Зара*^и^Жденнь^л Jc^°
Г і ав Гуинплену маску человека, который всегда смеется, Виктор Гюго и весь роман развернул в сторону смеха. Лицо Гуинплена, как об этом сообщается в книге Конкеста. изуродовано компрачикосами операцией Bucca fissa - одной из многих, предназначенных для превращения детей в уродов.
Но что, если бы компрачикосы ограничились операцией лишения носа (de denasatis) или же превратили Гуинплена в горбуна или урода-фигляра? Ни первое, ни второе, ни третье не способно поспорить в своей ужасающей выразительности с маской “вечного смеха”, которую, собственно говоря, можно назвать “ужасной” или “уродливой” лишь постольку, поскольку она остается все время одной и той же. Если бы Гуинплен стоял в толпе смеющихся людей, он бы вряд ли привлек к себе внимание: смеющееся лицо среди других смеющихся лиц — ничего особенного. Интерес, смешанный с ужасом, возникает тогда, когда выясняется, что лицо эго на самом деле не смеется. Или, вернее, смеется всегда — против своей воли. Неизменность, вечность маски, скроенной из живого лица, делает естественное и обычное неестественным и необычным. Для того, чтобы убедиться в этом, достаточно улыбнуться пошире своей обычной улыбкой и затем попытаться удержать ее в таком виде хотя бы в продолжение минуты: ужасающий характер этой застывшей радости станет очевиден и не потребует дополнительных объяснений.Уродство “вечного смеха” — уродство, далеко не самое тяжкое - пересилило все другие виды телесной ущербности потому, что за ним стояла мощь символа, не имеющего прямого отношения к самому уродству, - мощь смеха. За горбом или хромотой нет ничего, кроме мало внятных хтонических намеков и чисто телесной недостачи, достойной прежде всего сострадания, а уж потом примитивного смеха, подобного тому, каким смеялись над хромотой Гефеста олимпийские боги.
Маска же Гуинплена не только вызывала смех, но и сама была олицетворением смеха, иначе, его наличным — в прямом смысле — выражением: Гуинплен являл собой что-то вроде живого памятника смеху, и потому каждый его шаг в романе связан со смехом, который, как верно заметил Гюго, далеко не всегда означает веселье.
Masca ridens, застывшая на лице Гуинплена, придала его истории особый подтекст, своего рода символическое обоснование, дающее себя знать на протяжении всего по-вествования. Наконец, благодаря этой маске явились многие описания и сцены, начиная со “справки” о компрачикосах и кончая представлением в театре Урсуса и многочисленными положениями, где смех организует смысловое пространство, определяя и дальнейшее течение событий и их пафос.искусно ни были сделаны надрезы и наложены швы, они все равно оставались швами и надрезами, а это противоречит естественности и потому вызывает неприязнь.
Сказав, что маска Гуинплена была не смешной, а страшной, мы отдали дань нынешнему отношению к лицу и смеху; такой увидел бы ее более или менее просвещенный взгляд. Однако история знает множество при-меров смешившего людей уродства; этот смех сохранил свою силу и сегодня и посещает детей или людей взрослых, но недостаточно развитых. Лицо Гуинплена, наверное, действительно показалось бы смешным почти всякому человеку его времени, однако это же самое лицо вызвало бы в нем и напряженное раздумье и отвращение, ибо, невзирая на все различия, которые несут с собой разные культурные эпохи, существо человека остается одним и тем же, а значит, одним и тем же остается его отношение к важнейшим символам жизни. Смех Гуинплена — это мертвый, застывший смех, и потому он невольно должен был рождать противоречивые чувства у тех, кто его видел. Это почувствовал и сам Гюго, который, после неоднократных упоминаний о неотразимости “смеха” Гуинплена, столь же часто говорит о чувстве ужаса или неприязни, возникавшем у людей после того, как их смех затихал.
Смех Гуинплена - смех трагический, мрачный. Он сопоставим с бронзовой смеющейся маской с фронтонов античных театров: примеренный к человеку, “вечный смех” перестает быть смехом человеческим и превращается во что-то “сатанинское”. Этот ужас, спрятанный в смеющемся лице, Гюго дает почувствовать читателю, сообщая об особом усилии, с помощью которого Гуинп- лену удавалось иногда согнать со своего лица выражение “вечного смеха”; тогда оно вызывало у смотревших на него людей не смех, а ужас.
Метафизика смеха у Гюго — это метафизика света и тьмы, зрения и слепоты, рождения и смерти.
Гюго воспроизводит мифологические смыслы смеха как бы заново. Знание о световой символике смеха, о различных теориях комического, сказывающееся, например, в цитировании кантовского тезиса о неожиданном характере смешного, остаются в тени, а на виду - искренность писателя, воплощающего пред-найденные универсальные символы.Гуинплен соединяет в себе смыслы зрения и уродства, его возлюбленная Дея — слепоты и красоты. Скорее всего, противопоставляя в этой паре зрение слепоте, Гюго шел не от логики свето-смеховых смыслов, а от желания провести выразительную черту между красотой и уродством. Этот контраст как нельзя лучше позволял пустить в дело высокий трагический пафос — развести противоположности как можно дальше, взглянуть вместе с читателем в пропасть, лежащую между ними, затем свести их совсем близко, смягчив одно другим (уродство Гуинплена остается невидимым для Деи) и, наконец, еще раз развести их — теперь уже окончательно и бесповоротно, лишив жизни обоих героев “в духе некоего Шекспира”, как говорил о своей интерлюдии “Побежденный хаос” старик Урсус.
Схема эта, несмотря на свою традиционность, завораживает даже искушенного читателя, ведь дело все-таки идет о жизни и смерти. Однако нам сейчас важно другое: хотел того Гюго или нет, но взятые им символы и сюжетные ходы работают еще на один вполне самостоятельный и саморазвивающийся смысл — смысл смеха. Смех — это свет, отсутствие дмеха — тьма. Эта символическая пара начинает свой путь уже в первой сцене, где встречаются Гуинплен и Дея: вечно смеющийся зрячий мальчик — живое воплощение света поднимает из мрака снежной могилы ослепшую от холода Дею. Лицо Гуинплена — это лицо урода, но оно же несет в себе и смыслы световые, основательно подзабытые уже не только к времени Гюго, но и описываемых им компрачикосов. О рыжей гриве Гуинплена — гриве клоуна — Гюго говорит как о чем-то сомнительном: упомянув о том, что рыжий цвет и в былые времена считался цветом уродства, он ничего не добавляет об исходном смысле рыжей охры, а именно — о смысле световом, солнечном, а значит, и смеховом.
Сюда же идет и объединение Гуинплена с небом: помимо знака мужского начала, небо есть и вместилище света, бездна света. Поэтому, когда Дея говорит Гуинплену, что она ощущает его как небо, то в этих словах можно не заметить многого, но только не очевидной символики света.Попытки Гюго — своей волей — отнять у Гуинплена свет и сделать его человеком мрака выглядят не вполне убедительными. По Гюго, к тому, что случилось с Деей, было причастно зло, как, впрочем, и к тому, что произошло с Гуинпленом. Зло — есть мрак, вечная тьма, и следовательно, его след должен остаться и на лице того, кто соприкоснулся с ним. У Деи — это слепота, у Гуинплена — уродство, причем и то и другое идет у Гюго как синоним мрака: и Дея и Гуинплен пришли из “мира теней”, она — из “тьмы”, он из “ужаса”. У девушки тьма была внутри, у юноши — снаружи. Тьма внутренняя — слепота, тьма на-ружная — смех (уродство смеха), и если первая связка не вызывает сомнений, то вторая воспринимается с трудом.
Разумеется, уродство Гуинплена есть след, оставленный злом. Однако перенос этого зла на сам смех, необходимый Гюго для того, чтобы столкнуть смех-радость со смехом-злом и тем самым показать их парадоксальную совместимость, начинает работать против самого Гюго, заставляя его то называть лицо Гуинплена “обезглавленным”, то уподоблять это смеющееся лицо звериной морде. Эта попытка набросить на лицо Гуинплена покров мрака выглядит столь же искусственной, продиктованной соображениями равновесия смысла и сугубо романтическим пафосом, сколь и желание автора “осветить” лицо Деи снаружи. Когда Гюго пишет о том, что глаза Деи, не-смотря на свою слепоту, сохранили лучезарность и, будто светильник, освещали мир вокруг себя (об этом говорится неединожды), то сочинителя можно понять и как доброго человека, сочувствующего своей героине, и как писателя, подчиняющегося логике смыслов, настоятельно требующей символического равновесия зрения и слепоты, света и мрака. Здесь Гюго уже теряет ощущение реальности и видит мир в особом, нереальном свете: это сродни слепоте, которая подчас дает себя знать настолько сильно, что производит на свет фантомы, вроде упоминавшегося уже рассуждения о рыжих волосах Гуинплена. Речь — не о выборе цвета, он взят верно, а о том, что цвет этот, по словам Гюго, был придан им в детстве краской настолько прочной, что их никогда уже не нужно было подкрашивать.
Причина, заставившая Гюго одарить Гуинплена такими, не меняющими свой цвет волосами (ведь волосы растут!), сродни той, что превратила глаза слепой Деи в источники сияния. Это — нескончаемый, “вечный смех” на лице Гуинплена: к “вечной” улыбке пошли в пару и “вечные” волосы, один символ встал рядом с другим.Гюго всячески пытается “затемнить” лицо Гуинплена, но ему это не удается. Свет смеха берет свое, и это видно и в символе возрождения или нового рождения Деи, спасенной Гуинпленом (смех как метафора и спутник рождения), и в полускрытом намеке на световую природу Гуинплена в словах Деи “свет — это твой голос”, и, наконец, в интерлюдии “Побежденный хаос”, где сходятся воедино все важнейшие мифологические смыслы смеха и среди них явственнее других различим смысл света. Ко-гда во мраке сцены Гуинплен, изображающий человека, борется с силами природного хаоса — волком и медведем, его спасает чистый голос красавицы Деи, поющий песню о разуме и свете. А затем этот голос сам становится светом: на лицо постепенно поднимающегося с колен Гуинплена- человека падает яркий луч, и толпа зрителей видит перед собой смеющуюся маску — “солнце смеха” (le soleil du гіге). Это апофеоз смеха: смеется лицо Гуинплена, смеется толпа. Свет побеждает мрак, зрение - слепоту, смех — хаос.
Смех здесь одновременно иноформа и света и рождения — подобно тому, как это было в истории спасения Деи Гуинпленом. А там, где есть символ рождения, возникает смысловая потребность в символе смерти, и романтически настроенный ум ощущает ее весьма отчетливо. Смерть, предваряемая смехом, и смерть, сопровождаемая смехом — такой становится плата за смех, дважды принявший участие в “рождении” главных героев - Деи, спасенной смеющимся Гуинпленом, и самого Гуинплена, вторично “рожденного” с маской смеха и одолевшего хаос в интерлюдии Урсуса. Улыбаясь, умирает Дея, смеясь, умирает Гуинплен, и, опять-таки смеясь, умирает под пыткой компрачикос Хардкванон, превративший лицо ребенка в маску вечного смеха, - “второй отец” Гуинплена.
Как и в случае противоположения зрения и слепоты, удачно сработавшего на древнюю световую символику смеха, Гюго привязывает смех к смерти из соображений символического и психологического контраста и не ошибается, ибо опять-таки зачерпывает при этом кое-что и из колодца мифа.
Смех, соединенный со смертью, в мифе идет как знак возрождения, неокончательности смерти, и этот смысл хорошо виден и в настроении умирающей Деи и в зове, влекущем к гибели Гуинплена. Что же касается хохочущего под тяжелой плитой Хардкванона, то здесь можно говорить не только о смысле возрождения или нового рождения (с этого момента начинается новая жизнь Гуинплена-пэра), но и о смысле смеющейся смерти. Облик компрачикоса противостоит облику Гуинплена так же, как мертвое противостоит живому. Лицо Гуинплена — это маска живого смеха, лицо Хардкванона — маска смеха мертвого.В архаическом мифе смех символически связан с волосами и безволосием. В огненно-рыжей гриве Гуинплена воплощается первый смысл (Гуинплен — это сильное, яркое полдневное солнце, “солнце смеха”), а в голом черепе Хардкванона — второй. Умирающий лысый старик сопоставим с младенцем: человек приходит в мир без волос и уходит из него без волос. Поговорку можно было бы продолжить, сказав то же самое и о зубах, однако как раз вторая ее часть у Гюго не выполняется, и это не случайно. Хардкванон - не просто старик, он — магистр смеха, “творец” вечно смеющегося Гуинплена, а это значит, что все главные иноформы смеха должны были сохраниться в его лице — открытые мертвые глаза (смех-зрение), гладкий череп (смех-смерть и смех-рождение) и, наконец, обнаженные зубы. Хардкванон стар, немощен, он совершенно лыс, но рот его полон зубов. Почему? Потому, что “зубы, — как сказал в другом месте Гюго, — нужны ддя смеха”. Именно зубы сохранил Хардкванон и обезображенному им Гуинплену, ибо без них маска смеха сделалась бы неполноценной. Хардкванону же сохранил зубы сам Гюго: смысл смеха подсказал ему эту столь незначительную по сравнению со всей громадой текста и столь важную в символическом отношении деталь. О ее законности говорит хотя бы то, что о зубах, смерти и улыбке упоминается уже в самом начале романа в описании наружности повешенного и превратившегося в мумию контрабандиста: уже и самый череп его треснул на две половинки, не стало носа, и глаз, но осталось жуткое ощущение взгляда и остались на месте зубы, которые скалились в подобие смеха. Сохранились и остатки бороды, и эта подробность заставляет еще раз вспомнить о предсмертном портрете Хардкванона: его лысый смеющийся череп тоже был обрамлен редкой бородкой. Деталь, ничего не стоящая сама по себе, приобретает смысл, оказавшись рядом с темой смеха и смерти-рождения: она работает на нее так же, как “солнечная” грива Гуинплена, как, наконец, сравнение Гуинплена с Горгоной, в котором Гюго невольно указал на связь, существующую между смехом и “веселой Медузой”, чья голова была покрыта волосами-змеями1.
Символика смеха и света, заключенная в волосах, до-статочно сильна для того, чтобы непрошенно войти в ав-торские описания, преследующие, может быть, совершенно иные цели. Это тем более справедливо, если оба смысла и сами по себе чрезвычайно важны для автора. Первый смысл присутствует на всем протяжении романа, подарив ему и название, и главного героя, и лучшие сцены, второй — медленно разгорается, усиливается к середине действия и мошно освещает собой всю концовку. В конце книги он так силен, что его видит даже слепая умирающая Дея, а затем на этот свет илст к своей гибели и сам Гуинплен.
* * *
Интерлюдия Урсуса называлась “Побежденный хаос”. Тьму хаоса побеждал смех-свет Гуинплена. И хотя в финале романа тьма проглатывает и Дею и Гуинплена, трудно назвать это победой или торжеством хаоса. Гюго уравновешивает эти смерти явлением света внутреннего и смехом, обещающим близость новой и чистой жизни.
К тому же Гюго так долго и настойчиво проявлял в Дее и Гуинплене титанические черты, что оба они, в конце концов, сами становятся существами почти космическими, для которых земная смерть — лишь начало и условие нового рождения. Как говорит Гюго, хаос - “всему начало и конец”, в этом смысле победа хаоса может быть воспринята вполне оптимистически2.
Символы смерти и рождения, света и тьмы, начала и конца наполняют маску смеха, которую носит Гуинплен. Однако только ли о смехе говорит эта маска? Может быть, дело в радости, выражаемой смехом, а не в самом смехе? Лицо Гуинплена кажется тайной до тех пор, пока мы приписываем ему качества смеха подлинного, умственного; но достаточно понять его как знак пусть и искусственно созданной, но радости, и все станет на свои места. Два разных переживания - радость и смех - выражаются в одной и той же маске, именуемой маской смеха: одно прячется за другим, притягивая к себе не принадлежащие ему смыслы. Впрочем, для романа Гюго разоблачение этой тайны не опасно. Все контрасты, на которых он играет, нисколько не уменьшились бы, если бы со всеми явленными читателю ужасами и страданиями вместо смеха сополагалась радость. В этом смысле смех Гуинплена и весь смех романа обращены не к свету духовного будущего, а к мраку природного прошлого: в интерлюдии Урсуса смех с мраком справился, но в жизни своей герои Гюго его одолеть не смогли.
Единственный намек на возможность победы, единственный, но от того еще более ценный, дан в самом конце романа, когда слепая Дея в миг своей смерти улыбается невидимому нездешнему свету. Эта улыбка - по сво-ему символическому смыслу — высоко воспаряет над сме-ющимся лицом Гуинплена. И хотя тема смеха иронического, тонкого, оценивающего — в романе отсутствует, в улыбке Деи чувствуется не возврат к традиционной символике тела — смеющегося и светящегося, а устремление к чему-то новому и доселе неизвестному. Хаос здесь не просто побежден, он вообще лишен смысла, ибо речь идет — уже не у Гюго, а у нас — о чем-то ином, нежели противопоставление жизни и смерти, хаоса и космоса. Во всяком случае это может быть прочитано как намек на преодоление бессмысленной круговерти бытия, и тогда эта маленькая деталь по своему символическому смыслу оказывается более мошной, нежели все, что было сказано Гюго о смехе
Еще по теме Зара*^и^Жденнь^л Jc^°:
- Расходы на образование
- Боевые радиоактивные вещества
- Методика «Интегральная удовлетворенность трудом»
- Маркирование эвфемизмов в тексте
- Рекламаторы
- 2. Государственное регулирование оплаты труда.
- Структурационная теория
- А
- Формы заработной платы
- 12.4. Наркобізнесі заходи його запобігання
- Е.Ф. Борисов. Хрестоматия по экономической теории / Сост. Е.Ф. Борисов. - М.: Юристъ, 2000. - 536 с., 2000