Суть любви: к другому, как к себе
Чем отличается любовь от влюбленности
Много веков люди спорят: что должно быть центром моральной системы, фундаментом человеческих отношений — «я» или «не я», мои интересы или интересы других людей? Особенно остро эти споры идут вокруг любви и семьи.
Поразительный пример человеческой самоотверженности запечатлен в дневнике молодого Чернышевского — «Дневнике моих отношений с тою, которая теперь составляет мое счастье».
Воюя против неравенства женщины, он сам, добровольно, отдает возлюбленной свое равенство — равенство обязанностей, прав и даже равенство чувств, влечений. Он готов пожертвовать ради нее своим чувством, не требуя от нее никакой ответной жертвы. «Помните,— говорит он ей,— что вас я люблю так много, что ваше счастье предпочитаю даже своей любви».Его самоотказ доходит до неправдоподобности. «Если моя жена,— пишет он,— захочет жить с другим, я скажу ей только: «Когда тебе, друг мой, покажется лучше воротиться ко мне, пожалуйста, возвращайся, не стесняясь нисколько».
Эгоизм любви и принижение женщин так противны ему, что, борясь с ними, он впадает в обратную крайность. Происходит простое переворачивание полюсов. Мужчина и женщина как бы меняются местами, но полюс господства и полюс подчинения остается, и равенства опять нет.
Чернышевский даже теоретически оправдывает свое принижение.-«Женщина должна быть равной мужчине,— пишет он.— Но когда палка была долго искривлена на одну сторону, чтобы выпрямить ее, должно много перегнуть ее на другую сторону... Каждый порядочный человек обязан, по моим понятиям, ставить свою жену выше себя — этот временный перевес необходим для будущего равенства» *.
Не знаю, надо ли было делать так в то время. Люди — не палки, и если клин выбивают клином, а искривление выправляют другим искривлением, то неравенство, помоем/, не исправишь неравенством. Чтобы уравнять весы, надо положить на чашу, которая легче, ровно столько, насколько она легче, и ни грамма больше, иначе они опять будут неравны.
Иногда говорят, что альтруизм — современная форма гуманизма.
Вряд ли это так. Скорее он был формой гуманизма XIX в., а сейчас он все чаще терпит крушение. .Самоотречение калечит жизнь человека, лишает его этой жизни. А становясь регулятором общественного поведения, оно. меняет жизненные связи людей, делает подозрительным, ненормальным все, что не построено на самоотречении; побуждая людей к самоотказу, оно позволяет другим людям пользоваться этим самоотка- зом.
И самое страшное — оно приводит к обесценению людей, к девальвации личности. Ибо если ты живешь только для других, то ты только средство, рычаг для других людей, кариатида, которая держит на себе их тяжесть.
Это не значит, что самоотречение всего негуманно. В кризисных условиях самоотречение — высший вид человечности. Самоотказ — это, видимо, вообще идеал поведения в любом кризисе: наверно, только поступаясь чем-то в себе, можно выйти из кризиса с наименьшими потерями. Да и в быту ни один человек не может прожить без самоограничения — первичной формы самоотречения,— и оно благодатно, когда человек отдает от своего избытка чужому недостатку, создает моменты равенства в колеблющемся равновесии своих отношений с другим человеком.
Но когда самоотречение выступает главным двигателем человека и общества, оно уродует и обкрадывает их, питая собой неравенство и несправедливость, которые царят в мире. Самоотречение, альтруизм рождены во времена доличностного состояния человечества, и человек в их системе — не человек, не личность, а частичное существо.
Проблема альтруизма имеет особое отношение к любви. Многие даже считают, что альтруизм, отказ от себя, составляет самую основу любви. Гегель, например, говорил: «Истинная сущность любви состоит в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом я и, однако, в этом же исчезновении и забвении впервые обрести самого себя и обладать самим собою» '.
Отказаться от самого себя, забыть себя в другом — в этом Гегель видит настоящую суть любви, настоящее обретение самого себя. Как будто настоящая сущность человека — в отказе от себя, и, только отказываясь от себя, забывая себя в другом, он этим самым обретает себя.
Пожалуй, более прав был здесь Фейербах.
В любви, писал он, «нельзя осчастливить самого себя, не делая счастливым одновременно, хотя бы и непроизвольно, другого человека... Чем больше мы делаем счастливым другого, тем больше становимся счастливыми и сами»Гармония «я» и «не я» достигается обычно не самоотречением, а равновесием своих и чужих интересов. Счастье в любви — самое, наверно, антиэгоистическое и самое антиальтруистическое из всех видов счастья, потому что в любви, только получая счастье, ты даешь его другому и, только давая его другому, ты получаешь его для себя.
Гармония «я» и «не я», которая бывает в настоящей любви, стремление к «слиянию душ»— одна из самых глубоких загадок любви. Об этой тяге к слиянию давным-давно писали поэты и философы. Еще Платон говорил, что каждый влюбленный одержим «стремлением слиться и сплавиться с возлюбленным в единое существо» 2, и эта тяга к взаимному растворению — главное в любви.
Тяга эта рождает в любящих странные психологи-ческие состояния. Константин Левин, один из героев романа Л. Н. Толстого «Анна Каренина», как-то во время ссоры чуть было не сказал Кити гневные слова, «но в ту же секунду почувствовал, что он бьет сам себя». «Он понял, что она не только близка ему, но что он теперь не знает, где кончается она и начинается он». «Она была он сам».
Это физическое ощущение своей слитности с другим человеком — ощущение совершенно фантастическое. Все мы знаем, что в обычном состоянии человек просто не может ощущать чувства другого человека, переживать их. И только в апогее сильной любви есть какой-то странный психологический мираж, когда разные «я» как бы исчезают, сливаются друг в друга и люди делаются психологическими андрогинами.
Ощущения, которые дает им любовь, невероятны. Обычная забота о себе как бы вдруг меняет место жительства и переходит в другого человека. Его интересы, его заботы делаются вдруг твоими. Переносясь на другого человека, эта забота о себе как бы проходит сквозь гигантский усилитель и делается куда сильнее, чем обычно.
Это чуть ли не буквальное «переселение душ», как будто часть твоей «души» перебралась в тело другого человека, слилась с его нервами и ты теперь чувствуешь его чувства точно так же, как и свои.
Здесь, может быть, и скрывается самая тайная, самая неявная основа любви — та, которая и отличает любовь от родственных ей чувств.В чем именно глубинная разница любви и влюбленности? В мировой культуре и в обиходе здесь чаще всего встречаются два одинаково внешних взгляда: сторонники одного думают, что любовь сильнее, а влюбленность слабее; сторонники другого не отличают любовь от влюбленности, называют именем любви почти всякое влечение.
Такое смешивание с материком любви соседних архипелагов, пожалуй, не просто рождает путаницу понятий. Оно как бы возводит в ранг любви то, что стоит «ниже» любви, а саму любовь низводит с ее вершин к ее склонам или подножию. А ведь любовь и влюбленность — это как алмаз и графит: они хотя и произошли из одного вещества, но отличаются друг от друга и своими главными свойствами, и своим строением.
...Вот Андрей Болконский признается в любви Наташе Ростовой, получает ответное «да»— и в душе его вдруг разыгрывается загадочный переворот: влюбленность
делается любовью.
«Князь Андрей держал ее руки, смотрел ей в глаза и не находил в своей душе прежней любви к ней. В душе его вдруг повернулось что-то: не было прежней поэтической и таинственной прелести желания, а была жалость к ее женской и детской слабости, был страх перед ее преданностью и доверчивостью, тяжелое и вместе радостное сознание долга, навеки связавшего его с нею. Настоящее чувство, хотя и не было так светло и поэтично, как прежде, было серьезнее и сильнее».
Влюбленность, которую питал к Наташе Ростовой князь Андрей, как бы состояла из одного только психологического вещества — «поэтической и таинственной прелести желания». И как почти всякое желание, эта влюбленность была «я-центрическим» чувством, чувством для себя.
Пройдя сквозь мгновенное превращение, влюбленность стала другим чувством, гораздо более сложным и «двуцентричным», не только для себя, но и для нее. Оно состоит теперь не из одного, а из разных психо-логических веществ: к чувствам для себя добавились чувства для нее, переживания за нее — жалость к ее слабости, страх перед ее преданностью и доверчивостью, тяжелое и радостное сознание долга, которое связало их новой связью...
Влюбленность чаще всего — чувство «я-центриче- ское», для себя.
Оно может быть горячее любви, но она мельче проникает в душевные глубины человека, а от этого меньше меняет его и быстрее гаснет.Любовь поражает человека глубже влюбленности, она проникает во все самые потаенные уголки его души — и поэтому дольше живет в человеке и глубже меняет его. He-эгоизм и «двуцентричность» любви — это, наверно, ее самая глубокая основа и главный водораздел, который отделяет ее от влюбленности.
Пожалуй, можно сказать, что любовь — это как бы перенесение на другого своего «эгоизма», включение другого в орбиту своего «я-центризма». Это как бы удвоение своего «я», появление другого «я», с которым первое срастается, как сиамские близнецы.
Чужое «я» как бы входит в ощущения человека, и чужая боль делается такой же больной, как своя, а чужие радости — такими же радостными...
Вырастает как бы «эгоистический альтруизм», совершенно особое чувство. В нем соединяются лучшие стороны эгоизма и альтруизма — сила заботы о себе и сила заботы о других. А их худшие стороны — принижение других и принижение себя — противоположны, и они как бы ослабляют, растворяют друг друга в этом сплаве. -
Наверно, можно сказать, что любовь — это влюбленность, основанная на «эгоальтруизме», глубинное до- рожение другим человеком, как собой,- В разговоре князя Андрея с Наташей ярко видно, как вдруг из простой влюбленности рождается такое глубокое и сложное тяготение.
Эгоальтруизм
Наука этика и обиходная мораль убеждены, что у человека есть только два нравственно-психологических двигателя — эгоизм и альтруизм. Но, по-моему, эгоальтруизм, тяга к равновесию своего «я» с другими,— гораздо более важный внутренний двигатель человека.
Почему мы не видим его? Возможно», потому, что ни в одном человеческом языке нет слова, которое обозначало бы такую тягу к равновесию своего «я» с другими. И как младенцы не замечают вещь, название которой они не знают, так и мы не замечаем, что порывы к равновесию движут нами не меньше, чем порывы эгоизма и альтруизма.
Мы ведем себя как мольеровский мещанин во дворянстве, который не знал, что говорит прозой, пока ему не сказали этого.Впрочем, еще наши далекие предки понимали, что отношение к другому, как к себе, — один из главных идеалов человечества. Этот идеал был письменно запечатлен еще в VI—V вв. до н. э. в разных концах мира — в Индии и в Китае, в Иудее и в Греции. «Не делай другим того, что не хочешь для себя»— так учили Конфуций и Будда, Сократ и Ветхий завет. Потом этот принцип перешел в христианство, его проповедовал в Нагорной проповеди Иисус Христос — «как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними» (Мф 7, 12).
Но, возможно, древние философы и основатели религий не были первооткрывателями этого принципа. «К другому, как к себе»,— это, видимо, общечеловеческая норма личных отношений, и можно предположить, что она родилась на тысячелетия раньше, в золотые времена родовой коммуны, первобытного равенства мужчин и женщин. В отношениях сородичей, видимо, царила тог да душевность — она поражает и сейчас в тех племенах Индии и Южной Америки, где сохранилось глубокое уважение к женщине. Да и вообще тяга к равновесию своего и чужого «я» правит бытом многих племен, которые стоят сегодня на первобытной ступени.
Интересно, что в древних индоевропейских языках понятия «давать» и «брать» обозначались одним и тем же словом. Психология древних людей была настроена на равный обмен дарами. Они смутно верили, что, получая что-то от другого, ты получаешь тем самым частицу его самого, которая как бы проникает в тебя. И если ты не отдаешь взамен равную частицу себя, ты попадешь в опасную зависимость от другого — потеряешь крупицу своей свободы, судьбы, здоровья ’. Такой первичный «эгоальтруизм» пропитывал многие нравы древних, отпечатывался в их душевной жизни, обычаях, верованиях.
Почвой этого первобытного гуманизма было, навер-
' См.: Гуревич А. Я. Категории средневековой культуры. М., 1972. С. 202.
но, равенство и единство людей общины. Пожалуй, только такой дух мог помочь нашим предкам выстоять в борьбе со стихиями, а главное, стать людьми.
Когда социальное равновесие ушло из жизни, забылся и этот принцип. Позднее о нем вспоминали, говорили, но как о чем-то внешнем для человека — идеале человеческих отношений, «золотом правиле морали». Как о внутренней пружине человеческой психологии, двигателе чувств и поступков о нем не говорил никто. Потому- то, видимо, ни в одном языке земли и не появилось слово-название для этого принципа.
Впрочем, этому можно и не очень удивляться. Термины «эгоизм» и «альтруизм» — тоже недавние, оба они возникли во Франции, причем «альтруизм» только в XIX веке^^^ёго ввел в обиход философ Огюст Конт, основатель социологии. Мы познаем себя гораздо медленнее, чем природу, и, возможно, в нас таится еще много неоткрытых материков. Примерно тогда же стали искать название для чувства равновесия. В России, например, Чернышевский писал о «разумном эгоизме», а уже в наше время канадский физиолог Селье, основатель учения о стрессе, говорил об «альтруистическом эгоизме».
Однобокость альтруизма
Среди психологических пружин человека есть как бы струны «я»— струны самосохранения, заботы о себе, и струны «они»— струны сохранения рода, заботы о других. Если играть только на одних таких струнах, будет разрастаться, как флюс, одна сторона души и слабеть другая. Пожалуй, только дуэт этих струн рождает в нас «мы»— равновесие «я» и «они», только их двухго- лосие может создать здоровую, нормальную психику.
«Я-центрические» нужды человека двойственны по самой своей сути. Все биологические потребности — в еде, самозащите, продлении рода — «я-центричны», но они нужны для выживания, служат главной естественной опорой жизни. Так же естественны и так же благодатны и психологические «я-потребности» — в одобрении своего «я», в заботе о себе, поддержке, внимании.
Насыщаясь, эти «я-потребности» дают человеку потоки радостных эмоций, заряжают его здоровой и сильной жизненной энергией. Они служат — это очень важно — фундаментом для высших потребностей человека, психологических и духовных. И чем лучше насыщаются наши добрые «я-центрические» нужды, тем больше жизненной энергии идет в эти фундаменты высших потребностей.
Здесь, наверно, и лежит граница между светлым и темным ликом «я-центрических» нужд. Эти нужды хороши, видимо, как раз настолько, насколько они помогают более высоким человеческим нуждам, эгоаль- труистическим. Чем меньше они служат таким нуждам, чем больше стараются занять их место в душе человека, тем больше они сужают душу, делают ее однобокой. Но чем больше они питают собой наши «мы-потребно- сти», тем уравновешеннее они делают душу и тем благодатнее они для человека.
У альтруиста приглушены, сдавлены самые органические, самые жизнелюбивые моторы личности — моторы радости от развития своего «я», главные моторы молодости. Поэтому альтруист как бы живет по законам чужого возраста, заражается старческой нормой, когда первородные нужды своего «я» угасают, перестают действовать. Он как бы выключает целый диапазон обычных для человека забот о себе и живет лишь одним из своих двух диапазонов — заботами о других.
Альтруизм ампутирует этим чуть \ли не половину человеческой личности. И если его тысячи лет считают благом, то, наверно, только потому, что относят на его счет блага эгоальтруизма.
Чем они похожи между собой? В эгоальтруизме тоже есть самоограничение, и оно служит одной из его основ. Человек двойственен, и для гармонии с другими людьми ему нужен постоянный отказ от чего-то в себе, что мешает ему и другим людям. Эгоальтруист может отказываться от многих удобств и привычек, которые вредят его более человечным нуждам, более глубоким способностям души.
Но в том, от чего он отказывается, видна решающая разница между ним и альтруизмом. Альтруизм отключает не только наши простейшие потребности, но и кое- какие ключевые, опорные — прежде всего нашу естественную тягу к разносторонности, к развитию всех главных сторон тела и духа. Это как бы сила слабого, который не может справиться с обычной двойственностью человеческой натуры — не может привести я-струны своей души в лад с мы-струнами.
Эгоальтруизм не отказывается от ключевых нужд человека и не суживает этим его душу. Это естественное, здоровое, нормальное состояние человеческой души, состояние, которое как бы ведет человека к гармонии, ладу — и внутри себя, и с другими людьми.
Конечно, это противоречивое состояние, оно сохраняет в человеке его живую и естественную двойственность. Альтруизм как бы освобождает человека от его полюса «я», смещает всю его душу к полюсу «они». Эгоальтруизм оставляет в душе человека ее «двуполюсное» строение, оставляет и разлад между полюсами, иногда болезненный, и маятниковые качания от одного полюса к другому — всю череду болей и радостей, которая и есть жизнь.
Главный двигатель человека
Эгоизм и альтруизм просты и одномерны по своему строению, каждый ИЗ НИХ СОСТОИТ ИЗ ОДНОГО ПСИХОЛОГИческого вещества — предпочтения себя или пред- почтени я других. Они, видимо, больше коренятся в нашей биологи и, чем в психологии,— в более простом, более «животнюм» уровне жизни. А эгоальтруизм больше коренится в человеческой психологии, чем в биологии, он устроен на порядок сложнее, «диалектичнее», и поэтому' он гораздо приспособленнее к жизни, полной противоречий,— к обычной человеческой жизни.
Пожалуй, можно бы сказать, что эгоальтруизм — именно человеческая норма, главное свойство человеческой психики, а эгоизм и альтруизм — как бы недора- стание до этой нормы, норма больше для биологической, животной ступени.
Эгоальтруизм — тяга к равновесию с другими людьми — лежит, по-моему, в основе всех главных человеческих чувств. На нем строится дружба — отношение к чувствам и интересам другого человека, как к собственным. Это понимали еще древние греки; Аристотель, например, писал в своей этике: «Все дружественные отношения возникают из отношения самого к себе, распространенного на других» ’.
И родительская любовь, и детская любовь к родителям, и другие родственные чувства — все они, по-моему, основаны на эгоальтруизме. Пожалуй, именно он и придает этим чувствам глубинную человечность, рождает в людях подспудное дорожение близкими, как собой. И сама человечность, гуманность — вернее, ее психологическая сторона — это ведь понимание, что интересы другого человека так же дороги ему, как тебе твои интересы, его радости так же радостны, как тебе твои, а боль так же больна, как твоя боль...
Слово «эгоальтруизм»— искусственное и не очень удачное, но пока не найдено удачное слово, можно, пожалуй, пользоваться им, потому что психологический двигатель, который обозначается этим словом, чрезвы-чайно важен для всей человеческой жизни.
Эгоизм и альтруизм — оба они стоят на сваях неравенства, и сваи эти возвышают то себя над другими, то других над собой. А когда к другим людям относишься, как к себе, а к их чувствам — как к «собственному достоянию», тут уже не поставишь ни себя выше другого, ни другого выше себя.
Конечно, полная гармония здесь невозможна, и равновесие своих и чужих интересов всегда будет приблизительное, колеблющееся, маятниковое. Гармония вообще недостижима, к ней можно только все больше приближаться, все сильнее уменьшать дисгармонию. Потому что гармония — это перерыв движения, остановленное мгновение, застывшее противоречие. Если она и наступает, то только на время, а потом опять сменяется дисгармонией.
Любовь в третьей эре
Чувство «человека-оркестра»
Разговор о грядущей любви — вещь непростая, представить себе, какой она станет в будущем, очень трудно. Тайны любви помножаются здесь на тайны будущего, и вокруг любви возникает двойная завеса загадок. Пророчествовать и предрекать здесь — как и вообще — нелепо, поэтому и разговор о грядущей любви может быть только очень сослагательным, очень предположительным — ив самых общих формах.
Впрочем, у этих предположений есть и своя опора, так что они могут в чем-то оказаться и вероятными. Если подходить к любви как к «тени» человека и «тени» его среды, то, может быть, какие-то догадки о ее судьбах могут оказаться и не совсем беспочвенными.
Думая о будущем, часто спрашивают себя, какую роль станет играть любовь в жизни наших потомков. Сможет ли, например, снова родиться такой культ любви, какой был когда-то в Провансе и у арабов?
Об этом спорили многие утописты, об этом писали и в прошлом и в нынешнем веке. Фурье, например, говорил: будущее «откроет для любви столь блестящее и столь разнообразное поприще, что любовные повести строя цивилизации будут рассматривать с чувством презрительного сожаления»
Может быть, так оно и случится, вполне возможно, что любовь будет давать нашим потомкам невиданные наслаждения, хотя, может быть, тут есть и романтические иллюзии. Но если новый культ любви и возникнет (а предвидеть это попросту невозможно), он, видимо, не будет простым повторением старого.
Если сбудутся нынешние идеалы, исчезнет пожизненное распределение разных видов труда между разными группами людей, пожизненное закрепление человека в рамках узкой профессии. Впервые человек сможет насытить свою естественную потребность в смене занятий, в разносторонности всей своей жизни.
Если это произойдет, в одном человеке как бы сольются несколько частичных людей, существовавших до этого разобщенно. Возникнет новый тип человека — «человек- оркестр», истинно родовое существо. И возможно, у любви этого человека появится одна важная — и небывалая до этого — особенность. Если он соединит в себе одном какие-то свойства предшествовавших ему человеческих типов, то и любовь его, может быть, сумеет вобрать в себя какие-то свойства из старых видов любви и сделается их сплавом, их слиянием.
Она станет, может быть, пиром всех чувств, как у индусов и у арабов, наслаждением светлой языческой красотой, как у эллинов, поклонением духовной прелести, как у провансальцев, наслаждением всеми свойствами души и тела, как во времена Возрождения, уважением к свободе личности, как в новое время. Впрочем, вполне может быть, что этого идеального сплава и не возникнет и любовь просто сделается в чем-то другой, чем сейчас.
В ней не будет, видимо, убогой узости, не будет ханжеского шарахания от тела, ломового открещивания от духа. Сумма ее чувств может обогатиться и усложниться, сами они могут утончиться, стать более совершенными.
Но при всем этом может случиться так, что культа любви, ее обожествления и не возникнет.
Не исключено, что потребности в любви будут у наших потомков не такими огромными, как нам кажется; может быть, сейчас, когда эти потребности насыщаются мало, наш голод по любви увеличивает саму эту потребность в нашем воображении. И если это так, то, может быть, у наших потомков на смену голодной потребности в любви придет потребность более естественная, спокойная.
Сейчас из многих сторон жизни любовь — чуть ли не самая манящая, она приносит людям самые большие радости и наслаждения. Но если другие стороны человеческой жизни очеловечатся и будут давать радости, которых они никогда не давали раньше, может быть, ореол несравнимости, который горит вокруг любви, станет меньше.
Обожествление любви рождается ведь не только прелестями самой любви, но и тяготами остальной жизни. Наверно, люди ждут так много от любви и потому, что хотят — бессознательно, стихийно — восполнить ею хроническую сейчас нехватку радостей, перекрыть этой радостью то горе, которое дает им жизнь. И если этого горя будет меньше, то, может быть, и тяга к любви будет не такой жадной, как мы думаем.
Впрочем, так это будет или не так, можно только предполагать, не больше: сама методология разговора о будущем всегда строится на гипотетичности. Будет ли в обществе изобилия изобилие в любви? У многих сейчас в ходу сытое представление об изобилии; оно для них — такое половодье всех благ, при котором можно без труда насытить любые свои потребности. Вряд ли такая жизнь наступит: рост потребностей всегда
обгоняет рост возможностей — это железный, хотя и неприятный закон истории.
При материальном изобилии смогут, видимо, насытиться бытовые нужды людей, их основные материальные потребности — в еде, одежде, жилье, в предметах обихода, в технике быта. Впрочем, насыщение нужд на новые вещи, только что входящие в обиход, будет, видимо, отставать от этих нужд. Спрос тут всегда будет огромным, а предложение — небольшим, и нужды на эти вещи смогут насыщать сначала единицы.
Полное изобилие недостижимо, это значило бы, что ход жизни остановился, людям довольно того, что у них есть, и не нужно ничего нового. Оно могло бы возникнуть, если бы у людей перестали рождаться новые потребности, если бы наука, техника, искусство застыли, окостенели, перестали бы идти вперед. И сплав обилия и нехваток всегда, видимо, будет пружиной, двигателем развития.
И в высших сферах человеческой жизни обилие не перестанет, скорее всего, сочетаться с нехватками. Никогда, наверно, не будет изобилия одной из главных для человека вещей — изобилия времени; людям всегда будет не хватать его, хотя, может быть, острота этой нехватки и станет меньше. Не может быть у людей и изобилия знаний, умений, изобилия разносторонности — их всегда будут ограничивать здесь и сроки их жизни, и технические и психологические возможности.
Наверно, всегда будут нехватки и в насыщении инди-видуальных нужд, тех, которые возникают в личном общении людей.
Так будет, наверно, с потребностями в счастье, в красоте, в любви, в дружбе, с тягой к новым впечатлениям, со стремлением к полноте жизни. Все эти потребности будут, наверно, удовлетворяться не полностью, частично, «не по потребности».
Принцип «по потребности» вообще касается только тех типовых нужд, которые насыщает общество. В инди-видуальной жизни, в духовной жизни людей он вряд ли может осуществиться. Это значило бы безграничное удовлетворение потребностей, а безграничность тут попросту невозможна.
И главное — какое изобилие любви может быть у меня, если я люблю женщину, которая любит другого? Какое изобилие любви будет у меня, если я не люблю женщину, которая меня любит, если я не могу встретить женщину, которую полюбил бы?
И если даже люди станут охотнее любить друг друга и легче дарить друг другу свою любовь, и если время их любви будет дольше, чем сейчас, и если сама эта любовь будет счастливее и ярче — все равно рая любви на земле не будет.
Несколько слов о вечных дисгармониях любви
Грядущие люди будут, видимо, относиться к любви как к важнейшей части их жизни. Но, наверно, они будут жить разносторонне, и в смысл их жизни будут входить наслаждения и от всех других видов человеческой жизни.
Будут ли какие-нибудь утраты в любви, станет ли она в чем-то слабее, чем прошлые виды любви? Конечно, что-то она утеряет, но что именно — вопрос этот, види- мог так и останется для нас вопросом. Может быть, сила ее не будет такой, как во времена, когда она была страстью; а может быть, утраты в любви пойдут по другим линиям.
Одно противоречие тут, видимо, можно и сейчас предвидеть, потому что оно действует и в жизни теперешних людей. Если грядущие люди станут по преимуществу творцами, то между их тягой к любви и тягой к творчеству могут возникнуть сильнейшие разлады и они будут вызывать в человеке болезненное двоение.
Может усилиться, стать куда более резким, чем сейчас, и еще одно противоречие любви. Если индивидуальность грядущих людей будет рельефнее, чем у нас, если психология их станет сложнее, то могут резко вырасти моменты неразделенности в разделенной любви, моменты естественных несхождений и разногласий.
Наверно, это очень частая трагедия — любовь, которая остается неразделенной, даже если ее разделяют. Когда один человек глубже или тоньше, чем другой, он и любит глубже или тоньше и с горечью видит, что какие-то порывы его любви не находят отклика, остаются неразделенными.
Так же, как мы знаем это, бывает просто и с людьми разных характеров, разных темпераментов, разного склада чувствований. Так всегда было и так всегда будет, потому что всегда будет психологическое своеобразие, непохожесть, неравенство; и эта неразделенность даже разделенной любви — и даже в самые ее счастливые моменты — одно из вечных противоречий любви, горький осадок на дне ее радостей.
Чаще других, наверно, чувствуют этот осадок люди сложной психологии. Любовь их как бы многострунна, и, чтобы она была счастливой, нужно, чтобы все ее струны нашли отзвук в другом человеке, звучали с ним в унисон. Как строка в поэзии требует рифмы, так и тут нужно, чтобы хоть в самом главном рифмовались харак-теры. Поэтому, наверно, человеку сложной психологии и нелегко найти себе «рифмующегося» человека.
Может быть, навсегда — или пока не переменится многое в человеке — останутся в любви и сотрясения, которые происходят от самой человеческой природы.
«...Человеческая природа,— писал об этом Мечников,— во многих отношениях совершенная и возвышенная, тем не менее проявляет очень многочисленные и крупные дисгармонии, служащие источником многих наших бедствий» '.
Есть большие несовершенства в самих основах человеческой психики. Так, наша память, «способность сохранять следы психических процессов», появляется куда позднее многих других способностей мозга. И сам инстинкт жизни дисгармоничен: он почти молчит у молодых людей — отсюда и частая в этом возрасте безрассудная смелость,— и он тем сильнее, чем ближе старость и смерть.
Но особенно сильны дисгармонии в любовной жизни.
У всех людей, пишет Мечников, есть разрыв между половым созреванием и общим созреванием. Половая тяга появляется задолго до общего созревания человека и не исчезает долго после того, как человек стареет. Потребность в любви, тяга к ней рождается в десять — двенадцать лет — почти вдвое раньше, чем происходит физиологическое, психологическое и социальное становление человека.
Между способностью человека любить и способностью родить тоже есть разрыв во много лет: тело женщины лучше всего развивается для родов только к двадцати двум — двадцати четырем годам. И тут, говорит Мечников, существует резкая дисгармония: тяга к любви появляется тогда, когда тело женщины не при-способлено для нормальных родов.
В любви людей, как уже говорилось, есть еще одна — очень сильная — дисгармония: у девушек чувственность просыпается позднее, чем у юношей,— иногда на несколько лет, часто только после женитьбы и даже после родов. Поэтому-то любовь молодых девушек куда чаще бывает платонической. Позднее, чем у мужчин, приходит к женщинам и апогей чувственности: обычно бывает это после того, как у мужчин эта чувственность уже прошла свою высшую точку. И наконец, в пожилом возрасте, когда половые силы людей уже гаснут, у них часто сохраняется чувственность и влюбчивость. Все это рождает и, видимо, всегда будет рождать множество разладов между людьми, вносить в их любовь смуты, противоречия, тяготы.
В человеке есть еще одно несовершенство, которое часто влияет на его любовь. Многие, конечно, замечали, что в разные моменты жизни у нас бывают совсем разные ощущения времени.
Особенно резко меняет чувство времени любовь. В часы любви время исчезает — исчезает почти буквально, его не ощущаешь, оно перестает быть. Об этом странном чувстве писал Роллан — в сцене свидания Кристофа с Адой. И вместе с тем каждая секунда насыщена такими безднами переживаний, что время как бы останавливается и от одного удара пульса до другого проходит вечность.
Время любви как бы состоит из бесконечных внутри себя мгновений — но эти бесконечности мгновенны, вечности молниеносны. И эта вечность секунды и эта мимолетность часов сливаются друг с другом, превращаются друг в друга и порождают друг друга.
В горе, тоске секунды тягучи, расстояние между ними невыносимо велико, и сквозь них продираешься, как в ночном кошмаре. Вспомним, как тягостно Джуль-етте, которая разлучена с Ромео и для которой от заката одной секунды до восхода другой проходит вечность:
...В минуте столько дней,
Что, верно, я на сотни лет состарюсь,
Пока с моим Ромео свижусь вновь.
И тут время делается долгим, но каторжно долгим, секунда набухает вечностью — но не радостной и сверкающей, а тоскливой и тусклой. Мгновение тоже останавливается, но оно умирает, и муки этого умирания невыносимы.
Законы, управляющие человеческим ощущением времени,— это законы парадокса: если человеку хочется, чтобы время шло быстрее, оно идет медленнее. Если человек хочет, чтобы время шло медленно, оно начинает бежать. Горестные, «отрицающие» чувства замедляют время, радостные, «утверждающие»— убыстряют его. Дух противоречия — это, наверно, главный дух, который управляет ощущением времени.
И здесь лежит явное несовершенство нашей психики. Вместо того чтобы медленно впивать секунды радости, мы опрокидываем их оглушающим залпом. А отрава горя сочится в нас медленно, падает с тяжелой расстановкой. И получается, что страдания жизни мы часто видим увеличенными, как в бинокле, а радости — уменьшенными, как в перевернутом бинокле.
Эти свойства человека с давних пор были источником пессимистических теорий. Еще во времена эллинизма греческие философы говорили, что в жизни людей страданий больше, чем наслаждений, и поэтому счастья у людей быть не может. Громко звучали такие ноты в философии прошлого и начала нынешнего века, особенно в немецкой.
Горестные ощущения сильнее действуют на человека, чем радостные, говорили многие тогдашние мыслители; в жизни человека их больше и они острее. Сто с лишним лет назад Эдуард Гартман заявлял, что даже в любви страдания переживаются сильнее, чем радости, и поэтому люди должны отказаться от любви — любым путем, вплоть до кастрации.
Уже в наше время психологи и физиологи установили, что «перевернутое» ощущение горя и радости рождено самой нашей природой. В минуты радости, говорят они, в человеке царят процессы возбуждения, они ускоряют все ритмы нашего организма, и время от этого бежит быстрее. В минуты горя возбуждение пригашено, царят тормозные процессы, ритмы организма замедляют свой ход и время идет медленно |.
Горе и радости ощущаются так только в настоящем времени, только в тот момент, когда мы их переживаем. В наших воспоминаниях действует обратный закон — как бы закон «красного смещения»: горести забываются, исчезают из памяти, а радости остаются и занимают почти все ее пространство. Поэтому прошлое и вспоминается всегда так радужно. К сожалению, человек больше живет чувствами, чем памятью чувств; для наших ощущений есть только настоящее время, а прошлое воспринимается больше мыслью, разумом, хотя и памятью чувств тоже.
Такое ощущение времени — вещь органическая, и оно, наверно, всегда будет утяжелять жизнь людей. Впрочем, может быть, кое в чем сумеет помочь здесь микропсихология, которая сейчас рождается. Может быть, она не просто научит нас ценить каждую крупицу радости, каждую ее секунду, а как бы и раздвинет ее просторы, увеличит ее вес — и смягчит этим несовершенство человеческой психики. Впрочем, микропсихология
1 К тому же в минуты горя, как говорят ученые, происходит настоящее буквальное отравление организма, и душевная боль, которую человек испытывает, резко растягивает для него время. Многие слышали, наверно, выражение «адреналиновая тоска»: В моменты
горя в крови человека резко вырастает содержание адреналина — он и дает гнетущую и совершенно физическую тяжесть, которая усиливает душевные муки.
может точно так же увеличить и размеры горестей, их вес, их остроту — и тогда «перевернутое» ощущение горя и радости может сделаться еще разительнее.
Возможно, в будущем люди сумеют как-то уменьшить эти противоречия, найдут средства, которые смогут пригасить их силу. Но пока дисгармонии человеческой природы останутся такими, как сейчас, они будут приносить в человеческую любовь горе, беды, тоску.
Мораль обороны и мораль доверия
Что будет, когда природа человека очеловечится до глубин, когда развитие человеческих сил станет самоцелью? Не станут ли люди прямее, охотнее дарить друг другу свою любовь и свою симпатию? Будут ли так ограничены любовные связи, когда развитие цивилизации позволит легко отсечь их от деторождения? И если так, то даст ли это людям больше добра, радостей или горя? Приведет ли это к расцвету любви или к ее девальвации? Или к тому и другому сразу?
Десятки веков в жизни людей царило метафизическое мышление. Черно-белая психология, тяга к застывшим канонам и абсолютным догматам, стремление к истинам, годным для всех времен и всех случаев жизни,— весь этот механический и обезличенный подход к жизни тысячи лет господствовал в обиходе, в морали.
Но были времена, когда эта система абсолютных норм еще не родилась. В гомеровской «Одиссее» слепой певец Демодок поет знаменитую песнь об Афродите и Аресе.
Гефест, муж Афродиты, сковал однажды неразрывные сети, и сковал их так искусно и тонко, что их не видели даже боги. Как-то, когда Гефеста не было дома, к Афродите тайком пришел Арес, бог войны, и она предалась с ним любви. И тут-то вступили в игру волшебные сети:
Вдруг сети... упав, их схватили с такою
Силой, что не было средства ни встать, ни тронуться
членом...
Событие это имеет крупнейшее — мировое — значение. Невидимые сети, которые сковал Гефест,— это сети морали, и с тех пор они тысячи лет улавливают неверных. Именно Гефест стал зачинателем морали мщения, морали наказания.
Он хром на обе ноги, он уродлив, Арес красив и грозен, и Гефест жалуется богам:
...Конечно, красавец и тверд на ногах он;
Я ж от рождения хром — но моею ль виною? Виновны
В том лишь родители. Горе мне, горе! Зачем я родился?
Вот посмотрите, как оба, обнявшися нежно друг с другом,
Спят на постели моей. Несказанно мне горько то видеть.
Знаю, однако, что так им в другой раз заснуть не удастся,
Сколь ни сильна в них любовь, но, конечно, охота к такому
Сну в них теперь уж прошла.
В том, что говорит Гефест, еще нет нынешней морали как свода правил, как норм и установлений, общих для людей. Перед нами «естественное», полуприрод- ное состояние морали. Личные требования человека еще не обобщаются, не возводятся в закон, по которому должны жить все люди. Гефест говорит только от себя, а не от имени норм, и морали — такой, как сейчас,— еще не существует.
И боги не воспринимают всю эту историю как драму. Наоборот, она, скорее, смешна для них; боги смеются гомерическим хохотом и над пойманными, и над Гефестом. И, слушая историю об этой волшебной сети, веселится Одиссей и веселятся феакийцы. Их доморальное сознание не воспринимает эту историю как мрачное бедствие. Современная сетка морали, которая накладывается на такие события и разграфляет их,— посерьезнее же-лезной сети Гефеста.
Любопытно, что такие же — или похожие—нравы встречаются на земле и сейчас — у племен, ведущих первобытную, доморальную жизнь. П. Пфеффер, современный французский путешественник, в своей книге «Бивуаки на Борнео» пишет о даяках, которые живут в джунглях этого индонезийского острова: «Они отнюдь не отказывают себе в удовольствии обмануть жену, а последняя в свою очередь довольно редко упускает случай отплатить той же монетой».
Драмы из-за этого не бывает, «обманутый супруг, как правило, просто требует у соперника возмещения в виде мандоу * или кувшина, а тот никогда не отказывается уплатить эту скромную компенсацию» '.
Совершенно особая мораль царит у нынешних маль- гашей, жителей Мадагаскара. А. Фидлер, знаменитый польский натуралист и писатель, который жил там в 30-е годы, рассказывает, что юноши и девушки пользуются у мальгашей одинаковой — и одинаково большой — свободой.
«Обычай признает за девушками такие же права, какие на Мадагаскаре имеет мужская молодежь. В принципе девушка может полностью распоряжаться собой и своими чувствами... Нравы эти так отличны от понятий морали в Европе, что вызывали всегда печальные недоразумения и ошибочные, неправильные суждения». Европеец «искренне возмущался, когда узнавал, что незамужние мальгашки не только пользуются абсолютной свободой, но даже законы и родители поощряют их близость с молодыми мужчинами и — о ужас!— бла-гожелательно относятся к появившемуся потомству».
А. Фидлер объясняет, что женщина у мальгашей ценится прежде всего по ее способности быть матерью. «В глазах мальгашей способность рожать — самое высокое достоинство, а девушки с детьми — именно потому, что имеют детей,— считаются желанными невестами.
Они легко находят хороших мужей: они доказали, что умеют рожать»
В основе всех этих парадоксальных — и совершенно моральных для мальгашей нравов — лежат совсем не такие принципы, как в морали эпохи цивилизации. То, что она считает злом, там считается добром, и главное в девушке — не сохранение девственности, а нарушение ее, умение быть матерью.
Похожие нравы царили у древних народов Южного Китая — аси, мяо, сани, и тут есть одна очень интересная вещь. У мальгашей и даяков любовь — это еще простой эрос. У народов Древнего Китая она (судя по их сказаниям, созданным в первом тысячелетии нашей эры,— «Началу мира» и «Асме») стала уже глубоким духовным чувством — иногда даже чересчур аккуратным и канонизированным.
И во времена этой глубокой духовной любви в обычае была любовь до брака. Как пишут исследователи Б. Б. Бахтин и Р. Ф. Итс , каждой весной юноши и девушки уходили на весенний праздник в горы. После игр, плясок, пения у костра они разбивались на пары, вступали в любовный союз и начинали называться женихом и невестой.
С восходом солнца девушка шла к себе домой и до рождения ребенка обычно не переселялась к жениху. Все это время они никак не были связаны друг с другом — ни экономически, ни материально, ни морально.
Оба они имели полную свободу действий и могли завязывать связь с другими юношами или девушками. Если девушка оставалась бездетной, жених мог отказаться от нее. Часто случалось, впрочем, что ребенок, с которым девушка приходила к мужу, был не его,— к этому приводила свобода любовных связей.
Все эти обычаи, как бы ни ужасались ханжи, были для аси, мяо и сани естественными, нормальными, моральными, и они старались как можно больше украсить их, ввести в них побольше поэзии.
Об интересном примере моральности того, что считается сейчас неморальным, писал, ссылаясь на Бахосрена, Энгельс: «...у греков и у азиатских народов действительно существовало до единобрачия такое состояние, когда, нисколько не нарушая обычая, не только мужчина вступал в половые отношения с несколькими женщинами, но и женщина — с несколькими мужчинами». Позднее от этих нравов у древних остался обычай, по которому женщина должна была «выкупать право на единобрачие ценой ограниченной определенными рамками обязанности отдаваться посторонним мужчинам...» '. И этот обычай добрачных связей не нарушал тогдашней морали, а отвечал ей. С точки зрения «моральных абсолютов» — это разврат, с точки зрения историко-диалектической — это нравы, естественные — и моральные— для этой эпохи.
Сейчас во всех областях жизни идет гигантский пересмотр старых взглядов, рожденных внешней очевидностью. Переоценка самых банальных, самых повседнев-ных очевидностей начинает проникать и в обыденное сознание, в обиход, и во все человеческие отношения.
Собственническая мораль возникла во времена до- личностного состояния человека, и человек в ее системе — не личность, не родовое существо, а существо видовое, безликая типовая единица — колесико и винтик.
Фундаментом, на котором росла старая любовная мораль, была семья как экономическая ячейка общества. Эта мораль рождена эпохой неравенства, несвободы, эпохой недоверия, враждебных отношений между людьми. И поэтому многое в ней пронизано тягой к самообороне.
Принцип боязни, принцип самозащиты личности от всех других людей — это главная точка отсчета всех старых моральных норм. Не вступай в связь до брака и вне брака; не изменяй; таи свои чувства; не разговаривай ни с кем о «стыдных» вещах; не верь мужчинам — им надо от тебя только одно; не верь женщинам — им нужны только деньги,— везде просвечивает тут оборонительное недоверие.
Конечно, многое в этой морали недоверия имело свой резон: она была щитом для людей, и часто тот, кто нарушал ее нормы, страдал и платился болью, трагедией. Да и сейчас эти заповеди во многом сохранили свой смысл, и они, наверно, будут жить, пока в обиходе сохра-нится обман, корысть, вражда.
И церковная, и собственническая мораль — это мораль «отрицающая», охранительная, построенная на «не»: не убий, не укради, не пожелай жены ближнего своего...
В новой морали стержневой строительный принцип — уже не самозащита, не недоверие, а доверие к людям.
Эта новая мораль — мораль личности — сделает точкой своего отсчета свободные и разумные потребности личностей, их права и обязанности, их отношения с другими личностями, с обществом. Она будет уже не «видовой», как сейчас, а родовой моралью, и она станет расти на совершенно новой базе: основой ее — в том, что касается любви,— сделается свободная семья, которая уже не будет хозяйственной ячейкой общества.
Вместе с этой новой основой могут возникнуть и новые виды человеческих связей — свободные, открытые, лишенные ханжеской скупости и анархии, построенные на стремлении дать людям как можно больше добра. Можно предположить, что в идеальном будущем не останется аскетизма, исчезнет любовная скупость и любовь будет занимать в жизни людей больше места, чем сейчас.
Грядущие люди поймут, что «стремление подавить инстинкт,— говоря словами И. И. Мечникова,— в силу укоренившихся ошибочных воззрений есть, разумеется, средство затормозить преуспеяние человечества». При этом, наверно, культура любви будет намного выше и наши потомки будут хорошо знать, опять же говоря словами Мечникова, что «именно вследствие огромного значения полового инстинкта проявление его должно быть оберегаемо самым тщательным образом. Подобно тому как злоупотребление сластями, этой столь вкусной и полезной пищей, может вести к отвращению от нее, так и злоупотребления в половой сфере ведут к истощению организма» ’.
Наверно, наши потомки будут человечнее, чем мы сейчас, будут относиться к любви без мещанских предрассудков и без потребленческого сластолюбия. Огромную роль может сыграть здесь рост гигиенической и медицинской культуры, изобретение новых предохранительных средств — не стыдных, не примитивных, не калечащих, как сейчас, радости любви. Глубже будет душевная взыскательность, уравновешеннее — внутренние тормоза, и это, наверно, поднимет людей выше наслажденческих нравов и половой легковесности.
Впрочем, эти нравы рождаются не только докульту- рой, но и половым голодом, «дефицитом секса» в жизни людей. Научно-психологическая революция совершит, видимо, переворот и в этой области жизни — переведет ее с рельсов разлада с человеческой половой при- родой на рельсы лада, союза. Можно предположить, что любовная жизнь станет от этого гораздо полнокровнее, а любовные нравы — человечнее и здоровее.
Но каким будет брак? Останется ли моногамия, или на смену ей придет что-то новое?
Если наше будущее станет сплавом новых открытий и лучших достижений прошлого, то, может быть, оно возродит и какие-то старые виды супружества.
Сейчас в мире господствует один вид семьи, и у по-давляющего большинства народов семья служит экономической, хозяйственной ячейкой. В старые времена, когда семья еще не была такой ячейкой, существовало много самых разных видов семьи, брака, любовного союза.
Очень своеобразным был семейный союз у найа- ров — одной из самых просвещенных и древних народностей Индии.
Их брак совершенно не похож на наш. Если у нас брак — фундамент семьи, основа всего ее здания, то у них брак и семья — совершенно разные вещи.
Женщина, став женой, остается жить в доме своих родителей, мужчина живет в своем доме. Семейные и брачные связи разделены у них территориально. Дети живут вместе с матерью — и со своими родными по материнской линии — дядями, тетями, двоюродными братьями и сестрами. Семья здесь не моногамная, как у нас, основа ее строения — не брак, не союз мужа и жены. Тут совершенно другой вид семьи — по родству крови, по материнской, женской линии.
Найарский муж может приводить к себе детей и жену на несколько дней, не больше,— иначе это нарушает приличия. Между женой и мужем нет никакой экономической связи, их не скрепляют никакие имущественные узы.
Женщина сама отвечает за свою судьбу, и это почти единственная народность, где любовные связи отсечены от экономических. Эта отсеченность любви от экономики противоположна нынешней семье, и она — а вместе с ней и многие ее спутники — может возродиться в будущем.
Кстати говоря, из-за того, что супружеские связи у найаров идут вне семьи и вне экономики, развод у них легок, но редок — во многом потому, что брак у них отсечен от семьи и людей не пресыщает жизнь под одной крышей.
Кое-что похожее есть в семейных нравах даяков, у которых женщины пользуются свободой наравне с мужчинами. Пьер Пфеффер пишет об этом: «Как и мужчина, женщина имеет право на развод, и без колебаний прибегает к нему, если супруг ее не устраивает». Развод совершается «всегда очень просто, без всякого намека на драму, дети следуют за отцом или остаются с матерью».
Очень интересно относятся друг к другу соперники: «Если женщина вторично выходит замуж, ее первый супруг становится почетным гостем и лучшим другом, почти братом второго» Сейчас такие отношения почти не встретишь, и тут опять видна правящая нашей жизнью диалектика потерь и приобретений.
Своеобразны семейные обычаи и у мальгашей. А.Фид- лер рассказывает, что у них есть несколько видов брака. Брак-испытание — воламбите — позволяет молодым людям увидеть, подходят ли они друг другу: если у них появляется ребенок, воламбите переходит в настоящий брак. Есть у мальгашей любовные союзы, которые заключают на время, и цель их такая же, как у воламбите,— проверить, хорошая ли подобралась пара.
Есть там и временные разводы — саодранто. Они даются, если муж уезжает в далекое путешествие или уходит на войну. После возвращения брак торжественно возобновляется.
Конечно, во всех этих нравах многое зависит от того, что и мальгаши и даяки — люди иной культуры и их общественные отношения, их психологический склад, их чувства во многом не такие, как у нас. И вряд ли обычаи найаров, даяков и мальгашей можно привить современному европеизированному миру, они не очень-то подходят к его укладу. Но, может быть, какие-то из этих нравов смогут возродиться в будущем, станут составной частью грядущих семейных нравов.
Может быть, в будущем будет не один вид брака, как сейчас, а несколько. Может быть, шире распространится тогда и что-то похожее на найарский брак, где супруги живут отдельно. Впрочем, такой брак в нынешнем «европейском» обществе есть, и его называют «визитный» — ив нем есть и свои светлые, и свои темные стороны. Он, видимо, плох, если построен на эгоизме, но он может быть хорош, если его основой служит эгоальтруизм и максимальная помощь друг другу.
Вполне возможно, что в какой-то форме возродится и воламбите — брак-испытание. Конечно, смешно было бы думать, что люди станут «временно расписываться», как они сейчас временно прописываются. Как это ни парадоксально, грядущий брак будет, наверно, больше походить здесь на первобытный, чем на нынешний.
Нынешний брак стоит на трех китах — это и экономический, и юридический, и духовный союз; первобытный брак не имел под собой юридического фундамента, часто он не был и экономическим союзом. Будущий брак — в этом его качественное изменение — из всех основ нынешнего брака сохранит, видимо, только одну — духовную. Он перестанет быть экономическим и юридическим союзом, перестанет быть официальным институтом вообще, оставшись институтом частной жизни. Никаких документов, бумажек, брачных записей — и всех юридических и материальных обязательств, которые из них вытекают,— не останется: вместе со смертью классов и государства отомрет, видимо, и вся правовая надстройка. Их заменит глубокая человечность наших потом-ков, стремление к максимуму добра и минимуму зла, которое, возможно, будет пропитывать их поведение, станет сокровенной пружиной их чувств и поступков.
Вполне возможно, что грядущая семья соединит в себе все самые сильные свойства, которые были у ее предшественниц: отбросив их слабые стороны, она вберет в себя их лучшие принципы и обогатит их всеми приобретениями нового времени. Если это будет возможным и если такая семья появится, она будет сплавом всего хорошего, что было во всех исторических видах семьи.
Впрочем, все это для нас закрытая книга, и наши пси-хологи, философы, социологи пока мало стараются открыть ее. Кругозор нынешнего семьеведения чаще всего замкнут в сегодняшнем дне. Ему явно не хватает дальнобойной зоркости, умения смыкать взгляд на настоящее с оглядом прошлого и с заглядом в будущее.
В чем же все-таки глубинная загадка любви? Почему ни одно из чувств так не влияет на человека, ни одно из них так сильно не перестраивает его?
Постижение любви идет в жизни человечества путями, похожими на пути знания вообще, и с каждым веком огромные новые материки открываются людям, огромные новые миры в их духовном космосе.
Раскрытая тайна — это не свеча, которая сгорает, светя другим, и исчезает со света. Тайну скорее можно сравнить с хлебным зерном. Как зерно, растворяясь в земле, рождает десятки новых зерен, так и каждая разгаданная тайна рождает десятки новых тайн. Человеческое знание быстро идет вперед, сумма знаний все время растет, но еще быстрее растет сумма незнаний.
Это одно из главных противоречий человеческого познания, и с годами его непростой смысл будет делаться для людей яснее и яснее. Руссо, наверно, был прав, когдгг говорил: «Чем меньше люди знают, тем об-ширнее кажутся им их знания».
Любовь — самое загадочное из чувств, и недаром, наверно, символом ее выбрана луна — с ее переменчивостью, с ее постоянным убыванием и прибыванием — и с ее обратной стороной, скрытой от нашего взгляда.
Скрытая сторона любви понемногу уменьшается, люди все ближе подходят к ее глубинным тайнам. Но мир любви неисчерпаем, потому что каждый человек любит по-своему и каждая любовь хотя и похожа на остальные, но все-таки непохожа на них. И если верно, что любовь—сфинкс, то многие ее загадки еще ждут своих эдипов.
Ученые считают, что нормальная, естественная долгота человеческой жизни в два раза больше, чем сегодня. То же самое можно сказать и о любви. Любовь сейчас намного короче, чем она может быть, ей мешают и тяготы жизни, и наша сегодняшняя психология, которая враждебна любви, потому что она живет от «я», а не от «мы», тяготеет к разладу, а не к ладу между людьми. В благоприятном будущем время любви станет, видимо, длительней и влюбленность может стать естественным состоянием человека.
И если это случится, тогда, наверно, люди и поймут до глубин, что это за чувство, какие силы приводят его в действие, почему оно так глубоко меняет человека. Тогда они и поймут, наверно, всю силу любви, всю ее человечность. Потому что идеал человека, настоящий человек — это Homo amans — человек любящий.
Еще по теме Суть любви: к другому, как к себе:
- Суть этого института заключалась в том, что одно лицо (учредитель траста — settlor) передавало свое имущество или часть его другому
- 23. Материализм о вещах в себе и вещах для нас. Познание как превращение вещей в себе в вещи для нас.
- 3. Как не создавать себе новых проблем?
- Борьба с наемничеством, как и с любым общественным явлением, которое воплощает в себе разновидность той или иной
- В такой редакции, как запрет кому бы то ни было на призывы к дискриминации, данное положение должно найти себе место
- Этого пока не случилось, в частности, и потому, что более сильные уровни власти хотят забрать себе как можно больше
- Любовь — служение другому
- ПЕРВИЧНОЕ ОТНОШЕНИЕ К ДРУГОМУ: ЛЮБОВЬ, ЯЗЫК, МАЗОХИЗМ
- §3. Преобразования несобственных интегралов от одного типа к другому
- У другому розділі “Проблеми заселення Середнього Подністров’я і складання території Пониззя”
- Виллан даже мог продать свой надел другому лицу, — разумеется, вместе со всеми возложенными на него
- 6. Провадження деяких складних (системних) слідчих дій на другому етапі досудового слідства
- МНОГООБРАЗНЫЙ МИР ЛЮБВИ
- По-другому выглядит проблема классификации НПП с точки зрения тех авторов, которые связывают это понятие с системой
- СУДЬБА ЛЮБВИ СЕГОДНЯ
- Гений любви