<<
>>

Чтение и персонаж

Хвала автору, который не церемонится со своими персонажами или попросту помыкает ими и, вручив им план города, набросок пейзажа или детальную схему улицы, затем ухитряется поки-нуть их незаметно, чувствуя себя в праве безвозмездно уступить их читателю, чьи чувства преобладают над разумом.

Эти персонажи тают, как снег на солнце; они высыхают — эти мумии глубин души; они словно рассасываются в действительности — эти персонажи, выпитые, как влага, песком происходящего и воскрешенные глотком из фляги путешественника, когда автор, весь во власти охвативших его чувств, пользуется чужими тайнами, чужими признаниями, бросает их в огонь действительности, рискуя тем, что они от этого погибнут.

В персонажах, склеенных искусственно,— чего в них только нет: ластики, высохшие чернила, затупившиеся карандаши, конверты — все эти остатки вымысла, который не успел развернуться в полную меру.

Персонажей бросают в воду, как будто они умеют плавать.

Разбирайся сам со своим читателем! Вода попадает им в рот, они захлебываются и неуклюже плывут.

Доплывут ли они до корабля? Сколько их, затерявшихся в открытом море сумерек! Мы ждали от них не заученных слов, а слов неизвестного языка: так потерпевший кораблекрушение, прежде чем исчезнуть, бормочет что-то нечленораздельное.

Персонаж без знаний и опыта, который доверяется своему чи-тателю (приятно видеть, как он при этом расцветает: ведь он, читатель, получил какую-то власть!), просит не посягать на его всегда сомнительную свободу, а вернуть ему уверенность в себе.

Ему приписывают какую-то историю, наделяют памятью, наряжают во все новое, на него надевают наручники, и все разыгрывается в рамках интриги или того подобия интриги, которой он подчинен в большей степени, чем она ему. Он должен сам разобраться в тех чувствах, которыми его наделяют, постараться вос- полнить пробелы: он должен спасать целое, если там начнется сумятица или если мысли творца слишком поддаются его возбуждению.

Это персонаж, целиком подвластный воображению, возбудимый, предающий остальных лишь ради развития повествования...

А мы холодно вторгаемся в интимный мир другого существа. Чем мы рискуем, веря ему? Быть может, мы свидетели кризиса, быть может, перед нами часть самого себя, отданная на растерзание? А если он на меня похож? А если с ним произошло то же, что и со мной? Сделав усилие, я могу поверить, что герой — это я, по у происходящего всегда есть варианты, даже если оно и сходно.

Я хочу верить в то, что он говорит за меня. Он может подавать мне идеи, может обогнать меня, торопясь к двухсотой странице. Он не оборачивается: откуда ему взять время, чтобы и меня развлекать, и двигаться дальше? Но я не так безумен, как ты ожидаешь. Удачи тебе, мой братец, сколько тебе выпадет несчастий! Я все же более свободен, чем ты, бегущий навстречу своим невзгодам.

Если же ты оборачиваешься, то видишь автора, который рассказывает свою жизнь — свою, а не мою, который обдумывает, что тебе предложить; таким образом смешиваются три истории: моя, история героя и история автора. То, что возможно,— не всегда правдоподобно. Можно верить одному или другому, вспоми-нать самого себя или принимать за чистую монету переплетение сюжетов, ибо правила литературной игры могут меняться — а наша жизнь никому не кажется убедительной. О, эти прекрасные дни, когда мы втроем жили в рассказе! Но воображаемому всегда приходит конец, когда действительность уже никак не контролируется...

Я, читатель, защищаюсь лучше, и я никогда никого не повлек к какой-либо развязке. Я умею закрыть глаза, позволяю плести интригу и ни во что пе вмешиваюсь.

Я существо особое, единственное в своем роде: ежедневно я творю свою историю, то огорчительную, то радостную. Книга так легко превращается в видимость. Выдуманные сцены сливаются с моим собственным существованием; возлюбленная, белый автомобиль, пустыня, прерия или море: я придаю большое значение своим выдумкам.

Вы спросите, кто я. Никто не видел, как я дал пощечину этой рыжей женщине или бежал к ресторану безлунной ночыо.

Мне недостает изобретательности для того, чтобы продолжить начатое, моя жизнь идет своим чередом, и все-таки я воображаю — только на свой лад: мой разум предвидит, а сердце наполняется жалостью.

У меня нет никакой канвы, никакого плана, который надо развить, и все-таки я умею делать то, что мне необходимо: творить, чтобы жить.

Был ли мой отец этим странствующим неудачником, а моя мать неосторожной путешественницей? Здесь автор допустил ошибку, но по отношению к кому? Ко мне? Но разве от меня зависит фантастическая активность автора и пассивность его героя? Нас трое в одном лице, это своеобразная троица — отец растворяется в сыне, сын в отце, а творец, пытаясь вдохнуть в нас жизнь, задыхается сам. Я воображаю себе реальное, а дру-гой — истинное. Быть может, я только случай из жизни другого?

И если я приду в восхищение, может быть, я и скопирую эту историю (в которой меня поддержит идеальная, утопическая фантазия) или возьму с кого-то пример (но тот, другой, восстанавливает, а я придумываю): основа моей уверенности — чистая случайность.

ОН ПРЕДВИДИТ, МЕНЯ ЖЕ ПРЕДВИДЕТЬ НЕВОЗМОЖНО.

На последней странице автор кончает, в то время как я продолжаю— не резюме прочитанного, а все шаги, которые мне предстоит сделать, слова, которые надо сказать. Я ничего не нарушил, продолжая идти дальше автора, влюбленного в своего героя. Он кончил, он продумал за меня не все.

Раз я читаю — я заключаю сделку; я прихожу к открытию,, что способен на все, я делаю самому себе знак: легкое приветствие, улыбка; я освобождаюсь от всех своих забот, я могу смеяться над ними — ведь ничего не теряешь, когда отдаешь только самого себя.

В детективном романе я убиваю только с помощью посредника, я привожу в беспорядок цепь событий, присваиваю улики — я очень беспечный статист. Меня невозможно уничтожить, уподобив кому-либо,— я неприкосновенен. Меня проецируют в пространстве и во времени, сфабрикованных для определенной цели* Все это разворачивается вне меня; образы, находящиеся под повышенным напряжением, оставляют во мне следы, которые быстро стираются самой моей жизнью; это как в вестернах — трун меня не интересует; кровь не течет: главное — это научиться хорошо падать, разбивая при этом стол или делая вид, что убиг наповал.

А когда я прочел в тюрьме «Красное и черное», я действительно подумал, что умру, как Жюльен Сорель.

Погруженный в горестное одиночество, я полностью отождествлял себя с этим героем, он волновал меня, мешал мне жить мелко, в тесноте моей одиночной камеры; я слышал его шаги в конце коридора, я шел вместе с ним в душ. Книга приобретала новое значение; мне казалось, что я читаю о моем собственном осуждении. Меня томи- ло предчувствие; уходившие дни были днями Жюльена, оставалось прожить несколько недель — и все. Выйдя из «уст оракула», иллюзия превращалась в правду. Автор вовлекал меня в свою историю, которая становилась моей. Стендаль казался едва ли не причиной моего заключения, и мне не хватало юмора, чтобы понять: в этот момент его утонченная игра была отвратительной ложыо, поводом для описания неимоверных чувств; но ведь при всякой чрезмерности мы оказываемся во власти скрытой игры воображения. Мы твердо верим в предвестия.

Если я читаю, значит, я ответствен за мое чтение, я подтверждаю его подлинность, я оказываюсь среди привилегированных. Ради меня кто-то работал, кто-то взвешивал, что может и что не может доставить мне удовольствие, а я разрушаю книгу, потому что я отбираю у нее сущность, потому что я делю с другими эту вечно обновляющую книгу? Но если я читаю так, можно ли назвать меня просто читателем?

Смогу ли я как-то прояснить книгу с помощью своих поступков и согласовать свою жизнь с вымыслом, еще более неясным, чем она? Сумею ли ввести сказанное в неожиданно широкое русло того, что я чувствую? Угадывая при этом свое предназначение, предчувствуя то, что я сделаю, что скажу, как поступлю? Достаточно ли я вовлечен во все это той суммой, которую я заплатил под влиянием критики?

Читатель удаляется — я же озабочен внезапными откровениями. Должен ли я торопить время или, напротив, оттягивать то, что еще не произошло, хотя знаю и продолжение и вероятный конец?

А герой по-прежнему томится от скуки, скованный рабской зависимостью от всемогущего автора.

Это своеобразный поединок между героем и мной. Я защищаю собственное существование, я доказываю определенную истину, и мое счастье, что в этом я не дохожу до поражения, подобно герою.

У меня есть доказательства, целая реальная документация о моем прошлом, которая, будучи вначале несколько туманной и нетвердой, помогает обнаружить в этом прошлом тюрьму без всякой скорби. Герой дает мне больше времени, чем было у меня, потому что он умеет жить и осуществлять свои замыслы лишь в замкнутом пространстве книжных страниц и ситуаций.

Он избегает опасности лишь с нашей помощью и находит себе пропитание лишь ценою наших повседневных забот. Так как же не устать от такого лица, если оно утратило свои черты (очень часто автор схематизирует его), а я могу потрогать кончик носа, свой подбородок или лоб? Может быть, герой всегда завершается только в нас самих?

А что бы делал он на моем месте? Мог ли бы он повторить свои слова и свои обвинения, мог бы искушать меня? Этот герой, который держится нашей плотью и только так вращается на нашей орбите?

Это «бумажный тигр»; его страшатся лишь слабые и угнетенные. Его мыслей и его поступков боятся лишь в том обществе, которое взяло его за образец.

В большинстве случаев мы ищем в словах героя фразы, которые сами не осмелились произнести, возвышенные реплики; если его слабость придает нам смелости, тогда мы позволяем ему поступать, как ему заблагорассудится, мы освобождаем его от ответственности по отношению к нам, мы принимаем его за одиночку, не способного вынести ни обязательств, ни удовольствий в этом мире, который мы хотели бы видеть доступным нашему по-ниманию. Мы всегда в выигрыше, ибо целью всякого чтения яв-ляется стремление к тому, чтобы наше собственное непостоянство никогда не было разоблачено.

Станем же той античной статуей, которая вдруг ко всеобщему удивлению появляется из-за олеандров.

Быть может, я говорю о книге, которой не существует, а мы являемся лишь ее беглыми набросками? О книге, в которой мы снова выздоравливаем или заболеваем, о книге незавершенной, у которой есть единственная возможность выразить себя — наше существование, потому что в ней мы видим движение персона-жей, ограниченное пределами нашей личности.

Сегодня нет больше персонажей, а есть неприятные существа, которые держатся лишь с помощью комментария, есть вдохновители вымысла, который поддерживается сумятицей и беспорядком, есть движущиеся фрагменты, подобные обломкам стиха, ре-ликтовые приметы общества, которое подвергается опасности, но сохраняет эти образцы в испытанном романическом ковчеге.

Подобное распыление, огорчая нас, одновременно и успокаивает.

Мы с доверием относимся к различным изгибам в недрах нашего сознания, которое довольствуется израненной и изломанной мыслью, проявляя бесконечное терпение к поворотам.

«В разбитые окна дует северный ветер и залетают ночные птицы»,— пишет Нерваль. Он добавляет: «Портрет, затуманенный временем, приобретает в своих полутонах причудливый характер, это своего рода мертвая жизнь, тревожащая взор».

Мы, как говорит тот же Нерваль,— «очень красивые призраки». Мы неотступно возвращаемся на места, связанные с загадкой нашего существования, мы страшимся слишком яркого света рассказа, который внезапно освещает фигуру «безумца, ждущего ответа». Те, на кого снисходит вдохновение,— недолговечны. И догадываемся ли мы, что, отражаясь в осколках зеркал, расставленных по всему нашему жизненному пути, мы мечтаем предстать перед зеркалом без амальгамы, которое откроет нам другой мир и нас самих — тени, безразличные к нашему теперешнему существованию?

Когда зеркала разбиваются, на выручку всегда приходит автор, более или менее удачливо склеивающий кусочки; из наших черт получается коллаж, в котором просматриваются вполне человеческие трещины, получается чуть-чуть дисгармоничная реконструкция, но ничто не нарушает торжественной и величавой позы, которая вызывает паши аплодисменты.

Чтение становится тогда сейсмическим, наполняется толчками, которые обнаруживают неустойчивость нашей мысли, наших чувств, нашей судьбы, бедность и тленность которой уже не страшит больше: плохо ли, хорошо ли, но все как-то держится, несмотря на все неожиданности такого чтения.

Пожинать плоды нашего существования, принимать то, что мы угадываем, осаждать то, что с трудом поддается защите, наносить ответные удары в пустоту — вот к чему мы стремимся, с той тоской по единению, которая приводит к тому, что с каждого из нас по семь шкур дерут.

К счастью, у нас есть забвение, в котором можно укрыться от этого чрезмерного преувеличения значения нашей жизни, от прочитанной книги и персонажей «в духе времени». Но забвение это — или исчезновение самого себя?

1973

V214 Зак. 574

<< | >>
Источник: Ф.Энгельс. ПИСАТЕЛИ ФРАНЦИИ О ЛИТЕРАТУРЕ. Сборник статей. 1978

Еще по теме Чтение и персонаж:

  1. VI. Чтение.
  2. Каталог приемов и персонажей.
  3. Романист и его персонажи
  4. Дикция и выразительное чтение
  5. 3. Чтение топографических карт
  6. Чтение книг, которые должно предложить для воспитанников сего отделения *
  7. Сущность изображения рельефа на топографических картах. Чтение рельефа по горизонталям и условным знакам.
  8. ЖАН КЕЙРОЛЬ (Jean Cayrol, p. 1911)
  9. БАЛАМ, сын Бауры
  10. ХАДИР, ал-Хадир, ал-Хидр
  11. Развитие письменной речи у ребёнка.
  12. Техника 5. «Работа со сновидениями»
  13. 1. Личность как субъект социально-политической психологии
  14. АФРАСИАБ
  15. 7. Люди
  16. ПРОБЛЕМА "СЛОВ” И "ДЕЛ”В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ ШЕКСПИРА
  17. Речь.
  18. Счет.
  19. ШКОЛА