<<
>>

Проблема национальной цивилизации и судьбы России

-Оосшествие на трон Николая I вряд ли внесло глубокие перемены в состояние умов российского общества или вызвало зарождение новых интересов1. Напротив, подавление мятежа, казнь и ссылка декабристов надолго загасили всякие поползновения к свободомыслию и политической активности, вызвав священный трепет перед всемогущей полицией императора.

Оставалась лишь область чистой литературы, где еще могла сравнительно свободно проявляться творческая деятельность. По крайней мере, так могло показаться, на деле же правительственная реакция хотя и изменила свое направление, но отнюдь не стала тяжелее прежней. Цензура, ставшая предметом особой заботы нового императора (сделавшегося ее истинным главой), по крайней мере в начальный период его царствования была не более стеснительной и давящей, чем под конец царствования Александра. Конечно произошло серьезное изменение государственной политики, которое было важно и в высшей степени значимо с точки зрения истории идей: замена политики международной реакции, вдохновляемой Священным Союзом, на политику национальной реакции, связанной с желанием «возврата» к ортодоксии, идет ли речь о православной религии или о политике. Но на практике эта перемена была почти неощутима. Несколько книг, ранее разрешенных и даже рекомендованных, были запрещены; несколько других, ранее запрещенных и даже уничтоженных, были разрешены или переизданы; независимая мысль от этого обмена ничего не получила2. Новое направление, впрочем, уже заявило о себе в предшествующее царствование, когда Шишков получил пост министра народного просвещения.

Первые действия нового императора, казалось даже, положили конец отвратительному официальному лицемерию, в которое выродилось мистическое движение эпохи Александра I; казалось, они свидетельствуют о честном стремлении к благу, оживив в литературных кругах надежды, столь жестоко обманутые Александром.

Разве Николай не был столь благожелателен к литературе, что освободил Пушкина от необходимости представлять свои произведения в цензурный комитет («Я сам буду твоим цензором», как сказал император)3? Разве он не назначил основателя Санкт-Петербургского университета Уварова сначала товарищем министра народного просвещения, чтобы потом сделать его министром? Разве его, как, впрочем, и весь свет, не занимала проблема народного образования, созидания национальной культуры? Вплоть до того, что он соизволил написать Пушкину, спрашивая его мнения по этому вопросу4, одному из самых неотложных. Разве им не была поставлена и даже, может быть, решена национальная проблема?

Действительно, национальная проблема входила в повестку дня. Иначе и не могло быть, ибо любое политическое событие, равно как любое событие литературы, идет ли речь о новом издании «Истории...» Карамзина, о первых творениях Пушкина, о каждой критической статье, пьесе, каждой поездке за границу , вновь и вновь настойчиво ставили один и тот же вопрос: Кто мы такие? Каков смысл нашего существования? Каково наше предназначение в мире? Даже самые дальновидные критики вынуждены были всякий раз признавать, что — по крайней мере, до последнего времени — ничего или почти ничего не было сделано для выражения в литературе и в искусстве «нашей сущности», а «наша литература» как верное изображение «нашей цивилизации» целиком была лишь рабским и чаще всего неудачным подражанием западным образцам. При всем своем могуществе, призванная к великому будущему — в этом все были убеждены, — Россия оставалась немой, неким молчаливым Сфинксом, скрывающим свою тайну от самого себя. Сумеет ли она однажды выразить себя, найдет ли «отсутствующее слово»? Бестужев-Марлинский, автор бесчисленных «романтических» романов писал в 1825 г.: «Когда же попадем мы в свою колею? (...) Бог весть!»6. Уже в 1823 г. князь Вяземский, умело подобрав слова, выразил острое сомнение, родившееся в его сердце из-за расхождений между надеждами и реальностью.

Не потому ли мы молчим, вопрошал он, что сказать нам нечего, и не обречены ли мы на молчание? Русское слово в литературе еще не сказано, но так как его не было, то, быть может, его никогда и не будет7. И правда, заключение de поп esse ad поп necesse остается значимым: «Литература должна быть выражением характера и мнений народа: судя по книгам, которые у нас печатаются, можно заключить, что у нас или нет литературы, или нет ни мнений, ни характера»8. Несколькими годами позже Надеждин даже превзошел Вяземского, утверждая, что по существу у нас нет ничего, сами мы — ничто. Да и откуда, спрашивает он, у нас может взяться что-то свое? Разве мы когда-нибудь пред-принимали серьезные усилия для посильного освоения западной цивилизации, для проникновения в нее, для ее постиже- нияТ Мы были чересчур ленивы, мы ограничивались подражанием, даже обезьянничаньем, заимствуя сокровища европейской мысли; мы гордо носили чужое платье, пользовались чужими благами, не думая о том, как их к себе приспособить, но приспосабливались к ним рабски. На ком вина? Прежде всего, на нас самих, а уж затем на обстоятельствах. «Что у нас теперь своего? — продолжает Надеждин1». — Поэтический наш метр выкован на германской наковальне: проза представляет вавилонское смешение всех европейских идиотизмов, нараставших поочередно слоями на дикую массу русского неразработанного слова. Какими произведениями можем мы похвалиться как нашими собственными? Театр у нас представлял всегда жалкую пародию французской чопорной сцены; об эпопеях и говорить нечего: лирическое одушевление времен очаковских выливалось в официальных формулах, общих всей Европе; в балладах, коими сменилось царство од, развертывалась немецкая трескучая фантасмагория; современные поэтические мечты, думы, грезы отзываются или, по крайней мере, хотят отзываться байронизмом. Таким образом, благодатный весенний возраст словесности, запечатлеваемый у народов, развивающихся из самих себя, свободною ес- тественностию и оригинальною самообразностью, у нас напротив обречен был в жертву рабскому подражанию и искус-ственной принужденности».
Можно даже задаться вопросом: не является ли это влияние, пусть и поверхностное, но господ-ствующее, вредным, лишающим возможности самобытного развития, выхолащивающим живые истоки национального сознания и творческое их выражение. «С одной стороны, влияние сие неоспоримо принесло нам великую, неоцененную пользу. Оно вдвинуло нас в состав просвещенного мира, от которого отделялись мы глухою, непроходимою стеною, и дало нам возможность участвовать в умственном капитале человечества, накопленном совокупными силами народов, в продолжение тысячелетий. Но за это, по-видимому даровое приобретение поплатились мы весьма дорого. Открывшаяся пред нами роскошь европейского просвещения ослепила нашу неопытность; мы захотели немедленно наслаждаться ею, позабыв, что она стоила Европе многочисленных трудов, вековых усилий. Чтобы приобресть законные права на сие наслаждение, надлежало обратить богатство европейской образованности в нашу собственность, приспособить ее к русскому духу и возрастить собственными силами, из внутренних соков рус-

14 — 9277

ской жизни. Это требовало трудов, которые показались нам тяжелы и скучны». «Мы предпочли легчайшее и удобнейшее занятие — пересаживать к себе цветы европейского просвещения, не заботясь, глубоко ль они пустят корни и надолго ли примутся. Это иногда удавалось: и отсюда те блестящие, нео-быкновенные явления, кои изумляют наблюдательность, блуждающую в пустынях нашей словесности. Сии явления суть или переводы или подражания: они не самородные русские» '', даже если они будут иметь русское содержание и будут составлены из русского материала. И все же Надеждин не отчаивается. Конечно, мы еще ничего не произвели, но ведь мы в этом не одиноки. Мы еще мо-лоды, а стадия подражания является преходящей. «Обыкно-венно ставят это в вину и в укор русскому характеру, призна-вая его неспособным к самообразной производительности: но не будем слишком строги к самим себе. Не одна наша сло-весность терпит сию участь»12. Многие другие народы знали такой период крайнего подражания: из него едва вышли, если вышли литературы нордические; его изведала и немецкая ли-тература.

Но разве у нас нет иной действительности, на сей раз лишенной всякого подражания, на которой покоятся наши надежды и наша гордость? Разве у нас нет истории, самого исторического бытия, факта нашего существования — залога и основания самых великих надежд, заранее показывающего на ту великую историческую роль, которая выпала на нашу долю? Народ, создавший государство, подобное российскому, никак не является «неисторическим», а существование России не сводится к простому географическому факту13. Ее су-ществование должно иметь смысл и основание: «Стоит толь-ко взглянуть на карту земного шара, чтобы исполниться свя-того благоговения к судьбам, ожидающим Россию. Неужели этот колосс воздвигнут напрасно мудрою миродержавною десницею? ...Нет! Он должен иметь великое всемирное назна-чение!.. Тучи бродят над Европою; но на чистом небе русском загораются там и здесь мирные звезды, утешительные вестни- цы утра. Всегда ль должно будет их разглядывать в телескоп?.. Придет время, когда они сольются в яркую пучину света!..»14.

Мы видим, как скептический пессимизм сменяется у На- деждина безграничным оптимизмом. В настоящем русская литература бедна, и никто не судит ее столь строго (даже слишком сурово и несправедливо), как создатель термина нигилизм; но ожидающее ее будущее, уготованное Провидением, блестяще! Восхитимся, изумимся мудрости истории! Истинная песнь радости вырывается из восхищенной души критика: судьбы, ждущие русского колосса, вскормленного и взращенного благосклонной матерью, Провидением, просто поразительны. Вся Европа, вернее, весь шар земной является лишь почтительным свидетелем чудесной мощи этого колосса — его величия, его славы. Весь шар земной замер в безграничном изумлении. Нет, никак невозможно, чтобы такая страна была лишена собственной литературы, невозможно, чтобы живое сознание внутренней гармонии не выразилось в гармоничной песне!15

Надеждин выразил, по существу, обычные для той эпохи мнения, быть может, чуть грамотнее своих современников; в свою очередь, он поспособствовал закреплению подобных мнений.

Он эксплуатировал тему Провидения, заявляющего о себе по ходу всей истории России, обнаруживаемого и в географической обширности, в политической и военной мощи. Эта тема нам уже известна: мы уже находили ее у Карамзина. Надеждин в основном повторяет Карамзина, как это ранее делал Погодин, — более наивно и, быть может, с большей верою.

* * *

Погодин не обременяет себя критическими рассуждениями, в отличие от Надеждина; он восхищается, ибо верит. К тому же, восхищение у него вызывает не только великолепное будущее, каковое по необходимости выпадет на долю

России (в сем нельзя усомниться, не похулив Провидение за ничтожность творения), но также прошлое и настоящее. Его захватывает контраст между скудостью и незначительностью Руси в начале ее истории и ее нынешним величием. Ее история предоставляет нам чудесную связь причин и следствий.

Действительно, для того чтобы Россия стала единым и могущественным государством, потребовалось сочетание поистине необычайных обстоятельств. Какая малость могла все изменить! Предположим, например, что у московских князей было бы много детей. Все тогда меняется, объединение {собирание) русских земель стало бы невозможным и т. п. И честный Погодин, полный искреннего восхищения Промыслом, который сумел так замечательно исчислить самые отдаленные следствия столь незначительных причин, предвидеть и заранее намечать самые удивительные случай-ности, восклицает: «Ни одна история не заключает в себе столько чудесного, если можно так выразиться, как россий-ская. Воображая события, ее составляющие, сравнивая их неприметные начала с далекими, огромными следствиями, удивительную связь их между собою, невольно думаешь, что

перст Божий ведет нас, как будто древле иудеев, к какой-то

16

высокой цели» .

И все же «перст Божий» не вполне удовлетворяет историка. Разве сам он не протестовал против слишком литературной и недостаточно «философской» манеры письма Карамзина? Ведь он все же «перевернул» Галича и если не читал Шеллинга сам, то у своих друзей, любомудров-шеллингианцев, быть может, даже прямо у Гердера17 или у Аста почерпнул идею необходимого исторического развития: идею «органической» эволюции народа, который «эволюционирует» и «развивается» по законам, сопоставимым с биологическими, т. е. прогрессивно реализуя внутренние возможности, входящие в его «начало» (principe) и последним предполага-емые. Такое начало (principe) выступает в одно и то же время как идея, сила и зародыш бытия и становления этого народа.

Поэтому, чтобы объяснить историю России во всех ее важнейших особенностях, нужно определить это «начало» (principe); идти нужно индуктивным путем, отмечая все эти особенности, «восходя к их началу»; «principe» по-русски «начало» (initium), а потому Погодин убежден в том, что «восходить к началу (principe)» означает восхождение во времени — к начальным этапам русской истории. Именно эти начала, эти первоначальные факты должны служить объяснительными принципами. «ЕвропУ можно разделить исторически, — пишет Погодин, — на две главные половины: западную и восточную. Первою возобладали племена немецкие, во второй остались славянские. Первая завоевана; вторая занята. В первой прешлецы и туземцы; во второй только туземцы. В первой феодализм, во рторой уделы. Первая получила христианскую веру из Рима, вторая из Константинополя. По разделении церкви (которая разделилась сама по себе, независимо от этого политического различия) первая осталась за Папою, вторая за Патриархом. Государства западные основаны на развалинах Западной Римской Империи, восточные со-ставились из областей Восточной и стран, прилежавших к ней. В государствах западных история начинается преиму-ществом духовной власти над светскою... и т. д.»18. Так понемногу вырисовываются истинные «начала», служащие фундаментом национального существования России, которая началась с мирного призыва Варягов; она добровольно подчинилась им, в противоположность Западу, существование которого начинается с зверского завоевания Варваров. В таком случае между этими двумя мирами нельзя не заметить неизбежного различия. Неужто не заметно, что тут противостоят друг другу сами бытийные начала? И разве можно отчаиваться в будущем страны, которая воплощает и осуществляет явно более высокие принципы, чем страны Запада?

Мы узнаем здесь идеи Карамзина, чуть уточненные и поправленные Погодиным под влиянием Гизо, равно как и романтической философии в лице кружка любомудров.

* * * Те же романтические идеи мы обнаруживаем и у Полевого — идеи органической эволюции народа, искусства, выражающего сущность народного существования, лежащую на глубине его корней; мы находим у него и то же различение «исторических» и «неисторических» народов. Первые наделены самосознанием, выступающим и как условие, и как следствие сознательного выражения собственной сущности; не все народы достигают этой ступени эволюции. К историческим народам относятся те, что обладают ролью, которую им надлежит исполнить в развитии человечества, а потому они должны занимать определенное место в космосе и в истории. Что же до неисторических народов, то они остаются на более низком уровне простого природного су-ществования. Вот почему слово народность (Volkstum) имеет, по мнению Полевого, двоякий смысл19: это и природная особенность, каковой с необходимостью обладает любой народ, и спонтанное и сознательное, свободное и естественное в одно и то же время выражение национального характера в высших творениях и самых совершенных произведениях искусства. Только народность во втором смысле способна рождать истинную литературу, и только принадлежащие ей творения могут претендовать на ту степень совершенства, которая отмечена гением и подлинностью (Echtheit). Что же касается русской литературы, то Полевой, как и Надеждин, не видит повода для отчаяния. Верно, что до сих пор мы не произвели ничего значимого, разве лишь детский лепет. Россия еще не вышла из школы. Все, что предлагает российская литература, похоже на школьные упражнения, чем и объясняется ее подражательный характер: «Наши романтики большею частию показывают то же детство образования, какое видим в наших классиках, детство, повторяю, ибо все, что мы замечаем смешного в тех и других, совсем не доказывает, чтобы наши классики и романти- ки были злые люди и глупцы; нет, то недоученые дети, так как и наше русское (литературное) образование20 еще не вышло из пеленок и едва, едва ходит на помочах, немецких, французских, английских, схоластических, всяких — только не самобытных русских»21.

Критика журналистом современной ему литературы была еще язвительней, чем у Надеждина, но, как и последний, Полевой не отчаивается в будущем; еще наивнее, чем Погодин, он применяет к русской истории «телеологический» подход, переворачивая с ног на голову, как верно заметил П. Н. Милюков22, историческую схему Карамзина. В своей «Истории русского народа»2' он дает нам картину России, которая, отталкиваясь от хаоса славянских племен, веками искала возможности путем объединения средневековых уделов создать единое и централизованное самодержавием им-ператоров монархическое государство. Такой была первая историческая задача России24. Можно понять, что, будучи поглощена этой задачей, Россия и не могла произвести ничего поистине ценного в областях литературы, науки и искусства; понятно и то, что, выполнив свою первую задачу, пройдя период более или менее длительного ученичества, Россия рано или поздно выразит главные ценности своего национального бытия. Имеющий столь прекрасную историю народ не может считаться «неисторическим».

Аналогичные идеи мы находим у Киреевского и у славянофилов вообще. Однако мы обнаруживаем (по крайней мере, у Ивана Киреевского)25 и качественно различающиеся между собой туманные, наивные умозрения и поистине оригинальную мысль26. Мысль осознанную, ясную, чет-кую, глубокую (даже там, где она не обязательно истинна), принадлежащую настоящему мыслителю, философски необычайно одаренному, великолепно образованному и из первых рук знакомому с философскими учениями своего времени.

ф * *

Мы уже видели, насколько чисто философские проблемы сочетались в сознании любомудров (как, впрочем, и всех романтиков) с национальной проблемой, как их философские концепции определялись романтической идеей изначального единства философии и искусства, целостно выражающих глубинную сущность души (индивидуальной души художника и философа либо коллективной души народа). Она соединялась со столь же романтической идеей органического развития духовной сущности нации, постепенно осуществляющейся и раскрывающейся в ее истории, искусстве и литературе27. Мы видели также, как проблема национальной цивилизации вставала перед Одоевским и Веневитиновым; можно предположить, что она не могла оставить равнодушным их друга Ивана Киреевского.

Действительно, начиная со своих первых статей, посвященных поэзии Пушкина28 и обзору литературных движений в России за 1829 г., он уже передает нам свои главные мысли. По нашему мнению, весьма значимо то, что первая статья Киреевского была необычайно тонким и глубоким критическим анализом (кстати, осуществляемым впервые) поэтического творчества Пушкина. В творениях Пушкина он признал черты не просто гения, но, что было, наверное, еще важнее — черты русского гения, гения, который даже в произведениях, созданных по зарубежным образцам и идеям, оставался по сути своей русским29. Конечно, в современной ему литературе хватало подражаний, она было ими полна, невольно предавая свой образец, подобно тому, как копия предает руку самого копииста. Но Пушкин не копировал, он даже не подражал, но воссоздавал по-русски, на свой лад, темы западной литературы.

Пушкин, творения которого постепенно поднимались ко все большему совершенству, Пушкин — Киреевский первым это понял — и был тем творцом, которого так долго ждали. Он был осуществлением надежд и обещаний, залогом осуществления возможности национальной литературы и культуры311. На сомнения Вяземского, на критику Надеж- дина Киреевский победно отвечает: Пушкин!

Шеллингианская или, по крайней мере, романтическая эстетика заставляет Киреевского видеть в Пушкине «поэта- философа», «творца-поэта». Он не подражает жизни, он ее творит. Он вовсе не желает передать нам свою собственную концепцию мира, судьбы и человека; он просто творит для нас новую судьбу, новую жизнь, новый мир, населенный новыми персонажами, принадлежащими исключительно его творческому воображению31. Но Пушкин не ограничивается тем, что переносит нас в новый мир, автором которого он является; он — реалист. Он изображает наш мир, мир, в котором мы живем; он лучше всех воспринимает его реальность и его подлинный смысл. Свидетельство этого — «Евгений Онегин». И Пушкин способен на большее: его изумительная драма «Борис Годунов» представляет собой народное произведение, столь оригинальное, что первая реализация новой формы исторической драмы вызвала недоумение наших критиков своей русской формой. Ибо сами критики, добавит позже Киреев-ский, хором и криком требующие поистине национального произведения, настолько переполнились западными правилами и образцами, что уже не способны судить о литературных произведениях иначе, чем по перенятым образцам, а потому не способны распознать столь национальное произведение в его природе sui generisНациональный поэт есть дар небесный, столь же редкий и ценный, как сам гений. «Мало быть поэтом, чтобы быть поэтом народным; надобно быть еще воспитанным, так сказать, в средоточии жизни своего народа, разделять надежды своего отечества, его стремление, его утраты, — словом, жить его жизнию и выражать его невольно, выражая себя»33. Россия, наконец- то, обрела такого поэта, а его творения подтверждают, что он действительно способен целиком освоить западную цивилизацию, проникнуть в нее, сделать ее своей собственной, но, с другой стороны, такое необходимое ученичество ничуть ему не мешает, но, напротив, даже способствует расцвету его собственных творческих сил.

Киреевский насмехается над «русскими байронистами», над теми разочарованными меланхоликами, которыми полнились московские салоны34. Чем, собственно, они разочарованы? Можно ли разочаровываться, когда историей возложена на нас огромная задача, а конечный успех принадлежит уже не одной надежде, но в нем можно быть уверенным? «Время Чильд-Гарольдов, слава Богу, еще не настало для нашего отечества: молодая Россия не участвовала в жизни западных государств, и народ, как человек, не стареется чужими опытами. Блестящее поприще открыто еще для русской деятельности; все роды искусств, все отрасли познаний еще остаются неусвоенными нашему отечеству: нам дано еще надеяться — что же делать у нас разочарованному Чильд-Гарольду?»35.

Глубокие убеждения автора еще яснее выражены в важной критической статье «Обозрение русской словесности за 1829 год»36, написанной им для альманаха «Денница», выпускаемого его другом Максимовичем37. По существу, общая концепция Киреевского уже в основных чертах выработана, и, несмотря на позднейшие видоизменения, он остановился на фундаментальном убеждении, которому будет верен в дальнейшем: человеческая цивилизация вступила в новую фазу, и на этом этапе во главе движения будет стоять не состарившийся и истощившийся Запад, уже сказавший свое последнее слово и совершенным образом выразивший свою сущность и свой дух: главенство по праву принадлежит России38. Если бросить взгляд на европейскую литературу, то мы увидим две новые черты — реализм и направление историческое, уважение к истине во всех ее формах и, наконец, стремление сблизить поэзию с действительной жизнью. Отсюда «уважение к действительности, составляющее средоточие той степе- ни умственного развития, на которой теперь остановилось просвещение Европы и которая обнаруживается историческим направлением всех отраслей человеческого бытия и духа. История в наше время есть центр всех познаний, наука наук, единственное условие всякого развития; направление историческое обнимает все. Политические мнения для приобретения своей достоверности должны обратиться к событиям, следовательно, к истории (...) Философия, сомкнувши круг своего развития сознанием тожества ума и бытия, устремила всю де-ятельность на применение умозрений к действительности, к событиям, к истории природы и человека. Математика остановилась в открытиях общих законов и обратилась к частным приложениям, к сведению теории на существенность действительности. Поэзия, выражение всеобщности человеческого духа, должна была также перейти в действительность и сосре-

39

доточиться в роде историческом» .

«Реализм» или «историзм», который Киреевский столь высоко оценивал в творениях Пушкина, не есть, однако, вульгарный реализм толпы — реализм, противостоящий умозрению. Совсем наоборот, это и есть реализм философии. Ро-мантики и особенно Шеллинг, как известно, всегда считали

г 40

себя реалистами, единственными истинными реалистами . Поиски реализма (а равно и его эквивалента, историзма) как в искусстве, так и в науке по существу, равнозначны проникновению философского умозрения в научную и литератур-ную мысль, поискам философских оснований мышления. Такое основание как нельзя более необходимо России, ее мысли, ее литературе (напомним, что так думал уже Веневитинов; см. выше: С. 200—201). Без философии, то есть без самосознания, невозможно преодолеть границу, отделяющую произведения природы от произведений искусства; разумеется, народная поэзия возможна без философии, ибо она некоторым образом заменяет последнюю; но национальной поэзии без философии не существует. «Но что должен был совершить Веневитинов41, чему помешала его ран- няя кончина, то совершится само собою, хотя, может быть, уже не так скоро, не так полно, не так прекрасно. Нам необходима философия: все развитие нашего ума требует ее. Ею одною живет и дышит наша поэзия; она одна может дать душу и целость нашим младенствующим наукам, и самая жизнь наша, может быть, займет от нее изящество стройности. Но откуда придет она? Где искать ее?»

«Конечно, первый шаг наш к ней должен быть присвое-нием умственных богатств той страны, которая в умозрении опередила все другие народы. Но чужие мысли полезны только для развития собственных. Философия немецкая вкорениться у нас не может42. Наша философия должна развиться из нашей жизни, создаться из текущих вопросов, из господствующих интересов нашего народного и частного быта. Когда и как — скажет время; но стремление к философии немецкой, которое начинает у нас распространяться,

•j 43

есть уже важный шаг к этой цели» .

Здесь интересно то, как националистическая романтика или, если угодно, романтический национализм Киреевского ведет его к формулировке идеи национальной философии — русской философии, которая есть не что иное, как выражение национального духа (Volksgeist), свойственного данному народу специфического мировоззрения (Weltanschauung)**. Нетрудно заметить, как Киреевский приходит к этой концепции, которая, казалось бы, противоречит идее абсолютной философии, но исторически столь часто с нею сочеталась. На самом деле, если взять эстетическую концепцию романтизма, произведение искусства в ней тем более «абсолютно», чем более оно «народно» и «личностно». При отождествлении или даже сближении философии и искусства (характерном для романтизма) неизбежно следствие: будучи отражениями или аспектами абсолютного духа, национальное сознание и индивидуальное сознание отражают и выявляют его каждое со своей стороны, оставаясь при этом совершенно «истинными» его выражениями45. Имеются различные «вы- ражения», различные коллективные личности народов в по-рядке круговращения или в порядке линейного развития, иными словами, в зависимости от того, признаем ли мы возможность нескольких равноценных выражений или, напротив, размещаем их в порядке растущего или убывающего совершенства, то мы становимся либо на точку зрения романтического национализма*, либо национализма исключительного, который, поместив одну нацию на абсолютную вершину, смотрит на все остальные или как на «предшественников», которые «передали ему знамя», а тем самым выполнили свою

47

задачу , или даже как на низшие существа, предназначенные для уничтожения и порабощения, вся роль которых — быть «удобрением» для культуры избранного народа48.

Ни Киреевский, ни первые славянофилы вообще никогда не принимали последней точки зрения, но хорошо заметно то, что национальная русская философия все более становится для них равнозначной абсолютной философии. Это уже не sui generis аспект вселенной, коррелят одной точки зрения, не особая установка ума некоего духовного существа (Volksgeisf), ни даже высший этап развития сознания и че-ловеческой мысли, но абсолютный синтез, абсолютная вер-

49

шина, завершение духовной истории человеческого рода .

Как бы там ни было, в занимающую нас эпоху Киреевский не просто придавал огромную ценность западной цивилизации: то, что он считал роль Европы завершенной, было связано как раз с ее совершенством, вызывавшим его восхищение. Европа, по мысли Киреевского, сказала все, что могла сказать; она принесла в общую сокровищницу человечества все свои богатства; она пришла к совершенству. Но совершенство есть завершение, это конец в двояком смысле слова: и конечная цель, и остановка. Затем может последовать только стагнация, предшествующая упадку и неизбежному загниванию, — эти явления присущи всему живому. Чтобы продвинуться далее, нужны новые силы, требуется молодой организм. Но во всем мире лишь Россия способна нести знамя цивилизации, выпадающее из ослабевших рук западных народов; сюда сместится центр, живое сердце, которое даст ей новую кровь и вдохнет новую жизнь. По отношению к Западу Россия является наследницей, на которой сходятся все надежды семейства. Она получит все богатства, накопленные веками труда, весь опыт своих предков.

Дадим слово самому Киреевскому, который на заключительных страницах своей статьи превосходно выразил свои убеждения, чаяния и мечты50.

«Но если мы будем рассматривать нашу словесность в отношении к словесности других государств; если просвещенный европеец, развернув перед нами все умственные сокровища своей страны, спросит нас: «Где литература ваша? Какими произведениями можете вы гордиться перед Евро-пою?» — что будем отвечать ему?... Будем беспристрастны и сознаемся, что у нас нет полного отражения умственной жизни народа, у нас еще нет литературы. Но утешимся: у нас есть благо, залог всех других: у нас есть Надежда и Мысль о великом назначении нашего отечества!

Венец просвещения европейского служил колыбелью для нашей образованности; она рождалась, когда другие государства уже докончивали круг своего умственного развития, и где они остановились, там мы начинаем. Как младшая сестра в большой, дружной семье, Россия прежде вступления в свет богата опытностью старших.

Взгляните теперь на все европейские народы; каждый из них уже совершил свое назначение, каждый выразил свой характер, каждый пережил особенность своего направления, и уже ни один не живет отдельною жизнию: жизнь целой Европы поглотила самостоятельность всех частных государств.

Но для того, чтобы целое Европы образовалось в стройное, органическое тело, нужно ей особенное средоточие, нужен народ, который бы господствовал над другими своим политическим и умственным перевесом. Вся история новей- шего просвещения представляет необходимость такого господства: всегда одно государство было, так сказать, столицею других, было сердцем, из которого выходит и куда возвращается вся кровь, все жизненные силы просвещенных народов.

Италия, Испания, Германия (во время Реформации), Англия и Франция попеременно управляли судьбою европейской образованности. ... Англия и Германия находятся теперь на вершине европейского просвещения; но влияние их не может быть живительное, ибо их внутренняя жизнь уже окончила свое развитие, состарелась и получила ту односторонность зрелости, которая делает их образованность ис-ключительно им одним приличною.

Вот отчего Европа представляет теперь вид какого-то оцепенения; политическое и нравственное усовершения равно остановились в ней; запоздалые мнения, обветшалые формы, как запруженная река, плодоносную страну превратили в болота... Изо всего просвещенного человечества два народа не участвуют во всеобщем усыплении: два народа, молодые, свежие, цветут надеждою: это Соединенные Аме-риканские Штаты и наше отечество.

Но отдаленность (... ) а более всего односторонность английской образованности Соединенных Штатов всю надежду Европы переносят на Россию.

Совместное действие важнейших государств Европы участвовало в образовании начала нашего просвещения, при-готовило ему характер общеевропейский и вместе дало воз-можность будущего влияния на всю Европу.

К той же цели ведут нас гибкость и переимчивость характера нашего народа, его политические интересы и самое географическое положение нашей земли. Судьба каждого из государств европейских зависит от совокупности всех других — судьба России зависит от одной России51. Но судьба России заключается в ее просвещении: оно есть условие и источник всех благ. Когда же эти все блага будут нашими, мы ими поделимся с остальною Европою и весь долг наш заплатим ей сторицею». 12 Таково было состояние духа Ивана Киреевского, когда в на-чале 1830 г. он предпринял поездку заграницу. Эта поездка со-кратилась из-за эпидемии холеры в Москве52, что не позволило ему посетить, как он хотел, Германию, Италию и Францию. Он посмотрел лишь Германию. В Берлине он слушал лекции Гегеля, в Мюнхене — Шеллинга53. Произведенное немецкой ученостью впечатление было глубоким, но знакомство с немецкой жизнью, со всем «мещанским» (да и просто тоска по далекой Родине) вызвали патриотические чувства молодого путешественника. «Вообще все русское имеет то общее со всем огромным, что его осмотреть можно только издали, — писал он отчиму. — Если бы Вы видели, чем восхищаются немцы, и еще каким нелепым восторгом!»54. С точки зрения Киреевского, лишь русские еще способны восхищаться духовным.

Примечания

' Если не считать декабристов, то в литературе 1820-х гг. восшествие на престол Николая I не вызвало резких изменений. Реакция после мистицизма началась уже при Александре I, равно как и романтизм.

Цензура последних лет царствования Александра I своей глупостью приводила в отчаяние даже Шишкова. Новый регламент — чугунный устав — лишь узаконил обычай. Тем не менее это сходство двух режимов на практике не должно скрывать от нас различий в идеологической ориентации или побуждать к рассмотрению режима Николая I как простого продолжения реакционной политики Священного Союза (каким его видит Пылил).

Поначалу обманулся и сам Пушкин. Цензура императора была ничуть не менее суровой и подозрительной, нежели обычная. Возможно, она была поумнее, хотя и об этом нельзя сказать с уверенностью. Но обычный цензор, по крайней мере, не пытался направлять автора, а Николай советовал Пушкину переписать конец «Бориса Годунова» и сделать из него исторический роман в духе Вальтера Скотта. Император был даже крайне обижен тем, что Пушкин заявил о неспособности последовать его совету и о желании оставить свое произведение таким, как есть. Известно, что

Николай считал себя главой цензуры и лично выносил решения в наиболее трудных случаях.

Что само по себе удивительно, ибо ключом к характеру Николая, без сомнения, служит его убежденность в своем абсолютном превосходстве — это было даже не убеждение, а чуть ли не самоощущение императора. Для Николая все окружающее существовало лишь в связи с ним самим, он один знал, что хорошо для России и что ей нужно, а потому уже тот факт, что кто-то мыслил сам, желал иметь собственные идеи и в особенности их выражать, он воспринимал как мятеж. Даже если с ним были согласны и хотели прославлять его правление, право говорить должно было исходить от него. Никто с такой естественностью не воплощал теорию beschranter Unteriannenstand. Строго говоря, мыслить позволялось только потому, что мысль не имела никакого значения. Но делать это нужно было молча.

Путешествовали много, неспешно, подолгу, целыми месяцами, за-держиваясь в каждой стране, обрастая связями, изучая. Поездка за границу понемногу сделалась чем-то традиционным. См.: HaumontЁ. La culture franchise en Russie. Ch. II.

Бестужев-Марлинский А. Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов // Полярная Звезда. 1825. В письме к братьям Полевым 1 января 1832 г. Бестужев писал:

Литература наша — сетка На ловлю иноморских рыб; Чужих яиц она наседка, То ранний цвет, то поздний гриб. Чужой хандры, чужого смеха Всеповторяющее эхо

(см.: Когппяревский Н. А. Декабристы. СПб., 1907. С. 336).

В 1831 г. Бестужев объявил конкурс на изобретение «орудия вроде астролябии для измерения плоскостей русской словесности и неизмеримых ее пу-стырей... » и т. д. Премия заключалась бы в «паровых машинах для приготовления общих мест к новым историческим романам, поэмам и пьесам; при сей машинке можно было бы кроме обыкновенного валика на манер Вальтер-Скотта продавать и другие на манер д'Арленкура, Павла Кока, Ирвинга, так как русские валики самородного образца, заказанные в Вене и Лондоне, еше не готовы». «Объявление от общества приспособления точ- ] [ых наук к словесности» и о литературных мнениях Бестужева см.: Котлярев - ский И. А. Декабристы. С. 298 ел.

15 - 9277

«Имеем ли уже литературу отечественную, пустившую глубокие корни и ознаменованную многочисленными, превосходными плодами? До сей поры малое число хороших писателей успели только дать некоторый образ нашему языку; но образ литературы нашей еще не означился, не прорезался» (Вяземский П. А. О «Кавказском пленнике», повести. Соч. А. Пушкина//Его же. Поли. собр. соч.: В 12 т. Т. 1.СП6., 1878. С. 172).

Вяземский П. А. Вместо предисловия [к «Бахчисарайскому фонтану»]. Разговор между издателем и классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова // Там же. С. 169.

Надеждин не уставал говорить о необходимости постигать и работать. Одной из бед русского просвещения, каковой объясняется и характер русской литературы, является незнание классической культуры. Практически одновременно с ним о важности классической культуры еще настойчивее писали Киреевский и Чаадаев.

'" Надеждин И. И. Летописи отечественной литературы. Отчет за 1831 год//Телескоп. 1832. № 1. См. переизд.: Белинский В. Г. Поли. собр. соч.: В 12 т. Т. 1 / Под ред. и с прим. С. А. Венгерова. СПб., 1900. С. 528.

" Там же. С. 527. Будучи человеком весьма образованным, Надеждин в совершенстве знал эстетические теории, но был напрочь лишен вкуса. Он осыпает Пушкина самыми пошлыми и глупыми шутками; он советует ему сжечь «Полтаву» и признается в том, что начинал читать «Бориса Годунова», надеясь найти что-нибудь, но ничего не нашел. Напротив, он обнаруживает народность у Загоскина и приходит в восторг от «Марфы Посадницы» Погодина. По таким суждениям можно судить о самом человеке.

Там же. С. 528.

Это выражение принадлежит Чаадаеву. О «философии истории» На- деждина см.: Милюков П. Н. Главные течения русской исторической мысли. 2-е изд. М., 1898. С. 212 ел. 53 Надеждин Н. И. О настоящем злоупотреблении и искажении романтической поэзии (Отрывок)//Вестник Европы. 1830. № 1, см. по изд.: Белинский В. Г. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 520*. Этот «отрывок» (заключительная часть латинской диссертации Надеждина) завершается следующей страницей: «Сии светлые надежды да позволено нам будет заключить новым сладким предощущением (...) Род человеческий, уже дважды живший и отживавший полную жизнь мужества, по всем приметам, вступает ныне в новый третий период существования. И никак невозможно подавить в себе тайной приятной уверенности, что святая мать Русь, дщерь и представительница великого славянского племени, назначается манием неисповедимого Промысла — разыгрывать первую роль в новом действии великой драмы судеб человеческих; и что, может быть, она будет для времен грядущих тем же, чем некогда были Пелазии для классического мира и тевтоны дляроманти - ческого. Почему же нельзя гадать того же и о поэтической ее жизни? Кто знает — не соблюдается ли, может быть, для ней слава того внутреннейшего соединения между обоими полюсами творческой деятельности, которого требует, жаждет ныне дух человеческий?... Уже российский победоносный Орел восседал на цветущих берегах Сены, внимавшей некогда первый младенческий лепет романтической поэзии; ныне дерзнул он перенестись чрез неприступные забрала Гемуса, ограждающие колыбель поэзии классической. От чего ж бы и Музе нашей быть менее смелою и менее счастливою?... Если — никогда не изменяя своей наследственной благочестивой любви к Богу, Отчизне и Человечеству, под благодатною сению Августейшего Монарха, объемлющего равною отеческою попечительностию все ветви жизни своей великой Державы — обратится она к сокровищам обоих миров, кои суждено пережить ей, и, набогатившись их неистощимым богатством, воспрянет к живой и бодрой самодеятельности: тогда — на что дерзнуть, чего достигнуть не возможет?» (Там же. С. 524).. Эта смесь квасного патриотизма с философией истории, позаимствованной у немецких романтиков, уже предвещает славянофильство. Правда, патриотизм там менее квасной, более религиозный — он станет главным тезисом учения славянофилов.

* В действительности приведенный фрагмент является заключением статьи «Современное направление просвещения» (Телескоп. 1831. № 1). (Ред.)

Там же. С. 520. Хороший анализ цитируемой диссертации дается в цикле статей: Кожин Н. К. Н. И. Надеждин — профессор Московского университета // Журнал Министерства народного просвещения. 1907. № 3,6, 7.

Погодин М. П. Взгляд на русскую историю. (Лекция при открытии курса в сентябре 1832 г.) // Историко-критические очерки. М., 1846. С. 10. «Занимая такое пространство, какого не занимала ни одна монархия в свете (...) она заселена преимущественно племенами, которые говорят одним языком, имеют, следовательно, один образ мыслей, исповедуют одну веру (...) Прибавим теперь к этому неизмеримому пространству, к этому бесчисленному народонаселению прочие ее силы, вещественные и невещественные, богатство в естественных произведениях, коими мы можем наделить Европу, не имея нужды ни в каком из ее товаров (...) Кто осмелится оспоривать ее первенство, кто помешает ей решать судьбу Европы и судьбу все- го человечества, если только она сего пожелает? (... ) Кто возьмется опровергнуть это математическое заключение? Вот какое будущее открывается при одном взгляде на Россию в одну минуту ее бытия! Какое же прошедшее соответствовало этому блистательному, почти бесконечному будущему!» (см.; Там же. С. 2, 3, 4; подчеркнуто Погодиным)- Нельзя усомниться в том, что прошлое достойно настоящего и будущего.

«И государства, как все существа в мире, начинаются неприметными точками. Долго, долго, в сильное увеличительное стекло, надо смотреть на безобразную, разнородную кучу земли, людей и их действий, на этот человеческий хаос, чтоб наконец поймать в нем трепещущую точку, punctum saliens, по выражению анатомиков, поймать, вонзиться взорами, и уже не выпускать потом ни на минуту из виду, с напряженным вниманием подмечать ее тихое, медленное, постепенное увеличение, все эпохи или лучшие моменты развития, пока наконец через много, много лет точка эта обозначится, забьется жизнию, установится на своем месте, примет лицо, оденется плотию, укрепится костьми и начнет действовать» (Погодин М. П. Формация государства// Историко-критические очерки. С. 37). «Два начала... два зерна» и т. д. (см.: Там же. С. 62); «История всякого государства, отдельно взятая, представляет собою высокое, поучительное зрелище народных действий, устремленных к одной цели человеческого рода, цели, указанной ему благим Провидением. Всякий народ развивает своею жизнию особую мысль Его и содействует, более или менее, непосредственно или посредственно, к исполнению общих верховных Его предначертаний» (Там же. С. 1).

«Но чем обширнее круг действий народа, чем сильнейшее влияние имеет он на другие народы и все человечество, чем более от него зависит судьба современников и потомства, чем необходимейшее звено составляет он в великой цепи; тем большую цену получает он в глазах историка» (Там же. С. 1 — 2). Об исторической концепции Погодина см.: Милюков П. Н. Главные течения русской исторической мысли. С. 286 ел.

19 Ср.: «Двоякая бывает народность, и в поэзии, и в общественном образовании. Все народы испытывают первую — не все достигают второй (...) Такая высшая народность не может быть создана; она создается сама собою» (Полевой Н. Л. Очерки русской литературы. Ч. 2. СПб., 1839. С. 483, 485). «Очерки» Полевого представляют собой просто сборник статей. Цитируемые нами по названному изданию тексты относятся к 1830-1831 гг.

См.; Погодин М. П. Исторические афоризмы. М., 1828. С. 48, а также: Историко-критические очерки. С. 62. Погодин имел все основания для того,

чтобы проводить различия между «Востоком и Западом», Римом и Византией. Киреевский делал то же самое, только с еще большим ударением на Риме. В наши дни Поль Валери, желая охарактеризовать единство Европы, или Запада, не нашел ничего лучшего. Как и для Киреевского (и уже для Гер- дера), классическое наследие есть то, что скрепляет, объединяет Европу и противопоставляет ее славянскому миру.

См. выше: С. 29, прим. 19.

Полевой Н. А. Очерки русской литературы. Ч. 2. С. 288.

См.: Милюков П. Н. Главные течения русской исторической мысли. С. 288.

Полевой Н. А. История русского народа. М., 1828 (мы цитируем по второму изданию: М., 1836). Ср. также: «История России, будет ли она предметом философского воззрения или удовлетворением простого любопытства вся важна и велика во всех отношениях. Государство, простирающееся от берегов Америки до пределов Германии, от льдов Северного полюса до степей Азииских, без сомнения, есть важное отделение в истории человечества» (Т. 1. С. XXVI).

Заметим, кстати, что Чаадаев придерживался аналогичного взгляда. См.: Чаадаев П. Я. Соч. и письма. Т. 1 / Под ред., с предисл. и прим. М. Гершензона. М, 1913. С. 117.

Именно на него стоит обратить внимание, что уже сделал Милюков (см.: Главные течения русской исторической мысли. С. 289). Исповедуемые Киреевским идеи не всегда новы, но это всегда его идеи, нечто им са-мим осмысленное. Различие относится именно к той категории Echtheil, которая так захватывала романтиков.

Умозрения Погодина и Полевого заставляют вспомнить хорошо известный стих Грибоедова: «пофилософствуй, ум вскружится».

Киреевский И. В. Царицынская ночь // Его же. Поли. собр. соч.: В 2 т. Т. 1 / Вступ. ст. Н. А. Елагина. М.: Изд. А. И. Кошелева, 1861. С. 2—3: «Все это настроило их душу к сердечному разговору, а сердечный разговор, как обыкновенно случалось между ними, довел до мечтаний о будущем, о назначении человека, о таинствах искусства и жизни, об любви, о собственной судьбе и, наконец, о судьбе России. Каждый из них жил еще надеждою, и Россия была любимым предметом их разговоров, узлом их союза, зажигательным фокусом прозрачного стекла их надежд и желаний».

Киреевский И. В. Нечто о характере поэзии Пушкина // Там же. С. 5— 18. (Впервые: Московский вестник. 1828. № 6.)

См.: Киреевский И. В. Обозрение русской словесности // Там же. С. 18. (Впервые — в альманахе Максимовича «Денница» (1830).) Уже то, что Киреевский понял значение творений Пушкина, свидетельствует о его превосходстве над современниками. Это понимание позволяло ему быть оптимистом со значительно большими основаниями, чем у Надеждина: ему не надо было выводить «историческое» будущее из прошлого или «ге-ографического» настоящего. Он говорит уже не о возможностях; Пушкин реален, а вывод de esse ad posse достоверен. К тому же этот вывод был подтвержден историей.

Киреевский И. В. Нечто о характере поэзии Пушкина // Там же. СП.

Там же. С. 7.

См.: Киреевский И. В. Обозрение русской словесности //Там же. С. 43.

Там же. С. 18.

«Москвич в гарольдовом плаще».

Там же. С. 15.

Статья вызвала шум. Независимость суждений и явное превосходство молодого критика побудили его литературных недругов чуть ли не единодушно ополчиться на него за неудачную фразу «душегрейка новейшего уныния», которую он позволил себе, говоря о поэзии Боратынского.

См.: Киреевский II. В. Обозрение русской словесности за 1829 год // Там же. С. 19. Начало статьи довольно любопытное: «Прежде нежели мы приступим к обозрению словесности прошедшего года, я прошу просвещенных читателей обратить внимание на сочинение, которое хотя вышло ранее 29-го года, но имело влияние на его текущую словесность; которое должно иметь еще большее действие на будущую жизнь нашей литературы; которое успешнее всех других произведений русского пера должно очистить нам дорогу к просвещению европейскому; которым мы можем гордиться перед всеми государствами, где только выходят сочинения такого рода; которого издание (выключая, может быть, учреждение ланкастерских школ) было самым важным событием для блага России в течение многих лет и важнее наших блистательных побед за Дунаем и Араратом, важнее взятия Эрзерума и той славной тени, которую бросили русские знамена на стены царьградские. Эта книга — читатель уже назвал Ценсур- ный устав». Ирония здесь очевидна, что не помешало Филиппову не уловить ее (см.: Филиппов М. М. Судьбы русской философии // Русское богатство. 1894. № 1.С. 94). Интересно и то, что в этом обозрении говорится, что «между поэтами немецкой школы отличаются имена Шевырева, Хомякова и Тютчева» (Киреевский И. В. Обозрение русской словесности за 1829 год// Его же. Поли. собр. соч. Т. 1. М., 1861. С. 31).

58 Эту мысль высказывал и Надеждин.

35 Там же. С. 24. В этом прославлении истории не следует искать влияния гегельянства. Историческая школа вышла из романтизма, а не из гегельянства. См. вышеназванные труды Мейнеке и Ландсберга: С. 205,

4

прим. .

Шеллинг говорит это в предисловии к немецкому переводу книги Кузена и повторяет в своей вступительной лекции в Берлинском университете. Отметим, что предисловие Шеллинга было переведено на русский язык Полевым для «Московскою вестника».

«Веневитинов создан был действовать сильно на просвещение своего отечества, быть украшением его поэзии и, может быть, создателем его философии (... ) он был рожден еще более для философии, нежели для поэзии» (Там же. С. 32—33).

Там же. С. 33. Напомним, что несколькими годами ранее Каченов- ский писал: «Немецкие системы у нас мало известны и немногими почитаемы. Они никогда не будут иметь догматической важности. Со всем тем любопытно знать, какими путями и до каких пределов простираются умозрения метафизиков немецких» (Вестник Европы. 1823. № 13. С. 18). Сходного мнения держался Погодин. В своем дневнике (октябрь 1822 г.) будущий историк писал: «Были у меня Кубарев и Гусев, толковали о русской философии. У нас говорят о немецкой философии, как немцы говорят о нас. Из нуля выводят там все. Наши путешественники привезли ее к нам. Голову отдать можно, что не понимают и сотой доли Шеллинга, да и когда было узнать его?» (Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. Т. 1. СПб., 1888. С. 206-207).

Возможность вновь подпасть под французское влияние всерьез даже не обсуждалась. Мы уже не раз отмечали литературную франкофобию молодежи 1820—30-х гг. Вот как судит о французской литературе Киреевский с точки зрения содержащихся в ней философских идей: «Что французская литература девятнадцатого века, утратив свою прежнюю самобытность, живет единственно чужим вдохновением, о том свидетельствуют все ее лучшие произведения. Но еще новым подтверждением сей истины может служить славный триумвират законодателей французского мышления в наше время. Есть ли хотя бы одна плодоносная мысль в лекциях Cousin, которую он бы не занял у немцев? Не англичанам ли и немцам принадлежат все основные положения Villemain, столь блестящего в своих применениях, столь искусно умеющего скрыть строгую стройность системы под наружным беспорядком отдельных замечаний? Литературно-критические сочинения Гизо обнаруживают еще не примиренную борьбу нового германского учения с прежними мнениями французов; но исторические его лекции дышат системою связною, полною, глубокою и занятою совершенно у новейших немецких философов, хотя новое развитие сей системы, ее полнейшее и часто гениальное применение к жизни средних веков делают Гизо одним из оригинальнейших французских мыслителей. Есть, однако, в литературе французской такое качество, которое отличает ее от всех других, обещает много для будущего и самим подражанием дает цвет оригинальности: это тесная связь литературы с жизнью; но именно этого- то качества не могут перенять наши русские подражатели». Отметим суровую оценку Кузена, который еще несколько лет ранее казался любомудрам и их учителям великим философом, у которого искали ключ к идеалистическим немецким учениям. Отметим также, что Гизо здесь считается исключением — его влияние на русскую историческую мысль было, действительно, весьма глубоким.

Мы уже обнаруживали идею русской философии как благонамеренной философии, философии с позволения начальства, «согласной с взгля-дами и намерениями правительства», проповедуемую Магницким. Далее мы увидим, что сделали с романтической идеей национальной философии Уваров с сотоварищи.

Главный источник этой концепции следует искать в учении Лейбница. Каждая монада, будучи «точкой зрения на вселенную», является здесь индивидуальным и абсолютным выражением Всего; достаточно было признать сверхиндивидуальную реальность «национального духа», чтобы, в конце концов, прийти к концепции романтизма.

Часто забывают, что современная точка зрения на «права наций» и интернационализм, противопоставляемые космополитизму XVIII столетия, признание за каждой нацией права на развитие национальной культуры (а тем самым — признание ее абсолютной ценности) являются прямыми и законными наследниками романтизма, а сам он, в свою оче- редь, был выражением и следствием национального движения новейшего времени.

Понятно, что органическое воззрение способствует подобной концепции. В конечном счете мы находим органицизм повсюду, где — сознательно или нет — говорят о жизни народов, о рождении и смерти государств и цивилизаций. Примером может служить хотя бы знаменитая и уже почти забытая книга Шпенглера «Закат Европы».

Все прославленные и туманные доктрины исключительного национализма, все эти пан-, которых пангерманизм (с его выражением Diingmittel

fur deutsche Kultur) был лишь наиболее известным, но вовсе не единственным образчиком, обычно прибегают к романтизму, с тем чтобы представить национализм и ксенофобию как нечто естественное и даже необходимое, присущее каждому народу и всякой цивилизации. Вопреки распространенной практике, мы не считаем такое Verabsolutierungзаконным следствием романтизма.

Нам кажется очевидным, что эта позиция объясняется не влиянием привнесенного гегельянства, но ростом значимости для Weltanschauung славянофилов (равно как и самого Гегеля) религиозного воодушевления, в данном случае — влияния православия. Религиозный мессианизм не может мириться с порядком круговращения. Всякая положительная религия (за исключением язычества) с необходимостью убеждена в своей абсолютной ценности, а тем самым и уникальности, предполагающей ее превосходство — если сравнение вообще допустимо — над всеми остальными.

5(1 Киреевский И. В. Обозрение русской словесности за 1829 год // Его же. Поли. собр. соч. Т. 1. С. 44—46. Разбираемые нами тексты редки и труднодоступны (во Франции, насколько нам известно, есть лишь два экземпляра собрания сочинений Киреевского); вот почему мы решили привести по возможности много цитат — надеемся, читатель не будет на нас в обиде.

51 Сближение России и Америки — новых, молодых и т. п. стран — было общим местом западной литературы после выхода в свет «Демократии в Америке» Токвиля. Тема «упадка Запада» является таким общим местом начиная с XVIII в. Точнее, она приходит в западную литературу вместе с темой «добродетельного варвара» еще две тысячи лет тому назад. Можно лишь подивиться ее упорной живучести.

5210 ноября 1830 г. Киреевский уже в Москве.

Стоит заметить, что письма Киреевского показывают его предварительное знакомство с системой Гегеля, который, как он пишет, «не привнес в курс лекций ничего нового». Это доказывает, что философия Гегеля (вопреки мнению Колюпанова, см. выше: С. 164, прим. ') была известна в России с конца 1820-х гг.

О путешествии молодого Ивана Киреевского мы рассказывали ранее: Lajeunesse d'lvan Kireevski // Le monde slave. 1922. Pp. 213—237.

<< | >>
Источник: Койре А.. Философия и национальная проблема в России начала XIX века. 2003

Еще по теме Проблема национальной цивилизации и судьбы России:

  1. Проблемы повышения эффективности национальной экономики; особенности России
  2. Койре А.. Философия и национальная проблема в России начала XIX века, 2003
  3. §1.2. Место России в судьбе шейха ат-Тантави
  4. § 3. Образование в России перед вызовами информационной цивилизации  
  5. Человечество перед лицом глобальных проблем. Проблемы и перспективы современной цивилизации
  6. Л. К пятилетию вступления России в Совет Европы. Проблемы прав человека в СССР и России / А. Л. Адамишин // Россия и Совет
  7. Национальный доход капиталистической России и социалистического Советского Союза
  8. Тема 2. Теория евразийства и русский панславизм как отражение национально-государственной специфики России
  9. 25. Проблема русского национального характера
  10. В. Актуальные проблемы национальной безопасности в Рос- сии 52 Гироль С.В. Нормативное
  11. 2.1. Численность и национальный состав выходцев из Западной Европы в России XVII в.
  12. Проблема централизаиии. Централизация и формирование национальной культуры