гласных»[201], который находится в прямом противоречии с асимметрией речевых органов,— это еще одна наглядная иллюстрация того, как функциональная целенаправленность преодолевает физическую необходимость.2.3.1. Что касается воздействия целенаправленности на речь, то следует различать целенаправленность выражения и целенаправленность коммуникации: то, что нечто говорится, и то, что нечто говорится кому-то.
2.3.2. Разумеется, намерение говорящего выразить нечто ограничивается по большей части рамками разрешенного языком (то есть языковой традиции). Однако в самом разнообразии языковых навыков содержатся обширные возможности выбора (между разными нормальными реализациями и между разными изофункциональными средствами, имеющимися в системе), а всякий выбор — это уже модификация равновесия языка, которая дана в речи. С другой стороны, говорящий может не знать традиционной нормы; или в этой норме может отсутствовать необходимая ему в данном случае модель, и тогда он строит свои высказывания в соответствии с возможностями системы, как это делают дети, когда говорят cabo и ande вместо quepo и anduve[202], или как поступил тот, кто, не заглянув в Академический словарь, впервые сказал papal «картофельное поле» в смысле plantacion de papas. Более того, в соответствии с необходимостью выразить нечто говорящий может прибегнуть к средствам и элементам других систем и даже других исторических языков. Наконец, воздействие на речь контекста и обстоятельств позволяет говорящему сознательно игнорировать и изменять норму и даже устранять все те системные различия, которые оказываются избыточными в речевой цепи (ср. IV, 4.4) или в тех конкретных условиях, в которых имеет место акт речи.
2.3.3. Все это связано с потребностями общения, поскольку одно из «обстоятельств» говорения — и самое важное — это, конечно, наличие слушающего. Коммуникативная целенаправленность также обычно удерживается в большинстве случаев в рамках языка. Но язык (языковые навыки) говорящего никогда не бывает полностью идентичен языку слушающего[203]; слово, как говорил Монтэнь, принадлежит (и должно принадлежать) «наполовину говорящему и наполовину слушающему». Этим объясняются постоянные усилия собеседников сделать обе «половины» как можно более тождественными, их стремление говорить, как другой. В силу приспособления к навыкам другого говорящий может даже отказываться в значительной части от собственных навыков, как это бывает при разговоре с иностранцами[204], и модифицировать в определенной степени реализацию своих моделей таким образом, чтобы другой лучше понимал его.
2.3.4. А. Пальяро[205] преуменьшает значение коммуникации, считая, что она относится' к «практическому» аспекту речевой деятельности и что речь развивается между двумя полюсами — между намерением выразить нечто и языком. Быть может, было бы точнее сказать, что речь — это свободная деятельность, заключающаяся в выражении чего-либо и развивающаяся по двум осям соответствия — соответствия с традицией и соответствия со слушающим. Обе оси совпадают в значительной части (в противном случае диалог был бы невозможным); однако — в той мере, в какой они не совпадают,— обычно преобладает соответствие со слушающим, поскольку нет речи, которая не была бы коммуникацией. Правда, коммуникация как практический факт не принадлежит к сущности речевой деятельности, но сама эта сущность дается в диалоге (ср. 1.2). Поэтому коммуникация является как бы постоянной атмосферой речи и ее постоянным внешним условием[206]. Кроме того, следует отличать практическую и случайную коммуникацию (сообщение чего-либо, что означает «сказать кому-либо то или это»), которую было бы, вероятно, лучше называть «информацией», от собственно коммуникации, основной и первичной, то есть от общения с кем-либо, что не является внешним по отношению к речевой деятельности, поскольку собственно коммуникация существует и тогда, когда практическая коммуникация не устанавливается (то есть когда сказанное не понимается слушающим). В самом деле, уже само «говорение» предназначено для другого, поскольку речевая деятельность является именно проявлением самого себя для других[207]. В этом смысле речь — это всегда «коммуникация»; в силу этой коммуникации речь по необходимости является «языком», а слова по необходимости являются всеобщими.
3.1. Языковое изменение происходит в диалоге при переходе от языковых навыков, проявляющихся в речи одного собеседника, к языковым навыкам другого. Все то, в чем сказанное говорящим (рассматриваемое с точки зрения языковых закономерностей) отклоняется от моделей, существующих в языке, на котором ведется разговор, может быть названо инновацией. Допущение инноваций со стороны слушающего в качестве модели для дальнейших высказываний можно назвать принятием[208]. Различие между инновацией и принятием кажется хотя очевидным, но малосущественным; однако оно является фундаментальным для понимания и правильной постановки теоретической проблемы языкового изменения. Многие ученые, очевидно, думают, что, объясняя «инновацию», они объясняют «изменение»; однако это еще одна ошибка, вытекающая из того, что проблема изменения рассматривается й плоскости абстрактного языка, В самом деле, в абстрактном языке каждая модель единственна (одна фонема, одно слово); но каждой модели абстрактного языка соответствует большое число моделей в различных индивидуальных комплексах языковых навыков, и невозможно представить себе, чтобы все эти модели изменялись одновременно.
3.2.1. Инновация (если мы оставим в стороне возможные, но крайне редкие случаи создания ex nihilo) может представлять собой: а) искажение традиционной модели; б) выбор одного из изофункциональных вариантов и элементов, существующих в языке; в) системное образование («изобретение» форм в соответствии с возможностями системы); г) заимствование из другого «языка» (которое может быть полным или частичным и по отношению к своей модели может означать также «искажение»); ^функциональную экономию (пренебрежение к различиям, избыточным в речи). Быть может, возможны и другие типы инновации. Типология инноваций представляет интерес для исследования способов, посредством которых речь преодолевает рамки данного языка. Однако эта типология не столь существенна по сравнению с проблемой языкового изменения, поскольку инновация не есть «изменение». Языковое изменение («изменение в языке») представляет собой распространение или обобщение инновации, то есть оно является рядом последовательных принятий. Таким образом, в конечном итоге всякое изменение — это прежде всего принятие.
3.2.2. Принятие — это акт, существенно отличный от инновации. Инновация, поскольку она определяется
никнуть и у слушающего, например из-за неточности восприятия или из-за непонимания того, что высказано говорящим. Далее, каждый из двух участников диалога является в одно и то же время говорящим и слушающим, а каждый говорящий слушает также и самого себя. Наконец, слушающий «научается» от говорящего не только «инновациям», но также и традиционным правилам, которых он попросту раньше не знал.
обстоятельством и целевой установкой языкового акта, является «фактом речи» в самом строгом смысле этого термина: оня связана с использованием языка. Напротив, принятие, будучи освоением новой формы, нового варианта, нового способа выбора в перспективе будущих актов, является становлением «факта языка», преобразованием опыта в «навык»: оно принадлежит к освоению языка, к его «воссозданию» посредством языковой деятельности. Инновация — это преодоление языка; принятие — это приспосабливание языка как (т. е. языковых
навыков) для преодоления его самого. Как инновация, так и принятие обусловлены языком, но в противоположном направлении. Кроме того, инновация может объясняться даже физическими «причинами» (например, такими, как ограничение свободы из-за физической необходимости), в то время как принятие, будучи освоением, модификацией или замещением определенной языковой модели, какой- либо возможности выражения,— это чисто мыслительный акт и, следовательно, принятие может быть обусловлено только целевыми установками — культурными, эстетическими или функциональными (ср. 4.3).
3.2.3. Те, кто приписывает языкам «внешнее» по отношению к индивидуумам существование, часто ошибочно допускают возможность одновременных изменений во всем историческом языке (или во всем «диалекте»). Так, по мнению самого А. Мейе, который выступает здесь скорее как младограмматик, чем соссюрианец,— существуют не только «обобщенные» инновации, но также и «общие» инновации 25. Однако подобное мнение (не говоря уже о том, что ему противоречат материалы, доставляемые лингвистической географией, то есть «факты») не может быть логически обосновано — именно потому, что язык не существует автономно, а существует лишь в речи и в умах говорящих (ср. II, 1.3.2). Поскольку это именнд так, «общая» инновация не может получить никакого логического объяснения. Верно, что при исследовании изменений трудно или даже невозможно добраться до начальных актов инновации или ■принятия, однако это фактическая, а не логическая или рациональная трудность26. Другое дело — допущение того, что аналогичные инновации могут возникать у различных индивидуумов, находящихся в аналогичных исторических условиях и сталкивающихся с одними и теми же внутренними противоречиями системы (ср. IV,4.4), и что инновации могут оказаться в благоприятных для их распространения условйях. Однако все это нисколько не задевает индивидуальности самих инноваций. Особняком стоит случай «выученных» языков, которые приспосабливаются к системе «известного» языка, и случаи форм языка А, которые приспосабливаются к системе другого языка В. Так, любой носитель испанского языка усваивает англ. ticket «билет» как tique, st- как est-, г- как гг-, ph как р и т. д. Однако здесь мы имеем не инновации, а адаптации (приспособления); проблему же адаптаций следует последовательно отличать от проблемы изменения в языке. Адаптации имеют место при использовании не одной системы, а двух различных систем. «Инновации», обусловленные «субстратом»,— это именно адаптации, а не инновации (с точки зрения языка-субстрата); они становятся «изменениями» только в том случае, если имеет место обратное отношение между рассматриваемыми языками, то есть если выживает язык- «суперстрат»[209]. Однако Мейе был совершенно прав, когда отвергал вульгарную теорию «имитации»: дело совсем не в том, чтобы противопоставлять одного социолога другому (Тарда Дюркгейму), поскольку принятие — это не акт механической имитации, а сознательный и избирательный акт.
4.1. Проблема языкового изменения, по существу, есть не что иное, как проблема принятия[210]. Но это не проблема причин принятия (так как речь идет о целевом акте), а проблема возможности (4.2) и условий (4.3) принятия. Что касается, в частности, принятия звуковых инноваций, то здесь возникает еще и проблема их «общности» или «регулярности» (4.4).
4.2. Почему же слушающий понимает «искаженное» и «новое», то есть то, что «никогда не говорилось раньше», если коммуникация устанавливается посредством «языка»? Что касается чистых «искажений», то понимание слушателя определяется самим характером восприятия, которое всегда активно: языковое восприятие(как и любое другое)— это структурная интеграция воспринимаемого и немедленная его интерпретация в терминах предшествующего знания. Когда же мы имеем дело с собственно «новым», следует иметь в виду, что языковая система представляет собой «систему возможностей» (ср. II, 3.1.3) не только для говорящего, но и для слушающего: она является сводом правил не только для построения выражений, но и для интерпретации еще не реализованных возможностей. Кроме того, хотя коммуникация существенно обусловлена языком, она использует также контекстные и ситуационные средства (все то, что говорящие видят или знают)[211], например тон, мимику, жесты[212]. Наконец, говорить — это значит не только говорить нечто, но и говорить о сказанном, то есть объяснять и толковать то, как именно это сказано: обычная речь является одновременно «первичным языком» и «метаязыком». Все это позволяет понимать новое, ранее неизвестное, так что новое в свою очередь становится «ЯЗЫКОМ» и присовокупляется К ЯЗЫКОВЫМ навыкам собеседника.
4.3.1. Почему же из многочисленных инноваций, имеющих место в речи, только некоторые принимаются и распространяются?[213] Ответ на этот вопрос, частично в неявной форме, содержится в утверждении, которое раскрывается самим вопросом: принятие — это не механическое воспроизведение, это всегда выбор.
4.3.2. Таким образом, что касается звуковой стороны языка, то выбор начинается уже в момент восприятия благодаря его структурному и интегральному характеру. «Естественное расхождение между говорением и слушанием», & котором упоминает Фосслер[214], разумеется, существует, однако само по себе оно не имеет никакого значения, поскольку звуки произносятся и слышатся в рамках нормальных и функциональных схем38. Большинство минимальных искажений, остающихся в рамках нормы и не имеющих никакой функциональной значимости, не только не распространяется, но не имеет даже каких- либо шансов быть замеченными34. Именно так обстоит
99 Это не означает, что фонетические схемы должны пониматься обязательно как схемы акустические. Б. Мальмберг в своей полемике с И. Форххаммером («Studia Linguistica», IX, стр. 101) утверждает, что «мы объясняемся с помощью звуков, а не с помощью движений определенных органов (механизм этих движений неизвестен большинству говорящих)». Может показаться, что данный тезис, соответствующий известному учению Якобсона, диктуется самой действительностью и здравым смыслом. Однако этот тезис оказывается спорным, поскольку в действительности акустический образ невозможно отделить от артикуляторного. Часто можно наблюдать, что слушающий правильно «понимает» слово или фразу лишь после того, как повторит их, то есть после того, как поставит их в соответствие со своим собственным артикуляторным движением. И вообще существует немало доказательств того, что понимание услышанного требует по крайней мере частичной артикуляции. Дело в том, что человеческое восприятие — особенно когда речь идет о значащих фактах — не пассивно, а предполагает «активное участие»: оно предполагает внутреннее воспроизведение воспринимаемого. Когда же Мальмберг утверждает, что говорящий не знает «механизма артикуляции», то он прав лишь в том случае, если имеет в виду говорящих, которые не обладают научными знаниями в данной области. В самом деле, те говорящие, которые не являются фонетистами или физиологами, не имеют научного представления о механизме артикуляций. Однако то же самое и с большим основанием можно сказать об акустическом механизме — поскольку обычный говорящий, как правило, незнаком с физиологией слуха. Зато все говорящие обязательно обладают техническими знаниями артикуляторных движений, ибо они умеют их осуществлять (ср. II, 3.2.2).
84 Именно так следует понимать замечание Л. Гоша (1^ G а и- с h a t, L’unite phonetique dans le patois d’une commune; цитируется у О. Есперсена в «Humanidad», стр. 44) о том, что обследованные им крестьяне «не знали», что они говорят неодинаково. Вообще физикалистский объективизм приучил нас к мысли, что ни одно слово (как физический акт) не идентично другому; есть даже ученые, полагающие, что это связано с пониманием языка как Svigyeia. Однако в действительности это вещи не связанные: язык как SveQveia нельзя смешивать с простой физической варьи- руемостью, наолюдаемой как таковая. В одном случае утверждение «ни одно физическое слово не идентично другому» верно объективистски (для ученых и для регистрирующих приборов), но не объективно (для говорящих). Говорящий —это не кимограф. Трубецкой («Principes», стр. 12) определяет фонетику как «феноменологическую» науку (поскольку она должна заниматься звуками в том виде, как они представляются слушающему), и этот же термин фигурирует в «Projet de terminologie phonologique standardisee», дело, когда мы сталкиваемся с многочисленными случайными и индивидуальными звуковыми вариациями и отклонениями, которые можно обнаружить с помощью приборов, но которые «не слышатся»[215].
4.3.3. Что касается воспринимаемого, то выбор может быть только сознательным. В силу сознательного характера (хотя это и «неясное» знание, см. II, 3.2.2) языковых навыков слушание всегда предполагает определенную позицию по отношению к говорящему как к носителю языка и по отношению к сказанному как к реализации языковых правил. Здесь выступает критерий «престижа», на который чаще всего обращают внимание итальянские неолингвисты[216]: больший престиж одного носителя языка по сравнению с другими носителями или больший языковой престиж одного общества по сравнению с другим обществом. Поскольку язык есть «навык, умение», то языку научаются от тех, кто «говорит лучше», от тех, кто умеет (или считается умеющим), а не от тех, кто не умеет. Слушающий всегда сравнивает свои языковые навыки с навыками говорящего, хотя чаще всего делает это непосредственно и бессознательно, и склонен перенять манеру говорящего, если признает за ним культурное превосходство или сомневается в преимуществе своих собственных навыков[217]. В силу критической позиции слушающего по отношению к сказанному маловероятно, что слушающий примет «инновацию», которая представляется ему не функциональной или кажется «неправильной»[218]. Внутри же функционального слушающий отличает то, что соответствует постоянной различительной, или сигнификативной, необходимости, от того, что является проявлением индивидуальной Kundgabe или случайного Appell и, следовательно, не может быть принято в качестве нейтральной значимости «языка». Сводя все это к единому принципу, можно сказать, что принятие инновации всегда соответствует необходимости выражения (necesidad expresiva)[219]: эта необходимость может быть культурной, социальной, эстетической или функциональной[220]. Слушающий принимает то, чего он не знает, что удовлетворяет его эстетически, подходит ему социально или является для него функционально полезным. Следовательно, «принятие» — это акт, определяемый культурой, вкусом и практическим разумом.
4.4.1. Проблема «регулярности» или «общности» принятия звуковых инноваций совпадает со старой проблемой так называемых «фонетических законов». Существование исторических фактов, сгруппированных в связи с ошибкой в перспективе под этим физикалистским ярлыком, было одной из причин, в силу которых стали думать (а иногда думают и теперь) о более или менее таинственных факто- pax, воздействующих на языки и неизбежно изменяющих их. Отсюда и знаменитый «младограмматический» тезис — сформулированный последовательно В. Шерером (1875), А. Лескином (1876), Г. Остгоффом и К. Бругманом (1878) — об абсолютной регулярности или об «отсутствии исключений» (Ausnahmslosigkeit) в фонетических законах; регулярность понималась как отсутствие исключений в пределах данного диалекта или даже всего данного исторического языка (ср., впрочем, сн. 41). Однако рассматриваемая проблема не может быть решена и отрицательно — одним лишь признанием того, что фонетический закон — это не закон природы, а констатация исторических фактов и что фонетические законы являются не «общими», а обобщенными и поэтому допускают многочисленные исключения. Во всяком случае, к удовлетворительному решению проблемы фонетических законов указанные соображения не приводят. В самом деле, указать, что фонетические законы допускают исключения,— причем сама проблема законов не снимается, и они остаются столь же таинственными, как прежде,— значит принять в качестве основы для дискуссии язык как Igyov и обсуждать в эмпирическом плане, а следовательно, неадекватным образом тезис, основанный на логической ошибке. Тезис об абсолютности (Ausnahmslosigkeit) фонетических законов — как и любой другой — ложен не потому, что ему противоречат факты; наоборот, факты противоречат ему потому, что он ложен. Следовательно, чтобы опровергнуть его, необходимо вскрыть его внутреннюю ложность, что, с другой стороны, означает вскрыть его внутреннюю истинность, поскольку ошибка никогда не бывает только и просто ошибкой. Не может быть принят и компромиссный тезис, признающий и «общие» и «обобщенные» инновации, так как само понятие «общей инновации» противоречиво и недопустимо (ср. 3.2.3). Наша задача сейчас состоит не в том, чтобы принять ту или иную точку зрения относительно фонетических законов, а в том, чтобы выяснить, каким реальным фактам соответствует сама идея «фонетического закона», если она отвечает хотя бы какому-нибудь реальному факту. Важным шагом вперед, несомненно, явилось понимание «фонетических законов» не как законов природы, а как исторических констатаций[221].
Эго понимание является прогрессом в методологии. Оно вскрывает значение «фонетических законов» для истории как описания фактов (Historie), но не вскрывает, чем эти законы являются (то есть каким конкретным фактам они соответствуют) в реальной истории (Geschichte, ср. И, 2.3).
4.4.2. Указанную проблему, которая является центральной, нельзя решить в плане абстрактного языка. Ее решение следует искать только в плоскости языковой деятельности, ибо именно в этой плоскости язык обретает свое конкретное существование. В плоскости «языка» (langue) можно наблюдать лишь исторический результат, или «проекцию» того, что конкретно дано в речи[222]. Если рассматривать «общее звуковое изменение» в некотором «диалекте» (в «языке определенной группы индивидуумов») с точки зрения речи, то следует отчетливо различать два типа общности: общность речи всех говорящих данной группы, то есть экстенсивную общность, или просто «общность», и общность во всех словах, содержащих затронутую изменением фонему или группу фонем (или во всех словах, где затронутая фонема или группа фонем находится в аналогичных условиях), которая выявляется лишь при рассмотрении языковых навыков отдельно у каждого говорящего и которую можно назвать интенсивной общностью, или «регулярностью». Неразличение этих двух типов общности — основная ошибка в проблеме фонетических законов. И эта ошибка объясняется именно тем, что данная проблема ставится в плоскости абстрактного языка, где в самом деле каждое слово единственно, как в словаре. И следует подчеркнуть, что слово не может измениться в один момент, поскольку оно является моделью «второй ступени», соответствующей целому ряду моделей «первой ступени», содержащихся в индивидуальных комплексах языковых навыков (ср. 3.1).
4.4.3. Экстенсивная общность всегда является результатом «распространения инноваций», то есть ряда последовательных принятий (ср. 3.2.1). Каждый «диалект» — это система изоглосс, то есть аналогичных языковых фактов, и распространение инновации — это не что иное, как становление изоглоссы, то есть факта межиндивидуаль- ного языка. Поэтому утверждение, что «фонетические законы действуют в пределах одного и того же диалекта (innerhalb desselben Dialektes) без исключений», является порочным кругом. В самом деле, оно означает, что сначала выделяется диалект — путем выявления меж- индивидуальной однородности определенных языковых фактов (среди них фигурируют также результаты различных звуковых изменений),— а затем утверждается, что эти звуковые изменения обязательно (без исключения) происходят в диалекте, который был выделен благодаря им[223]; так, например, сначала выделяют в качестве испанского («кастильского») тот романский диалект, в котором латинское kt перешло в с (лат. осіо>исп. ocho «восемь»), а затем с непонятным удивлением обнаруживают, что переход kt>с—это фонетический закон, неукоснительно осуществившийся «во всем испанском языке». Следовательно, если разорвать порочный круг и понять, что диалект сам определяется некоторыми происшедшими изменениями[224], то формула общности явно обнаружит свой тавтологический характер: согласно формуле, фонетический закон действует в пространстве, относительно которого доказано, что он там действовал[225]. Суть дела в том, что фонетический закон как распространение звуковой инновации относится к становлению языка и, следовательно, предшествует диалекту, который является его результатом: диалектные границы представляют собой поселдующий, а не предшествующий факт по отношению к фонетическим законам[226].
Напрашивается вывод, что звуковое изменение не может «а priori» иметь экстенсивную общность. Она зависит от специфического исторического процесса, который осуществляется или не осуществляется и может осуществляться в определенную эпоху и у определенной группы индивидуумов. Следовательно, экстенсивная общность не обладает универсальностью: в этом смысле «фонетический закон» — понимаемый отныне не как «осуществляющийся факт» (распространение звуковой инновации), а как «кон статация осуществившегося», то есть как факт истории- описания (Historie), а не реальной истории (Geschichte),— представляет собой в действительности констатацию «а posteriori» исторических специфических фактов (ср. сн. 41).
4.4.4. Проблема интенсивной общности является проблемой совершенно другого рода. В соответствии с ней представляется нецелесообразным постулировать «распространение» принятия звукового изменения (внутри индивидуального комплекса языковых навыков) от одного слова к другим. Несомненно, возможно постепенное, с многочисленными колебаниями изменение частоты употребления какой-либо особенности, усвоенной в качестве нового языкового навыка. Однако здесь речь идет о колебаниях относительно применения знания, а не относительно самого знания. Принятая инновация обязательно и с самого начала входит в совокупность языковых знаний того, кто ее принимает. Следовательно, если говорить о какой-нибудь звуковой особенности, то эта особенность сразу же ipso facto входит как новая возможность выражения в систему звуковых средств, которыми владеет указанный индивидуум. Правда, акустические репрезентанты фонем не даны в реализации изолированно и в силу этого могут восприниматься лишь в целых словах и фразах. Однако слушающий, когда он воспринимает звуковую инновацию, сравнивает слова, которые он слышит, со своими собственными моделями и принимает («изучает») именно различие между первыми и последними. С другой стороны, фонемы и их варианты, равно как различительные признаки и корреляции, которым они соответствуют, «технически» опознаются и и идентифицируются благодаря знанию языка; принятие инноваций представляет собой как раз такую операцию, которая осуществляется в языке как «знании» (ср. 3.2.2). Так, например, было бы трудно теоретически объяснить ребенку, что такое корреляция по звонкости. Однако сам ребенок без всяких затруднений имитирует дефектное произношение, рассказывая, допустим, что некто произносит [ezde bado blango] вместо este pato bianco «эта белая утка», и повторяя ту же игру с любым словом, содержащим глухие согласные. Поскольку знание языка носит системный характер, звуковая инновация принимается не только для «повторения» слова или слов, в которых эта инновация была услышана, но для всей языковой деятельности в целом [227]. Если принятая инновация затрагивает какую-либо фонему, то она принимается (как возможность) для той же самой фонемы в любом слове и в любой позиции. Если инновация затрагивает какую-либо фонему в определенной группе или в определенной позиции, то она принимается для всех слов, содержащих ту же фонему в той же группе или в той же позиции. В этом нет никакой непроницаемой тайны, все объясняется тем простым фактом, что принятая звуковая особенность в каждом случае является единственной: принимается отнюдь не «готовый» элемент (определенный звук в определенном слове), а элемент, производящий шаблон, способ действия™. Принятие звуковой инновации можно до известной степени сравнить с заменой или искажением литеры на пишущей машинке; если, например, искажена литера а, то нет ничего удивительного в том, что во всех словах с а, напечатанных на этой машинке, будет иметь место одно и то же искажение, поскольку искаженное, то есть искаженная литера, является образцом для последующих реализаций.
В этом смысле «фонетический закон» есть нечто такое, что наблюдается каждый день и даже может осуществляться посредством ряда принятий в условиях специально поставленного языкового эксперимента. Так, исправляя дефект или ошибку в произношении, обучаемому указывают не все слова, содержащие нужную фонему, а только правильное произношение, иллюстрируя его несколькими примерами; затем обучаемый применяет это произношение самостоятельно ко всем словам, которые он знает или выучивает заново. Если указать обучаемому, что такие слова, как llama «пламя», Иепо «полный», talla «рост», произносятся в литературном испанском как [Яата], [Яепо], [taA,al, а не как [ljamal, [ljeno], [talja] (как их произносит он), то обучаемый, заметив свою ошибку и научившись артикулировать звук [к], будет применять усвоенную артикуляцию в любом слове, содержащем 11, а не только в тех словах, произношение которых было отмечено как ошибочное. Точно так же обучаемый поступит и с любой другой фонемой в определенной позиции. Если, например, ему указать, что в испанском произносится не [rama], [resto], a [rramal «ветвь», [rrestol «остаток», то он станет произносить два г и в таких словах, как [rrima] «рифма»,
Irraspa 1 «рыбья кость», [rremo] «весло» и т. д. Подобное поведение обучаемого есть не что иное, как неукоснительное выполнение двух «фонетических законов»: \]>Х и г->гг-. Известно также, что, зная регулярные соответствия между двумя сходными системами, или «диалектами», говорящий может переходить от одной системы к другой, причем для этого он не должен обязательно знать все слова чужой системы или «диалекта». При таких переходах обычно возникают многочисленные гиперкор- ректные формы или гипердиалектизмы, что объясняется именно неукоснительным применением «фонетических законов»[228]. Дело в том, что «фонетический закон» как внутренний и свободный закон речи — это именно тот закон, который применяется говорящим в каждом конкретном случае, когда в соответствии с системой* он строит новое высказывание; другим законом, учитывающим действительные соответствия между обеими системами или диалектами (и допускающим исключения), является исторический и исторически обусловленный результат целого ряда аналогически интенсивных [в смысле интенсивной общности: см. выше стр. 201.— Прим. перев.] «законов». Новый способ артикуляции не может возникнуть как «общий», поскольку артикуляция индивидуальна; однако он с самого начала «регулярен», так как он единствен. Поскольку фонетический закон означает артикуляторное изменение, он является «регулярным» (то есть применяется во всех словах, содержащих замененную артикуляцию). Однако этот факт не влечет за собой «общности» фонетического закона: эта общность может быть лишь результатом взаимодействия индивидуальных языковых актов. Новый звуковой элемент появляется одновременно во всех уже «готовых» словах абстрактного языка (это логически невозможно, поскольку в плоскости абстрактного языка ничего не происходит) и не «распространяется» от одних слов к другим [229], а принимается, с тем чтобы применяться при построении слов в будущем.
Проблема регулярности звуковых изменений также в конечном счете не имеет под собой разумных оснований. Эта проблема не просто трудна или сложна, а вообще неразрешима, если она затрагивает язык как Igyov: ведь язык не ecTbegyov, и в этом аспекте регулярность должна наблюдаться и приниматься только как факт. Однако данная проблема разрешается или, точнее, «разрушается», поскольку решение заключается в ее снятии,— если рассматривать языковую деятельность как evegyeia, а язык — как fiJvoqjug, как исторически сложившуюся технику речи, потому что «регулярное» звуковое изменение — это в действительности изменение не в чем-то уже осуществленном, а в технике языкового творчества.
4.4.5. К. Фосслер[230], по-видимому, на какой-то момент приближается к такому пониманию, когда отмечает, что процесс звукового изменения (понимаемого, к сожалению, как «механическое отклонение»; ср. сн. 32) не повторяется заново для каждого слова. Однако он тут же уходит в сторону и говорит о «физиологической аналогии», о моторном чувстве, механической ассоциации звуков, в результате которой изменение, вначале единственное и спорадическое, становится затем все более частым и, наконец, обобщается. Это объяснение является во всех отношениях противоречивым и не может быть принято. Изменение «обобщается» экстенсивно, а не интенсивно. Фосслер смешивает «общность» с «регулярностью», абстрактный язык с конкретным языком, языковое «знание» с языковой деятельностью. Однако, говоря о знании, вряд ли разумно прибегать к таким понятиям, как «физиологическая аналогия» и «механическое выравнивание». Знание связано и с физиологическим и с механическим (как со способами материализации функционального), но само по себе не является ни физиологическим, ни механическим. А если даже допустить возможность «механического притяжения, которое испытывают редкие формы со стороны частых форм», как пишет далее
Фосслер, то почему же, пока новые формы являются еще единичными, старые (и более частые) формы не вытесняют новых, воздействуя на них посредством «механического притяжения»? Как полу чается, что отдельные формы распространяются настолько, что становятся более частыми, чем формы, вытесняемые ими? Дело в том, что распространение и «регуляризация» новых языковых навыков могут объясняться только культурными и функциональными факторами. В языке нет ничего «механического». Кроме того, остается непонятным, почему «отклонения», если они «механические и незаметные», имеют место в одних, а не в других словах и почему «физиологическая аналогия» не начинает действовать прежде, чем отклонение существенно изменит слова, составляющие «авангард» изменения. Равным образом не следует объяснять совпадения фонем и групп, ранее различавшихся (таких, какие фигурируют у Фосслера), посредством так называемого «моторного чувства». Такое совпадение может произойти (и не благодаря «моторному чувству», а в силу признания функциональной идентичности) при «распространении» нового элемента (из одних говоров на другие), но не при «регуляризации» (в том же самом говоре), где это совпадение может осуществляться лишь между вариантами одного и того же функционального элемента. Звук или группа звуков а не может быть признана в данной системе «эквивалентом» звука или группы звуков b, полностью отличных от а, если звуки а и b не являются взаимо- заменимыми в одном и том же слове. Так, никто не станет сейчас менять исп. falta «недостаток» на halta или исп. firmar «подписать» на hirmar: это было возможно лишь в эпоху, когда h еще произносилось и было вариантом /. Фосслер, по-видимому, помнит о том различии, которое Г. Пауль[231] проводил между Lautwandel (звуковое изменение) и Lautwechsel (звуковое замещение), и рассматривает «обобщение» звукового изменения как Lautwechsel. Это в известной степени справедливо, поскольку выбор, следующий за принятием (ср. 4.4.6), и в самом деле можно рассматривать как Lautwechsel[232]. Однако здесь идет речь не об «аналогиях», а о признании функциональной идентичности двух звуковых элементов. Сделать, с одной стороны, [X] из любого [lj], а сдругой стороны — [Я,] из 1 в levar, levamos (по аналогии с llevo, llevas, lleva и т. д. «уносить»), унифицировав тем самым парадигму данного глагола,— это совсем не одно и то же. Регулярное в звуковом изменении (то есть в принятии звукового изменения) объясняется не «аналогией», а «системностью». Поэтому Фосслер не «преодолевает» антиномию между фонетическим изменением и аналогией, как утверждает А. Алонсо[233], а попросту смешивает оба явления. Кроме того, здесь нечего «преодолевать», поскольку оба явления действительно совершенно различны и даже противоположны друг другу. В первом случае мы имеем замещение одного звукового элемента другим во всех словах, а во втором — замещение фонемы или группы фонем в одном определенном слове или в различных формах одного и того же слова. В первом случае устанавливается эквивалентность между двумя производящими элементами (например, X и lj) внутри системы различительных зву* ковых элементов; во втором случае эквивалентность устанавливается между «формами» или «готовыми моделями» (например, llevo и levar) в силу парадигматической или, во всяком случае, семантической (грамматической или лексической) ассоциации. При звуковом изменении «формы» изменяются потому, что некоторые «звуки» признаются эквивалентными; при аналогии. «формы» изменяются потому, что они сами признаются частично эквивалентными или ассоциируются. Другими словами, фонетическое изменение происходит в «системе», а аналогия действует в «парадигме» или в определенном противопоставлении. Тот факт, что с точки зрения «готового» языка результат представляет собой в обоих случаях модификацию звуковой стороны,— это еще не основание для отождествления обоих процессов. Другое дело, что звуковое изменение и аналогия могут быть сведены к единому более общему принципу. Этот принцип — ‘материальная унификация функционально эквивалентного’ — был сформулирован (по другому поводу) еще самим Г. Паулем: «Каждый Язык (точнее, каждый говорящий) непрерывно занят тем, чтобы устранить бесполезные различия и обеспечить функционально тождественному тождественное звуковое выражение»66. С другой ст- роны, этот принцип есть не что иное, как принцип системности языка; и в этом смысле совершенно прав А. Дебруннер66, утверждающий, что и «фонетический закон» и аналогия объясняются чувством системности (Systemgefiihl).
4.4.6. Таким образом, «фонетический закон», сведенный к своей внутренней сущности и простейшей форме, совпадает с интенсивной общностью принятия звукового изменения или, точнее, с единственностью этого принятия. «Фонетический закон» затрагивает язык как «знание» и начальный акт индивидуального усвоения (создания) нового звукового элемента как возможность реализации. Что касается самой реализации и исторической фиксации нового звукового элемента (если только он закрепляется), то здесь имеет место длительный процесс индивидуального и межиндивидуального отбора. Звуковое изменение не заканчивается, а начинается фонетическим законом. Затем в процессе отбора этот закон не аннулируется (поскольку принимаемая и распространяющаяся инновация соответствует определенной потребности выражения), но может «корректироваться», а в отдельных случаях и нарушаться как из-за других потребностей выражения (в пределах одной и той же системы), так и из-за взаимовлияния разных систем. Эти факты, однако, не затрагивают регулярности, присущей «фонетическому закону», рассматриваемому абсолютно, лежащему в первичной плоскости возможностей, а не в плоскости исторических результатов и закрепившихся традиций.
Можно, следовательно, сказать, что звуковое изменение является в экстенсивном плане распространением, а в интенсивном плане — отбором. Изменение с точки зрения интенсивной общности прекращается («фонетический закон перестает действовать») в тот момент, когда прекращается отбор, то есть когда из двух эквивалентных звуковых особенностей (старой и новой) становится возможной только одна или когда обе закрепляются в различных формах и перестают быть «вариантами». С точки зрения экстенсивной общности a priori не может быть установлен никакой предел: пределы определяются фактическим распространением инноваций. С другой стороны, языковая «норма» может закрепить еще не окончившийся отбор; так, в испанском закрепились, с одной стороны, формы ser «быть» и ver «видеть» (а не seer и veer), а с другой — формы сгеег «верить» и leer «читать». Более того, историческая норма может отобрать и закрепить элементы, происходящие из различных систем. В процессе взаимодействия между кастильскими диалектами района Амайя и района Бургоса в одних случаях закрепились бургосские формы, в которых группа mb переходит в ir (paloma «голубка», lomo «поясница»), а в других — кантабрийские формы (cambiar «изменяться», ambos «оба»), чему способствовало большее сходство этих последних с соответствующими латинскими формами. Таким образом, утверждение, что языковое изменение «допускает исключения», то есть что оно не наблюдается во всех словах, в которых оно «должно было бы произойти», представляется оправданным с точки зрения исторических результатов. Однако, как известно, во многих случаях мы сталкиваемся с ложными исключениями, поскольку слова, не подчиняющиеся тому или иному «фонетическому закону», пришли из тех говоров, где соответствующие изменения не имели места. Другими словами, «исключения» кажутся таковыми, если пытаться рассматривать язык как единую и однородную традицию; однако они оказываются «регулярными» формами, если иметь в виду, что исторический язык — это результат взаимодействия различных языковых традиций. Так, строго говоря, в испанском языке palma «ладонь» — это не пример исключения из «фонетического закона» al + согласи.>о, а пример лексического заимствования из говора, в котором al перед согласным не переходило в о. В этом случае был принят (говорами, где это изменение происходило) не звуковой элемент, то есть не производящий элемент, а готовая форма, «модель» как таковая. Формы palma «ладонь» и otro «другой» обе подчиняются «фонетическим законам» говоров, из которых они происходят.
4.4.7. Из сказанного Вытекает, что «фонетический закон» — это нечто большее, чем просто методологический прием, оправданный наличием относительного единообразия в средствах выражения, достигнутого определенным коллективом в определенную эпоху. Если бы это единообразие не имело более глубокого объяснения, то оно оказалось бы непонятным и «закон» не имел бы никакой методологической ценности. Однако дело в том, что в своей первичной реальности — интенсивной общности принятия звуковых изменений — «фонетический закон» совпадает с системностью языка[234]. Язык же не есть нечто «готовое», «созданное», он «создается»; поэтому «фонетический закон» связан со способом, в соответствии с которым «создается» (воссоздается) язык в его звуковом аспекте. Это означает, что в реальной перспективе звуковая системность, засвидетельствованная в определенном «состоянии языка», представляет собой проекцию системных способов, посредством которых этот язык создавался, то есть «фонетических законов»[235]. Именно отсюда вытекает возможность для реконструирования и постулирования языковых праформ[236]. Далее, язык «создается» языковой свободой говорящих: его системность есть результат непрерывной системной деятельности. Следовательно, то, что называется «фонетическим законом», соответствует способу действия языковой свободы; обнаружить «фонетические законы» — это значит обнаружить, что говорящие творят язык системно. С другой стороны, та же самая интерпретация имеет силу для всего системного в языке, а следовательно, и для грамматического аспекта языка. Однако никто не спрашивает, почему, например, новое глагольное время (которое, безусловно, возникло в определенный момент и в результате определенного акта) характеризует все глаголы, или почему артикль, возникнув, соединяется со всеми существительными, или почему интонация, как только она усвоена, применима ко всем предложениям одного и того же типа. Никто не приписывает этих фактов (аналогичных «фонетическим законам») каким-то таинственным причинам; и никто не говорит о ‘слепых и неуклонных законах грамматического изменения’.
Таким образом, «фонетический закон» сам не воздействует на язык, а является свойством и нормой самого акта, посредством которого творится язык. В «фонетическом законе» нет ничего таинственного или механического, как полагают те, кто так или иначе рассматривает язык в качестве «вещи», на которую воздействуют «внешние факторы» (обычно неизвестные), и смешивает «интенсивную общность» с «экстенсивной»[237]. Здесь идет речь не о законе как необходимости, а о норме, которую обусловливает определенная цель и которую принимает в своей творческой деятельности языковая свобода.
4.4.8. Поэтому нет ничего удивительного в том, что сама свобода может «отменять» тот или иной вакон ради определенных целей — определенных потребностей выражения. Именно в этом смысле следует толковать замечание, что фонетические законы не «слепы» — они «считаются со смысловыми различиями»[238]. Хотя это замечание в известной степени и справедливо, его можно принять только с некоторыми оговорками. Прежде всего системная целенаправленность, представленная «фонетическим законом», преодолевает частную целенаправленность, связанную со смысловыми различиями (ср. IV, 4.2.3). Так, исп. alto «высокий» появилось вновь и вытеснило «регулярную» форму oto (хотя, конечно, не для того, чтобы эта последняя стала отличной от oto «сова»), поскольку и а и 1 сохранялись в фонологической системе испанского языка. Однако в Уругвае невозможно сохранить polio «цыпленок» как [роЯо] ради того, чтобы отличать его от роуо «завалинка», потому что изменение Х>\ >z привело к устранению фонемы Я из инвентаря фонем уругвайского варианта испанского языка. Далее, «исключение» появляется не одновременно с «законом», а в последующем процессе отбора. Так, тот, кто в определенную эпоху эволюции испанского языка знал варианты horma и forma и слышал horma только в одном смысле («колодка, болванка»), a forma — только в другом («форма»), довольно быстро начал дифференцировать оба варианта. Если бы мы не знали истории испанского языка, мы могли бы думать, что в испанском слово ambos не заменилось amos, чтобы остаться отличным от amos «хозяева»; известно, однако, что в Бургосе ambos перешло в amos, а форма ambos была вновь введена позже из более консервативных говоров. Таким образом, методологический принцип, состоящий в том, что «фонетический закон» берется за основу, а затем объясняются «исключения», является в основном правильным. В самом деле, с точки зрения речи «фонетический закон» — так, как он толкуется здесь,— носит первичный характер: он относится к самому созданию нового звукового элемента, в то время как «исключения» принадлежат к вторичной фазе «отбора»[239]. «Фонетический закон» не является «слепым»; однако он системен и поэтому не учитывает частные случаи: проблемы, связанные с частными случаями, решаются во вторую очередь и могут решаться разными способами.
5.1. Из сказанного можно сделать вывод, что для понимания языкового изменения и его логической структуры достаточно рассматривать язык в его конкретном существовании[240]. Изменение — это не простая случайность, оно принадлежит самой сути языка: в самом деле, язык создается посредством того, что называют «языковым изменением». Поэтому изучать изменения — это не значит изучать «искажения» или «отклонения» (как может показаться, если рассматривать язык как sQyov); наоборот, это значит изучать становление языковых традиций, то есть само создание языков. С другой стороны, вопрос «почему изменяются языки?» (то есть ‘почему они не являются неизменными’, причем подразумевается, что они должны были бы быть такими) абсурден, так как эквивалентен вопросу, почему обновляются потребности выражения и почему люди думают и чувствуют не только то, что уже было продумано и прочувствовано. Если бы язык был создан раз навсегда, а не создавался непрерывно языковой деятельностью, то пришлось бы допустить вместе с Бергсоном, что слова могут выражать новое лишь посредством перетасовки старого[241]. Однако в действительности слова выражают «новое» именно как таковое (ср. сн. 1 и 10), хотя, конечно,— поскольку языковая деятельность входит в культуру — в той же степени, в какой новшества возможны в пределах культуры: «Культура — это традиция, а в пределах традиции культура—это стихийное, изобретаемое»[242]. Язык воссоздается, поскольку речь основывается на уже существующих моделях и является говорением и пониманием; язык преодолевается языковой деятельностью, поскольку речь — это всегда нечто новое; и язык обновляется, ибо понимать — это значит понимать нечто большее по сравнению с тем, что было уже известно благодаря языку, который предшествовал данному акту речи. Реальный и исторический язык динамичен, поскольку языковая деятельность состоит не просто в том, чтобы говорить на определенном языке и понимать его, а в том, чтобы говорить и понимать нечто новое с помощью определенного языка. Поэтому язык приспосабливается к потребностям выражения говорящих и продолжает функционировать как язык в той мере, в какой он приспосабливается к этим потребностям. Положение Соссюра о том, что «принцип изменения основывается на принципе непрерывности 6в, верно также (или скорее) и в обратном смысле — «принцип непрерывности основывается на принципе изменения». То, что не «изменяется», характеризуется не непрерывностью, а неподвижностью и лишено историчности.
5.2. С другой стороны, ставить проблему изменчивости языков с точки зрения языка как egyov — это методологическая ошибка, коренящаяся в смешении плана исследования с планом исследуемой действительности (ср. I,
3.3.1) . В самом деле, подобная постановка проблемы требует, чтобы реальное изменение (конкретно создающийся язык) объяснялось посредством абстрактного языка, вместо того чтобы абстрактный язык объяснялся реальным изменением. «Состояние языка» в синхронной проекции — это не язык, а поперечный срез языка, продолжающего исторически развиваться. Можно привести следующую аналогию: некто, сфотографировав движущийся поезд, задается вопросом, почему поезд продолжает двигаться, а не остается неподвижным, как на фотографии, или, еще хуже, смешивает поезд с фотографией. Следовательно, «иррациональным» является не изменение, а проблема изменения, поставленная с точки зрения абстрактного языка; иррациональная же проблема не может иметь рациональных решений. Отсюда постановка указанной проблемы в «причинных» (в физикалистском смысле) терминах, то есть подмена формальной причины действенной, а также необходимость прибегнуть к «внешним» причинам и факторам вместо обращения к тому, что действительно заставляет язык развиваться,— к языковой свободе67.
IV.
Еще по теме III. ЛОГИЧЕСКИЕ ОСНОВЫ ИЗМЕНЕНИЯ. ИННОВАЦИЯ И ПРИНЯТИЕ. ФОНЕТИЧЕСКИЕ ЗАКОНЫ.:
- 2.1. Понятие изменения приговора в связи с принятием нового закона
- 22. Последствия некоторых фонетических изменений
- №30 Понятия «категория» и «закон». Типы законов. Законы диалектики. Закон единства и борьбы противоположностей. Закон взаимного перехода количественных качественных изменений. Закон отрицания отрицания.
- 2.4. Логические основы доказывания
- 4. Фонетическое членение речи: звук, слог, фонетическое слово, речевой такт, фраза. Звуки речи: гласные и согласные. Артикуляционная характеристика гласных и согласных. Фонетический анализ слова в начальных классах.
- Тема №2 Логические основы редактирования
- О фонетических причинах действия закона Лахмана
- § 6. Фонетическая и морфологическая основы правил переноса слов
- К ним относятся: а) издание законов только представительными органами; б) особый порядок принятия закона; в) указание на высшую
- § 1. Слова с непроизводными и производными основами. Производящие основы слов. Словообразовательные типы. Морфо- нологические изменения
- § 1. Фонетика как раздел лингвистики. Гласные и согласные звуки. Фонетические законы и процессы
- Принятые Государственной Думой федеральные законы в течение пяти дней передаются на рассмотрение Совета Федерации. Федеральный закон
- С. Алексеевым была введена категория идеальной структуры права, в основе которой лежит логическая ПН, и
- 330. 112 итуционного закона « О Правительстве РФ». Если Закон « Об основах государственной
- 2.4 Кортежи, масштабы и инварианты логических рядов. Самоподобие. Определение регулярного логического фрактала.