<<
>>

1 ДЖОН СЁРЛЬ И РАЗЛИЧИТЕЛЬНАЯ СПОСОБНОСТЬ ЛИТЕРАТУРЫ

Сёрль ставит следующий вопрос: как мы признаём акты вымысла за то, чем они являются? Но ведь ста-

154

НЕДОПУСТИМОЕ

вить вопрос так означает, прежде всего, отграничи­вать сомнительное от несомненного, отделять то, что служит объектом вопроса, так как предъявляет нам различительные качества или свойства, от того, что из-за отсутствия таких качеств или свойств не тако­во.

Стремиться различить постоянные характеристи­ки «актов вымысла» означает выводить из игры две частных инстанции различительных черт. Первая таким образом исключенная инстанция — понятие литературы. Это понятие, по Сёрлю, обозначает по­зицию, занимаемую по отношению к определенным текстам; ценностное суждение, произведенное сооб­ществом читателей или его авторитетными предста­вителями, но не совокупность черт, свойственных конкретному объекту. Вторая исключенная инстан­ция — сам текст. Сёрль говорит нам, что литератур­ный текст не предоставляет особых отметок его вы-думанности, таких критериев, которые отличают его от текста информативного2.

Если вынести за скобки идею литературы и тек­стуру текста, то что остается для различительно­го суждения? Остаются намерения, условности, вы­боры. Писатель, по Сёрлю, пользуется намерением, заключающимся в том, что он делает вид, будто вы­двигает серьезные утверждения. Писатель и чита­тель вместе условливаются приостановить действие условностей, обыкновенно руководящих высказыва­нием и восприятием утверждений. А читатель, и осо­бенно известный тип «авторитетного» читателя, вы­бирает рассмотрение той или иной последователь­ности «несерьезных» утверждений этого типа как принадлежащих к семейству «литературы».

Здесь мы встречаемся с рассуждением, выдвига­ющим альтернативу: либо свойства есть, либо же их

155

СООБЩЕСТВО И ЕГО ВНЕШНЕЕ

нет. Это можно выразить иначе: либо имеется вну­тренняя обусловленность, и это свойство; либо же имеется обусловленность внешняя, и речь идет о суж­дении, об условности, об условной приостановке дей­ствия условности и т.

д. Здесь исключается именно то, что я назвал бы чистым не-свойством: обусловлен­ность, которая не была бы ни внутренней, ни внеш­ней, ни свойством вещи, ни характером суждения о вещи. Отвергается один тип существования: тот, что «плавал» бы между внутренним и внешним, между телесностью и отсутствием тела. Мы можем понимать этот тип существования, по меньшей мере, по анало­гии: он напоминает то, как существует безусловно не­мая и неисправимо болтливая буква, которую Платон противопоставляет живому логосу. Нам известно, ка­ким образом у Платона оппозиция между живой ре­чью и мертвой буквой усложняет простое обличение поэтического мимесиса, задевает перверсию, более опасную, чем та, что касается приличествующих те­атральной сцене дурных историй и маскировки поэ­та. Такая имплицитная иерархия превращает букву с неотчетливым телом в зло более страшное, нежели обманчивое тело вымысла. Отсюда в высшей степе­ни логично проистекает явно необычная привилегия, каковую Сёрль в своем анализе жалует театрально­му представлению. Театр, традиционно характеризу­ющийся как место, где симулякры обманывают, а ду­ши попадают в опасность, становится, по сути, «хо­рошим», типичным случаем, местом, где условности обнаруживаются открыто, а текст как таковой исче­зает, более не задавая себя в неотчетливой телесно­сти случайностям прочтения, — но становится анало­гичным некоему «рецепту», служащему для того, что­бы устроить представление, т. е. организовать ясные

156

НЕДОПУСТИМОЕ

отношения между тремя группами говорящих, кото­рые совместно действуют согласно условностям: ав­тором, выдающим рецепт; актерами, поддержива­ющими вымысел своего телесного существования; и зрителями, собирающимися в определенное про­странство-время представления.

Такая перестановка, превращающая театр в бла­гое место, в место ясного различения между языко­выми операциями, не кажется мне случайной. Так, в книге «Царь-артист»3 Жан Боррей притязает на то, что он использует «Платона против Платона». Воз­можно, нашу философскую ситуацию следует пред­ставлять себе так: мы видим, что в ней противопо­ставляются друг другу различные способы избирать Платона против Платона.

И как раз такой выбор со­вершает Сёрль в анализе актов вымысла. Избирать «против» Платона театр как хорошую ситуацию с управляемой речью означает избирать «вместе с» Платоном известную идею «живой речи», противо­стоящей той «мертвой букве», которая, очевидно, ставит перед трезвыми мыслителями либеральной демократии проблемы того же рода, какие она ста­вила перед автором «Федра». Буква — это та неот­четливая телесность, что создает беспокойство4 меж­ду телами, создает «среду», чреватую беспокойством, отделяющим каждое тело от него самого. Теория ак­тов вымысла представляет собой ответ на это беспо­койство. Она являет утопию такого общества, о ко­тором многие грезят под именем «либерализма»: это общество, где есть одни лишь собеседники, которые ведут спор и договариваются, варьируя правила, ис­пользуя нормативные правила и исключительные условности, каковые имеют отношение к вымыслу в той же степени, в какой они имеют отношение к

157

СООБЩЕСТВО И ЕГО ВНЕШНЕЕ

масличным культурам. Эта утопия вписывает акт говорящего существа в рамки двоякой банальности: свойств вещей и общих или частных условий, вы­двигаемых говорящими субъектами как субъектами договаривающимися. Эта утопия консенсуса предпо­лагает решительную битву с другим «платонизмом против Платона»: с тем платонизмом, который — во время своей работы и сделок — стремится устано­вить отношения с идеей истины, как бы истина ни выглядела.

И как раз эта цель находится в сердцевине сёр-левского анализа вымысла, а также и весьма распро­страненных ныне речей, намеревающихся избавить искусство от его «подчинения» философии. Вспоми­ная заглавие одной работы Артура Данто6, я имею в виду не столько самого автора — мысль которого по этому вопросу зачастую остается весьма двойствен­ной, — сколько более обширное критическое тече­ние, эксплуатирующее эту тему. Существенный ар­гумент здесь состоит в том, что искусство якобы пе­регружено, обременено той «сущностью искусства», которую идеалистическая философия — с ее пол­зучим неоплатонизмом — назначила ей ради це­лей, подобающих одной лишь философии.

Нам гово­рят, что следует избавиться от этой подчиненности. И, в частности, задача беспредпосылочной эстети­ки заключается в том, чтобы выделить художествен­ные практики в специфичности философского поня­тия искусства, которое их подчинило бы. Проблема в том, что художественные практики, получающие вы­сокую оценку при этом «освобождении», чаще всего сводятся к упражнениям по созданию неразличимо­го, касающегося двойственного существования пис­суаров и коробок из-под супа6 как предметов обихо-

158

НЕДОПУСТИМОЕ

да и как произведений искусства. Это «освобожде­ние» искусства фактически замыкает «собственную» мысль в хорошо определенной общественной игре, где хранитель музея, критик и зритель, каждый в свою очередь, являются инстанциями, решающими: «вот это — произведение искусства», под двойствен­ным — одновременно исследующим и забавляющим­ся — взглядом аналитического философа и социоло­га культуры, которые неопределенно долго бросают друг другу мяч, символизирующий знание о разли­чении неразличимого.

2 ИЗЛИШНЕЕ МНОЖЕСТВЕННОЕ: ОТ МИШЕЛЯ РОКАРА ДО ШАРЛЯ ПАСКУА

Строгий анализ актов вымысла и нескончаемые гру­бые шутки о двойственной природе писсуаров могут предоставить нам некоторые данные, чтобы помыс­лить языковую ситуацию, характерную для выска­зывания второй анализируемой фразы, той, что го­ворит нам, что мы, французы, не в состоянии при­нять всю нищету мира; фразы, которая фактически выражает на литературном языке то, что, как пра­вило, выражается на хорошо определенном языке и в весьма определенном искусстве: в граффити обще­ственных туалетов. Это высказывание, безусловно, относится к совершенно иному типу, нежели первое. Это — фигуральное высказывание, и если в нем и работает какое-то различение, то в этом высказыва­нии не различается такое свойство, на присутствии или отсутствии которого это различение основано. А между тем, речь идет о том, чтобы сформировать нечто «собственное», прочертив линию разделения между тем, что можно и чего нельзя принять.

159

СООБЩЕСТВО И ЕГО ВНЕШНЕЕ

Так чего же нельзя принять? «Всю нищету ми­ра»? Наверное, можно довольствоваться тем, что­бы отослать эту фразу в логический ад неопределен­ных суждений. Но тогда нам попросту будет недо­ставать сути дела: силы исключения, связываемого с той «дурной партией» нищеты, которую обознача­ет выражение «всю нельзя». Разумеется, никто не знает, что это за «партия нищеты», которую мы не можем принять; каковы свойства, отличающие хо­рошую и дурную части целого. Итак, проблема про­тивоположна той, что только что нас занимала. Ана­лиз Сёрля полагал отсутствие объективных свойств именно там, где отличительные свойства обнаружи­ваются с достаточной очевидностью. Здесь же — на­оборот: речь идет о том, чтобы установить те неяв­ные свойства, что отличают партию нищеты, или нищету, образующую тотальность, которую мы не можем принять. Что проделывает эту операцию? За­кон, инстанция универсального, руководящая част­ным. Но делает она это весьма особенным способом: не различая свойств, но разрабатывая особую кате­горию множественного, как категорию Другого, ко­торого невозможно принять.

Чтобы уразуметь это, мы можем исходить из суж­дений, обычно выносимых по поводу законодатель­ного арсенала законов Паскуа-Меэньери об имми­грации и безопасности. Зачастую утверждают, что диспозитив законов Паскуа-Меэньери об иммигра­ции и безопасности всего лишь устанавливал гар­монию в дисперсии уже существующих диспозиций, чтобы подчинить их универсальности закона.

Но, в первую очередь, речь шла об ином: не столь­ко запечатлеть коллективную волю на эмпирических мероприятиях, диктуемых реальностью, сколько в

160

НЕДОПУСТИМОЕ

собственном смысле сформировать объект закона и переопределить его субъект. Диспозиции закона Па-скуа и кодекса национальности имели предметом, прежде всего, формирование самого объекта, к ко­торому применялся закон: это неопределимое «нель­зя принять всю» нищету, этого Другого, чьи свой­ства отличаются от наших и, следовательно, не мо­гут быть приняты концептом нашей идентичности.

Этой-то разработке прежде всего и служит «универ­сальное» закона. Впрочем, таково довольно частое применение закона сегодня: отвечать за немысли­мое, заниматься невообразимой, дикой онтологи­ей. Один из предшествовавших парламентов — на основании мер, которые необходимо принять про­тив «фальсификаторов истории», — проголосовал за подлинный закон о несуществующем. Следующий парламент — на основании мер, необходимых для того, чтобы регламентировать иммиграцию, — при­нял закон о Другом и о невозможности того, чтобы Тот Же Самый принял его к себе в сообщество. За­кон создает Другого, как раз объединяя разнородные свойства, предусмотренные статьями законов или разрозненных регламентов, приуроченных к обстоя­тельствам, — и нам говорят, например, что один и тот же субъект незаконно внедряется ради поисков работы и законно — но нелегитимно — в качестве супруга, вступающего в фиктивный брак. Закон со­бирает все режимы другости в один, ставя, к приме­ру, предикат «подпольный» в положение среднего члена между предикатом «иммигрант» и предикатом «правонарушитель».

Это можно выразить и иначе, назвав объективным законом то, что до сих пор было содержанием чув­ства, известного как «неуверенность». Это чувство

161

СООБЩЕСТВО И ЕГО ВНЕШНЕЕ

уже обладало свойством превращать в один и тот же объект страха множество групп и случаев, причиня­ющих на разных основаниях беспокойство или не­приятности в разных местах и разным частям на­селения: здесь и лицеисты с проблемами, и мелкие правонарушители, и наркоторговцы, и невостребо­ванная рабочая сила, и религиозные фундамента­листы и т. д. Но ведь закон есть то, что преобразует это Единое чувства в Единое понятия. И, наверное, именно это составляет принцип того, что называют консенсусом: взаимообратимость между объектом чувства и объектом закона и — совершенно конкрет­но — взаимообратимость между объектом страха и Другим, которого закон должен вначале идентифи­цировать, а затем — изгнать.

Но эта взаимообратимость работает также и для субъекта закона. Закон отождествляет группу сво­бодно дискутирующих, принимающих общие и част­ные условности, с группой тех, кто ощущает один и тот же страх, страх, который имеет, в конечном ито­ге, очень существенный объект: множественное, вос­производящееся при отсутствии закона. В амальгаме разнородных случаев, куда вместе попадают пресле­дуемые фиктивные браки, семейные перегруппиров­ки, мусульманская полигамия и пересечение Сре­диземного моря ради того, чтобы родить в Марселе, проявляется одна и та же фигура: фигура чрезмер­ного множественного. Эта связь иностранного (чуж­дого) с изобилующим множественным может быть прояснена в любопытном месте из Аммиана Мар-целлина, где, разумеется, речь идет совсем о другом случае, который, однако же, выставляет в многозна­чительном свете нашу злободневность. Перечисляя признаки упадка Рима IV в., латинский историк осо-

162

НЕДОПУСТИМОЕ

бо выделяет следующий: «Неоспоримо то, что когда Рим был пристанищем всех добродетелей, большин­ство знатных стремилось удержать свободнорожден­ных чужестранцев всевозможными знаками благово­ления подобно тому, как лотофаги Гомера удержива­ли их сладостью плодов. Но сегодня пустая гордыня некоторых побуждает с презрением относиться ко всему, что рождено за стенами города, за исключени­ем людей без потомства и холостяков, и невозможно поверить, сколь значительным снисхождением окру­жают в Риме людей бездетных».

Безусловно, фигура Другого, на которой строит­ся сегодня политика, основанная на консенсусе, от­личается от той, которую упоминает Аммиан Мар-целлин. Речь не идет о знатных чужестранцах, коим знатные античные семьи оказывали гостеприим­ство. Речь идет о гораздо более «подлой» и одновре­менно чистой фигуре другости: о том безымянном множественном, которое зовется на латыни proles и proletarius1 и которое современная эпоха выдели­ла в омонимии слова «пролетарий», сделав из не­го имя не столько общественной категории, сколь­ко некоего единственного-множественного числа, анализатора бытия-вместе, дистанционного опера­тора тел, производящих и воспроизводящих самих себя. Сегодня эта «дурная часть» целого изобилует при объявленном исчезновении сингулярной мно­жественности: множественного, которое воспроиз­водится непрестанно и беззаконно и поэтому долж­но исключаться из консенсуса, исключаться ради су­ществования консенсуса. Тогда помимо отсылки к закону и к универсальному завязывается странный узел между physis и nomos, когда первая определя­ется как способность со-чувствовать, а второй — как

163

СООБЩЕСТВО И ЕГО ВНЕШНЕЕ

способность уславливаться и договариваться. Кон­сенсус есть определенное отношение между приро­дой и законом, передающее закону задачу очертить территорию дурной природы, или противоестествен­ности. Необходимо попросту, чтобы от physis как си­лы произрастающего отделилось изобилующее мно­жественное, антиприрода, являющаяся силой того, что изобилует. Закон завершает, дополняет приро­ду, подавляя бескачественное «кишащее» множе­ственное. Тем самым закон гармонирует с условно­стями, которые отбрасывают способы существова­ния без свойств, пример которым — «литературное бытие». К обоим случаям подходит одно и то же зна­менитое изречение: Entia поп sunt praeter necessita-tem multiplicanda8. В одном случае речь идет о том, чтобы устранить слово и существование, «завися­щее» от слова без свойств. В другом — о том, чтобы определить посредством закона природу того друго­го, которого невозможно принять. Это расхожее из­речение служит для обоснования того, что можно на­звать ограниченным сообществом, употребляя сло­во «сообщество» как в логическом смысле софистов, так и в смысле политическом. Сообщество консенсу­са есть такое сообщество, где имеется ровно столько существ, сколько нужно — ив терминах индивидов, и в терминах понятий; сгущенное общество, где тел ровно столько, сколько нужно, а количество слов — необходимо и достаточно для того, чтобы обозначить и их, и различные способы, какими они пользуются, чтобы вместе принимать условности и чувствовать. Вторая по значимости польза закона, объединяю­щего разрозненные предрасположенности, состоит в том, чтобы создавать субъекта, который соглаша­ется, чувствует совместно, чувствует свое множество

164

НЕДОПУСТИМОЕ

учтенным в количестве, исключающем абсцесс ки­шащего множественного.

<< | >>
Источник: Рансьер Жак. На краю политического / Пер. с франц. Б. М. Скуратова. — М.:,2006. — 240 с.. 2006

Еще по теме 1 ДЖОН СЁРЛЬ И РАЗЛИЧИТЕЛЬНАЯ СПОСОБНОСТЬ ЛИТЕРАТУРЫ:

  1. 1 ДЖОН СЁРЛЬ И РАЗЛИЧИТЕЛЬНАЯ СПОСОБНОСТЬ ЛИТЕРАТУРЫ
  2. 4. Джон Коттон, Джон Уинтроп и тройственный ковенант
  3. Деятельностный подход к анализу и объяснению способностей. Способности и задатки
  4. Структура различительных признаков
  5. Два вида различительных признаков
  6. Различительные признаки в действии
  7. II. Опыт описания различительных признаков
  8. ДЖОН НЭШ
  9. Джон Бойнтон ПРИСТЛИ
  10. ДЖОН ХИКС
  11. ДЖОН ХАРШАНИ
  12. ДЖОН ГЭЛБРЕЙТ
  13. ДЖОН КЕЙНС
  14. 3. "Джон Уайз
  15. Джон Стюарт Милль: ментальная химия
  16. Джон Драйден
  17. СПОР ОБ ИДЕЯХ. ДЖОН ЛОКК