<<
>>

МИРЫ НАЧАЛА. ПАРМЕНИД, ИЛИ ЛОГИКА НАЧАЛА

...Одиссей возвратился, Пространством и временем полный.

О. Мандельштам

ВСТУПЛЕНИЕ ПРИПОМИНАНИЕ НАЧАЛА

Пифагорейская космо-логика или архитектоника сущего — в разных сферах (медицине, астрономии, праве, этике...) и в целом (всеобщая аритмо-логика) — позволяет уяснить черты особого мира, открытого греческой мыслью.

Между открытым так миром и мыслью, которой мир так открывается, существует тайная взаимность: вдумываясь в мир, озадачиваясь самозабвенным вопросом: как может быть мир сам в себе, словом, открывая мир как мир, — мысль открывает (вспоминает) и саму себя: понимает, что значит понимать не только в смысле — разбираться в мире, разобранном и собранном, устроенном как мир, но и в смысле более изначальном: что значит понимать (об-нимать) мир сущец) в не(раз)делимой целостности его возможного бытия. Трудность — апория — в том, что бытие, помысленное в полноте, т. е. как бытие просто, как простая единица, возможности не допускает, и мысль находит себя целиком захваченной мыслимым бытием, находит вместо себя лишь помысленное бытие.

Пифагорейская аритмо-логика открывает странный — для нас — мир и соответственно странную логику понимания в этом мире. Основное онтологическое различие мира греческого умопостижения и новоевропейского мира как предмета познания (в XX веке дело меняется) можно в двух словах определить так. Греческая мысль понимает ум человека, понимающего в мире, кос- мо- и онто-логически: ум формируется как микрокосмос, он образуется образом мира, он складывается тем самым логосом (той же логикой), каким сущее сложено в мир, в целое, понимающее (обнимающее) себя, каким сущее собрано в простоту (единство, изна- чальность) бытия; человек становится разумным, понимающим в мире (мудрым), насколько ему удается вдуматься в то, как может быть сущее сначала сложено в мир (все как одно). Для „нас" же основной вопрос гносеологический: как чуждый, бесконечный, неведомый в себе „черный ящик" мира (в том же „ящике", разумеется, скрывается и мир самого человека — психология, история, культура...

— как предметы познания) может отвечать на наши „рациональные" вопросы (идеализации, модели, теоретические конструкции). Речь идет о принципах и методичности познающего вопро- шания, которым измеряется истина бытия как объективности. Для греческой мысли речь идет о началах бытия, и этими началами определяются начала мыслимости.

Начала аритмологической космологии, напомню, предел (единица, равное себе), беспредельное (много-образное, а-морфное) и среднее: гармония — бесконечная система пропорционально отмеренных, соразмерно определенных формо-образований (своего рода система стационарных состояний). Надеюсь, сказанное во второй части работы позволяет не оговариваться, что слово „космология" означает здесь не теорию вселенной, а логику устроения чего бы то ни было устроенного, любого „микрокосмоса": истинно-сущего, добро-порядочного, добротно-слаженного (красивого), добро-качественного. Так можно было бы говорить о медицинской космологии, началом которой будет образ единственного, равного самому себе здоровья, а болезни будут бесконечным многообразием более или менее точно определенных (по разным показателям) мер отклонения от него. Например, согласно Алкмеону из Кротона, близкому пифагорейцам современнику Гераклита и Парменида, «здоровье — соразмерная смесь [элементарных] качеств (ойццетроу xcov 7TOIG)V Kpaoiv)» (В4). Соответственно болезнь определяется мерой нарушения этой симметрии. Можно было бы по аналогии говорить об этической или политической космологии, а арифметика с геометрией будут собственно теоретической космологией.

Для нас этот мир странен, особенно если смотреть на него изнутри мира и мысли, открытых новоевропейской метафизикой и заключенной в ней наукой.

Существует немало способов справиться с этой странностью. Во-первых, не признавать всеобщую — онто-логическую — значимость архитектоники греческого мира: дело-де идет не об устроении самого мира, а об исторически особых представлениях о том мире, знающее понятие о котором — к тому же еще и гносеологически отрефлектированное — имеет только современная наука (и согласная с ней философия — наукоучение, теория познания, методология...).

Незачем вдумываться в это „представление" как в онто-логическую возможность бытия миром (тогда ведь придется спросить себя сверх того еще и о том, что же такое мир онто-логи- чески возможных миров), достаточно объяснить (оправдать, извинить) его историческими обстоятельствами, каким-нибудь базисом: если не рабовладельческим способом производства (с его „телесностью"), то наследием мифа, эстетическими пристрастиями, морфологией (физиономическим складом) греческой культуры... Во-вторых, можно толковать со знанием дела о разных картинах мира, разных типах рациональности. Можно, наоборот, по-ставить именно греческую онтологию в образцы и основы, в равное себе начало начал, измерив состоятельность архитектонически иных начал мерой преемственности или отклонения. Можно оспаривать эти позиции (вариаций их множество), можно патетически утверждать или рассудительно аргументировать за или против, — но стоит также и внимательней вдуматься в то, как находятся эти архитектонические начала, как и в каком смысле они уясняются и устанавливаются в качестве первых начал. Рассуждая и аргументируя, стоит, кроме того, принять во внимание, что та самая мысль, которой мы рассуждаем, тоже имеет свои архитектонические начала, что мы думаем не „вообще", а всегда уже подначально, что называется, в «духе времени», более того, подчиняясь тому, что порождает все могущественные „духи" времени, — метафизике эпохи, априорно ей предпосланной. ф

В самом деле: в каком типе рациональности мы рассуждаем, к примеру, о типах рациональности? Видимо, обращаясь к началам „рациональности", нам следует, чтобы не попасть впросак самомнения, совершить радикальную операцию, названную Гуссерлем заимствованным у скептиков термином „эпохэ": воздержание от суждений. Надо суметь (умудриться) отодвинуться также и от основ своей рациональности, подвергнуть их, как нынче говорят, деконструкции. Но куда же отодвинуться?! С чем же мы останемся после деконструкции того, что вообще позволяет судить, понимать, убеждаться, устанавливать..? Недоумение понятно: ведь всякое суждение базируется на неких основаниях, началах, а как же, чем же судить о началах судящего?

Скептическая „эпохэ" вовсе не обязательно приводит просто к отстраненной позиции, к интеллектуальной апатии и атараксии.

Напротив, здесь-то и ютится собственно философский дух. Можно представить всю историю философии как историю методичного и обстоятельного скепсиса мысли к своим началам (онтологическим предпосылкам, критериям истины, последним достовер- ностям, априорным основоположениям), как само-критическое вдумывание в смысл начальное™ (основательности) своих начал (смысл рациональности). Тогда мы — вместе с Гегелем — не найдем ничего другого, кроме бытия самой всегда-мыслящей (само-обосновывающей) — всегда-живой и все в себе сжигающей — мысли в качестве начала всех начал. А это значит, что в конце концов мысль возвращается — или впервые приходит — к началу начал (также и историческому), но теперь понимает его истинный смысл: истинный смысл Гераклитовой „диалектики" и истинный смысл Парменидова тождества мышления и бытия. Быть мыслью и мыслить, производить мысль — одно и то же. Так опре-деляет Гегель последнее и первое слово философии... если его пра-вильно, т. е. по-гегелевски, понять. Заметим, что то же самое слово может быть с равным успехом вложено и в уста Гераклита, хотя Ге-раклит, по Гегелю, говорит уже следующее слово.

Гуссерлевская феноменология находит эту гегелевскую — „ро-мантическую", спекулятивную, замкнутую и вращающуюся в себе логику — вообще вне касательства „самих вещей". Ей — гегелевской логике — недостает критики разума не со стороны разума, а со стороны бытия самих вещей (не эмпирического, конечно). Между тем первое начало (или последнее основание) теоретической мысли по определению не может быть ее собственным предметом. Начало мысли — пробуждающее и занимающее мысль — может находиться только в некой мысли-до-мысли, в том, как то, что есть, всегда уже дано (es gibt), прежде чем о нем можно было бы строить домыслы.

Феноменология показала огромные возможности, так сказать, до-судящего, до-категориального („допредикативного") мышления, мышления не о началах, а в началах. Замысел феноменологии можно охарактеризовать как прокладывание пути к такому архаическому мышлению не в смысле древности, а в смысле изначальности.

Понятно, почему мышление уступает тут первенство сознанию. Бы-тийные начала находятся не мышлением „о" бытии, а своего рода аналитикой сознания как формы интенциональной вовлеченности в мир, его изначально-конститутивной вос-принятости (понятности).

Но само феноменологическое „сознание" нуждается в онтоло-гическом обосновании, полагает Хайдеггер. Он хочет понять фено-менологическое начало изначальнее: начальное не находится, конечно, готовой мыслью, размышляющей о бытии, но и „сознание" уже начато, затеяно, раскрыто самим бытием, выходящим в этом событии на свет. Мы, таким образом, вновь возвращаемся к мышлению, но к мышлению, если можно так сказать (но так сказать, конечно, нельзя), до- (чтобы не сказать еще хуже: подсознательному. Онтологическое основание (начало) мысли находится в мышлении самого бытия (родительный падеж субъекта тут первичнее родительного объекта). Начало мысли в сокровенной взаи-мообращенности и взаимообязанности бытия-мыслящего (внемлю-щего) и бытия-мыслимого (ашсюткровенного).

Этим путем М. Хайдеггер и пришел к до-сократикам (как до-метафизикам), в частности к Гераклиту. Логос начала устроен не как суждение логики, скорее как загадочная подсказка, сколько сказывающая, столько и утаивающая: бытие сказывается сущим (сущее ведь есть), но и укрывается, таится g нем (бытие сущего не есть ничто из сущего). Систематизация сущего в теоретической метафизике всей метафизической мощью закрывает мышление бытия, которое сказывается словом, сколько сказывающим, столько и умалчивающим. Только такие ранние мыслители, как Гераклит и Парменид, на заре европейской философии дали сказаться самому мышлению бытия. Так первое слово европейской философии оказывается — в конце ее метафизического пути — ее последним словом. Именно это самое раннее слово, сказанное на самой заре европейской истории, оказывается прямо обращенным к нам (и потому впервые поистине понятным), самым поздним порождениям клонящегося к закату запада. Такое смыкание начала и конца знаменует эсхатологическую природу исторического бытия.

Нам ли не понять речи Гераклита о логосе, собирающем этот исторический сказ мира в одно слово, в целостный эон бытия, или об огне, молниеносно вырывающемся из-под спуда, чтобы вынести свое последнее суждение о первых началах этого эона?

Так Гераклит и Парменид входят в средоточие современной философии, лучше сказать, находятся там философией — в тех редких случаях, конечно, когда ей самой удается найти себя, дойти до своего философского — онто-логического или археологического — средоточия.

Наконец, еще один оборот философии как формы радикального скепсиса мысли, т. е. критики ее онто-логических начал: история философии понимается как спор, диалог об этих перво-началах. Понятно, что только в форме такого (скрытого) диалога исторические метафизики хранят в себе собственно философскую озадаченность, т. е. радикальное сомнение в собственных началах. Только со-общенные друг другу, связанные вопросо-ответными отношениями „учения", „мировоззрения", „измы" образуют собственно философский логос: форму вопроса о первых началах бытия и мышления. Современная философия, преодолевая свою метафизичность — т. е. монологичность, — делает это скрытое, ютившее- ся в подтекстах и маргиналиях взаимо-вопрошание явной формой собственно философской мысли. Тогда последнее слово европейской философии состоит в том, что она как бы отказывается от собственного слова и хочет вновь дать слово всему, что, казалось, уже навсегда сказало последнее слово. Но бег исторического времени позволил мыслителям сказать в лучшем случае только первые, но далеко не последние слова. Философский логос требует перечитывания, живет перечитыванием и обладает свойством самовозрастания.

Новое слово философии ожидается как новое собственное слово старых философий, рождающееся в диалоге их друг с другом.

То, что можно было бы назвать диалогической эпохэ, — отказ от собственного слова, но отказ, не ожидающий таинственной подсказки самого бытия. Слово возвращается уже говорившим. Эта эпохэ предполагает понимание начала (принципа) как места диалога о началах, образование (или открытие) в средоточии начала своего рода эллипсиса, смысловой пустоты, каждый раз требующей ответного восполнения, т. е. продолжения разговора и углубления смысла „своего" начала. Диалогическая эпохэ, пожалуй, ближе других к историческому источнику этой эпохэ. Самое полное (сохранившееся) выражение греческого скептицизма, книга Секста Эмпирика «Против академиков», представляет собой, собственно, историю греческой философии. Но в скептической композиции история эта не превращается ни в доксографическое перечисление учений, ни в описание пути к правильной философии. Эта ком-позиция сводит учения в спор, причем в спор именно по поводу первоначал (критериев истины). Дело не столько в особой позиции скептика, сколько в представлении самой греческой философии как скепсиса перво-начал. Ведь скепсис (от окєятоцаї — рассматривать, разбирать) — это, собственно, и есть внимательное разбирательство предмета в совместном обсуждении. И эпохэ может быть не просто воздержанием от суждений, а взаимоудерживанием от полагания своего начала решенным. Да, это форма не-знания начала, но, как сказал бы Николай Кузан- ский, ученого незнания, незнания всем знанием, всеми логосами греческих философов. Начало (бытие) мыслится как вопрос, нечто вроде предмета судебного разбирательства, предмет спора, озадачивающий тем больше, чем больше участники выявляют в споре изначальность своих начал. Так мы сохраняем возможность рассуждать о начале и вместе с тем не впадать в гегелевское кружение мысли в себе.

Если вдуматься в уморасположение философии, держась этого образа панскептического диалогического взаимо-воздержания от решения, можно уяснить онтологический смысл этого расположения. Таков логос — логическая форма МЬІСЩЇ и речи — в котором (и которым) бытие, сказываясь, вместе с тем не высказывается, удерживается от растворения в каком-либо исчерпывающем сказании. Сил-логизм — умозаключение — этого диалога философских логосов тот же, что и в изречении Гераклита: «Сколько я логосов-учений ни слышал, ни один не дошел до того, чтобы уловить ото всех логосов обособленную, странную мудрость». Странную не на чей-то или общий взгляд, а в себе. Странность — все- гда-спорность — единственно мудрого (начала любо-мудрия, фи- ло-софии), отстраненного от каждой знающей мудрости, коренится в изначальной спорности всеобщего бытия. Эту спорность — полемический логос — бытия Гераклит по-разному и высказывает. Тем самым он вводит нас в средоточие философии.

Вслушиваясь и вдумываясь в изречения Гераклита, мы — при удаче — начинаем понимать: не Гераклит говорит темно и загадочно, он ясно и со всей определенностью дает увидеть темноту и загадочность бытия. Он открывает „трагическое недоумение",1 то радикально озадачивающее удивление, которое считается началом философии. В этом удивлении философия рождается, но его и рож-дает. Если уж она служит чему-то, то этому онто-логическому удивлению, и вся ее странность, непонятность и неприемлемость в том, что люди ждут от нее мудрых ответов, а ее задача — открыть во-прос, под который бытие, затронутое человеком, ставит человека и от которого человек отгораживается своими не-странными мудростями.

Гераклит, говорю я, вводит нас в средоточие философии, которое — Хайдеггер прав — в философии прочнее всего забылось: философия как мышление бытия, развертывающее внутренний спор бытия с самим собой и с мыслящим его мышлением. Здесь же, в этом же семени-логосе, коренится и онто-логическое основание философии как диа-логики онтологических пред-полаганий.

Но Гераклит вводит в средоточие философии, исходя из своего архитектонически определенного мира и соответствующего ему образа мысли. Онто-логика именно этого — такого, так устроенного — мира придает особый смысл философской всеобщности этого средоточия. Не следует поэтому забывать архитектонические начала этого мира, которые я связал преимущественно с пифагорейской аритмологикой.

Трудность философской аналитики начал в том, что все изначальные расхождения и роковые повороты мысли происходят буквально в одной и той же точке. Не так легко заметить, например, внутреннее противоборство мысли самого Гераклита, то застывающей в точке предельного горения — словно оно схватывается в некое неподвижное изваяние движения, впадающего в само себя, — то, напротив, открывающей, как перетекает в другое (метафорически переносится) само неизменное начало (огонь, сражение, божество, логос...), казалось, наконец-то найденное в изменчивом мире. В самом деле, ведь нельзя сказать, неподвижна точка или вращается с бешеной скоростью.

В той же точке сосредоточено и начало Парменидовой мысли. Чрезвычайная трудность уяснить онто-логический смысл спора Гераклита и Парменида в том-то и состоит, что это спор в той же самой точке, в точке одного и того же самого. Парменид видит, что точка, если досмотреть — додумать — ее до конца, до точки, — стоит, а пока не стоит, — еще не точка.

В конце второй части мы видели, что проблему — апорию — начала на языке пифагорейцев можно было сформулировать так: единица в качестве начала всех чисел и соответственно устроения сущего каким-то образом должна содержать в себе „тождественность" (а\)т6тг|<;) и „инаковость" (ётер6тг|<;). В таком случае единица должна пониматься как неделимое единство двоякого, только тогда она может быть началом не только устроения сущего, но даже просто числа. Если говорить с той степенью схематизма, который допускается пифагорейской аритмологикой, можно сказать, что именно это неделимое единство двоякого и лежит в логической основе Гераклитовой философии. По существу ведь, вопрос, как два есть одно, это логически достаточная формулировка проблемы: как все есть одно.

Подчеркну: дело тут не в тождестве противоположностей, а в совершенно строгом вопросе: как одно, единица, предел пределов, может быть началом, если тут же не содержится иное. Предположив же наряду с единицей двоицу (наряду с пределом — беспредельное) в качестве второго начала, мы должны будем спросить о третьем начале (как это и происходит в «Филебе»): о „причине" соединения единицы (начала определенности) и двоицы (начала неопределенного „больше-меньше"). Но этот вопрос возвращает нас к первой трудности: возможность среднего (а это и есть возможность мер и форм мира сущего) требует допустить присутствие двойки (иного) в единице (тождественном).

Но в этой апории начала присутствует и другая возможность, ее-то и развертывает Парменид. Поскольку двойственная единица невозможна, единицу и двойственность следует мыслить раздельно, но не в качестве двух начал мира, а в качестве, скажем, двух оборотов одного и того же: единица, которая ничего не начинает, и двойственность, которая не имеет основания в себе. Истина единого бытия, устраненная из мира, и двойственный (неопределенно множественный) мир, лишенный истинности. На место геракли- товского и... — и... Парменид ставит строгое или... — или... Никаких „гармоний", никаких „пропорций" и средних членов между единым и двойственным нет. Сколь стройно ни выстраивай всеобщую космологию (теорию всеобщего устроения), она будет лишена последнего основания и всегда останется лишь мнением. Бытие есть (мыслится) взаимоисключающим соотношением бытия-мыс- лимого и бытия-немыслимого.1

Говоря на языке метафизики, для Гераклита бессмысленно разделять существенное бытие и бытие существующее: их единство — все-общее — и есть сама жизнь бытия. Для Парменида бытие по существу напротив, не имеет ничего общего с существованием. Собственно, монист-то именно Гераклит, а Парменид своеобразный дуалист: он не полагает два начала, но мыслит мир дуально: или мир единое бытие — или он небытийная двойственность. Может, этим объясняется странная двойственность Аристотелевой характеристики Парменида: «Из утверждавших, что все есть одно, никому не удалось постичь такую причину [движения], за исключением разве что Парменида, да и ему лишь постольку, поскольку он полагает, что есть не одна, а некоторым образом (яох;) две причины» (Метаф. 13, 984а4).

С этим априорным предположением перейдем к текстам, попробуем подойти ближе к Пармениду, который самому Платону внушал — как некое божество — почтение и ужас (Theaet. 183е).

<< | >>
Источник: А. В. Ахутин. Античные начала философии. 2007

Еще по теме МИРЫ НАЧАЛА. ПАРМЕНИД, ИЛИ ЛОГИКА НАЧАЛА:

  1. ВСТУПЛЕНИЕГЕРАКЛИТ И ПАРМЕНИД КАК НАЧАЛА ГРЕЧЕСКОЙ ФИЛОСОФИИ: ДВА СРЕДОТОЧИЯ АПОРИИ БЫТИЯ
  2. Отложенность/немедленность осуществления или начала действия
  3. РАЗДЕЛ IГЕРАКЛИТ, ИЛИ ПОЭТИКА НАЧАЛА
  4. ВИЛЬГЕЛЬМА ПАЦИДИЯ ЛЕЙБНИЦА АВРОРА, ИЛИ НАЧАЛА ВСЕОБЩЕЙ НАУКИ, ИСХОДЯЩИЕ ОТ БОЖЕСТВЕННОГО СВЕТА НА БЛАГО ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО СЧАСТЬЯ
  5. ВИЛЬГЕЛЬМА ПАЦИДИЯ СОКРОВЕННОЕ,ИЛИ НАЧАЛА И ОБРАЗЦЫ ВСЕОБЩЕЙ НАУКИОБ УСТРОЕНИИ И ПРИУМНОЖЕНИИ ЗНАНИЙ,А ТАКЖЕ ОБ УСОВЕРШЕНСТВОВАНИИ УМА И ОТКРЫТИЯХ ДЛЯ НАРОДНОГО СЧАСТЬЯ
  6. § 2. Начала как апории
  7. 1. Апории начала
  8. С начала XI в.
  9. §2.1. Основные начала жилищного законодательства
  10. 2. ГРАНИЦЫ ФОРМАЛЬНОГО НАЧАЛА
  11. 2. ГРАНИЦЫ ФОРМАЛЬНОГО НАЧАЛА
  12. НАЧАЛА И ОБРАЗЦЫ ВСЕОБЩЕЙ НАУКИ
  13. § 1. Общие начала назначения наказания
  14. § 1. Общие начала назначения наказания
  15. НАЧАЛА АРИТМОЛОГИЧЕСКОЙ ПОЭТИКИ