<<
>>

БОРИСОГЛЕБСКАЯ ЛИРИКА

Когда Цветаева переехала в дом в Борисоглебском, ей было 22 года, уезжала она из него 29-летней женщиной. В стихотворении 1914 года она писала: - Я Вашей юностью была, Которая проходит мимо (I, 218), а в конце 1921 года простилась с молодостью: Молодость моя! - Иди к другим! (II, 65).

Итак, Борисоглебье - третье десятилетие цветаевской жизни. Время перед наступлением зрелости является особенно значительным в жизни каждого человека, ибо происходит осознание себя как неповторимой личности. В цветаевском случае многое как будто уже свершилось: она молодая мать и она уже знает, что она поэт. Но все главные вопросы человеческой жизни ей еще предстоит решать. Ей предстоит понять роль случая и времени (в 1916 году она называет время Господин мой и пишет: Нет у тебя верней Слугй - и понятливей ученицы (I, 326), ср. с позднейшим: Время! Я тебя миную - II, 197), чувства и разума (Безумье - и благоразумье... - I, 233), придти к собственной - приватной - и публичной морали, если воспользоваться терминами английского философа Ричарда Рорти1. Ей предстоит снова и снова возвращаться к смерти и конечности человеческого существования и к тому, чем достигается бессмертие. Ей предстоит самосозидание собственной личности и обретение знания о том, какую роль играет в самосознании и бессмертии язык. Через чужие описания самой себя она придет к идиосинкразическому, то есть индивидуальному описанию, которое станет моделью для других. Самосознание, читаем мы в толковом словаре, есть «полное понимание самого себя». Борисоглебский период как раз и отмечен интенсивнейшим, напряженнейшим движением на пути к пониманию Цветаевой самой себя.

Борисоглебский период - это, собственно говоря, много периодов. Это 1916 год, вылившийся в «Версты I», это многообразная лирическая

Впервые: Ревзина О.Г. Самосознание М. Цветаевой в борисоглебский период // Борисоглебье Марины Цветаевой.

Шестая цветаевская междунар. науч.-темат. конф. (9-11 октября 1998 г): Сб. докладов / Отв. ред. В.И. Масловский. - М., 1999.

О. Г. Ревзина. Безмерная Цветаева

зо

продукция 1917-1920 годов, это «Лебединый стан» и стихи 1921-1922 годов, вошедшие в сборник «Ремесло». Но есть то, что объединяет все написанное в борисоглебский период. Пожалуй, ни в какое иное время Цветаева не ставит столь часто вопрос: «Кто я?», ср.: С головою на блещущем блюде Кто-то вышел. Не я ли сама? (I, 368); И мне не узнать, кто Вы. < ...> И Вам не узнать - кто я (I, 214-215); И кудри - жесткие от пыли - Разглаживала Вам - не я ль? (I, 242); И вы совсем не знаете - кто я (1, 386). Один из ответов звучит так: Кто я теперь? - Единая? - Нет, тыща! (I, 457). Эта тыща воплотится во множестве ликов и в противоречивых - порой, кажется, несовместимых - ответах, воплощенных в предложениях идентификации и характеризации: Я - голос и взгляд (I, 525); Я - бренная пена морская (I, 534); Птица-Феникс я, только в огне пою! (I, 425); Я - из рода дубов (1, 422); Я - мятежница лбом и чревом (I, 539); Я не мятежница - и чту устав... (I, 501); Я - бродяга, родства не помнящий... (I, 301); Но я опасная приблуда... (I, 502); Я же — слепец на паперти... (1, 302); Обеим бабкам я вышла - внучка: Чернорабочий - и белоручка! (I, 507). Подобные идентификации могут быть как внеситуативными, так и связанными с конкретными ситуациями: Клича тебя, славословя тебя, я только Раковина, где еще не умолк океан (I, 285); - Сегодня Я буду бешеной Кармен (1, 36б). Во многих случаях характеризация устанавливается в соположении «я» и «ты»: Я — острожник. Ты - конвойный (I, 306); ...Я кабацкая царица, ты кабацкий царь (I, 324); Ты - господин, я - госпожа... (I, 460). Тем же целям служат номинативные метафоры, перифразы, сравнения, квалифицирующие имена: Сама запуталась, паук, В изделии своих же рук (1, 553); Ты меня никогда не прогонишь: Не отталкивают весну! (1, 480); А дура плачет в три ручья... (1, 414); Искательница приключений, Искатель подвигов...

(I, 312); Бог, внемли рабе послушной! (1, 563). Далее в реконструкции цветаевского самосознания я буду опираться на названные языковые структуры. Выполняя свою роль в контексте конкретного стихотворения, они в совокупности позволяют составить уникальный «инвентарный лист» авторского самосознания.

Обращает на себя внимание, что цветаевские идентификации не относятся к поэтическому призванию. Разумеется, в борисоглебский период в поэтическом словаре постоянно присутствует слово стих, и именно в декабре 1920 года она напишет: Я и в предсмертной икоте останусь поэтом! (I, 573). Но все же поэтический дар - это не тот вопрос, который вызывает у Цветаевой какие-то сомнения, побуждает к рефлексии. Свое представление о поэтах она воплотит в гораздо более позднем цикле («Поэты», 1923) и прибегнет к форме «мы»: Поэты мы - и в рифму с париями... (II, 185). В борисоглебский период ей было дано понять себя как личность и просквозить ее своим поэтическим даром.

Это происходит на фоне мощного русла цветаевских идентификаций, связанных с самосознанием себя как человека женского пола. Идентификация по полу, вкупе с вытекающими отсюда стратегиями поведения, становится важнейшей проблемой цветаевского сознания, основой формирования ее собственного морального словаря. Это объясняет явление, казалось бы, не вполне понятное: в годы гражданской войны Цветаева пишет огромное количество стихов, относящихся к любовному дискурсу. Их качество, поэтические достоинства, тематическая и сюжетная повторяемость могли бы послужить сдерживающим фактором, но Цветаевой как будто не хватает пространства стиха для того, чтобы высказать по видимости крайне незатейливые мысли и непритягательную позицию. Никогда больше Цветаева не будет писать подобных стихов. Такое впечатление, что Цветаева что-то мучительно пытается понять в себе - раз и навсегда, и более не возвращаться к этому. Конечно, приватный дискурс не исчерпывается любовным, сюда входят и дружеский, и семейный дискурс: Друзья мои! Родное триединство! Роднее чем в родстве! (1, 459); Не знаю, где ты и где я.

Те ж песни и те же заботы. Такие с тобою друзья! (I, 421). Но все же есть основания утверждать, что в борисоглебский период нравственный кодекс формируется в процессе неповторимого слияния женщины и поэта. Показательна тема неясного пути и самозванничества. Нравственное развитие Цветаевой движется через вхождение в чуждую мораль, ее отвержение и приход к собственной морали. Привлекая чужие описания себя, сниженные и упрощенные, она словно убеждается в их неэстетичности, а значит, языковой неистинности. Свой «инвентарный лист» она отказывается списывать с воображаемого «инвентарного листа» универсума. Используя выражение Ричарда Рорти, можно сказать, что Цветаева стремится найти и «сложить нарратив о собственном развитии и о своей идиосинкразической нравственной борьбе, который гораздо тоньше структурирован, гораздо лучше приложим к нашему индивидуальному случаю, чем предлагаемый философской традицией моральный словарь»2.

К предложениям идентификации Цветаева обращалась и в ранних сборниках, но преимущественно они были связаны с инклюзивным «мы», с ситуацией игры, с прямой речью, с переносом в воображаемый мир: Мы - воры, а он атаман (I, 38); Мы, дети, сегодня цари (1, 12), Мы обе — феи... (I, 43); Мы были дочери почти царя, Почти царевны (I, 134). В двух случаях идентификация «я» связана с присвоением иного имени, которое дает два противоположных облика: с одной стороны - колдунья (Я — Эва, и страсти мои велики... - I, 33), с другой - «святая» (Счастья земного мне чужд ураган: Я - Анжелика - I, 69). Фактически идентификация чистого «я»-субъекта представлена двумя - но весьма показательными - случаями. Первый из них - узнавание себя в другом поэте, готовность к переописанию его: Эти строки - мои! Это сердце - мое! Кто же, ты или я - Марселина? (I, 99). Второй, не менее важный: Я только девочка. Мой долг До брачного венца Не забывать, что всюду - волк И помнить: я - овца (I, 143). Семантика чистоты и целомудрия, связанная со словом девочка, никогда не изменится в поэтическом языке Цветаевой - в отличие от того же волка, который станет братом, и в отличие от коррелятивного мальчик, который станет в ряд с мальчонкой, мальчишкой, мальчоночкой, девчонкой и девчоночкой с отнесением к другой возрастной группе.

На пути к признанию пола как «собственного индивидуального случая» Цветаева совершает ряд «обманных ходов». Один из них состоит во введении в ранних сборниках «я»- субъекта мужского пола: в стихотворениях «Исповедь» (Я дрожал от их прикосновений... — I, 109), «Мальчик-бред» {Я - веселый мальчик- бред — I, 110) или «Призрак царевны» (Как я мог, как я смел Погубить эту розу Востока! - 1, 130). Избегание идентификации прослеживается в описаниях игр: Мы - свободные пираты Мы - герои! (I, 114), в представлении связи влюбленных: Милый, милый, мы, как боги Милый, милый, мы, как дети... (I, 165). Другой «обманный» ход - изменение возраста: Мне что? - Я старуха, Мое время прошло (1, 350). В обратную сторону этот ход представлен в стихотворении «Бабушке»: Юные женщины так не глядят. Юная бабушка, - кто Вы? (I, 215). Здесь постоянно прослеживается какой-то барьер перед признанием собственного пола и возраста.

Цветаева проходит через идентификацию себя как мальчика: Мальчиком, бегущим резво, Я предстала Вам. Мячик, прыгнувший с разбега Прямо на рояль... (1, 180). И именно в этом качестве она предстает в цикле «Подруга»: Как Вы меня дразнили мальчиком, Как я Вам нравилась такой... (I, 221), Ваш маленький Кай замерз, О Снежная Королева (1, 219). С началом мировой войны и в преддверии цикла «Подруга» Цветаева находит метафору, дважды (с небольшой модификацией) повторенную ею: На, кажется, - надтреснутом - (вариант - надрезанном) канате Я - маленький плясун (I, 210). Эта метафора на многие годы станет воплощением происходящего с ней в приватной сфере. Память хранит заповедь - императив долженствования: Долг плясуна - не дрогнуть вдоль каната...(I, 529). Но неразличение добра и зла (Далекая добру и злу... - I, 218), грех, позор, соблазн, стыд, долг, честь, верность, благообразие, вина, кара, суд, закон - весь этот словарь морали ставится отныне в центр цветаевского самосознания. Метафора мячика соединяет идентификацию «я»-субъекта как лица мужского пола с понятием лжи: Я виртуоз из виртуозов В искусстве лжи.

В ней, запускаемой как мячик... (I, 233). Понятие закона все время колеблется, наполняется разным содержанием и разной оценкой: Только в обруче огромного закона Мне просторно - мне спокойно - мне светло (1, 370); Но птица я - и не пеняй, Что легкий мне закон положен (I, 527); Из законов всех - чту один закон: Целованье уст (I, 381). Грех исходно связывается с подругой - трагической леди (- Как грозовая туча Над вами - грех... - 1, 216), а не с мальчиком. В стихах, обращенных к Мандельштаму, мальчик по- прежнему окрашен положительными коннотациями («В тебе божественного мальчика, - Десятилетнего я чту» - I, 254). И грех сложным образом связан с невинностью, ср. в том же цикле «Подруга»: Рот невинен и распущен... (I, 220). Цветаева назвала Софию Парнок странницей (- Что от меня останется В сердце твоем, странница? - I, 228). Эту же характеризацию Цветаева присваивает себе: Небесным странником - мне - страннице Предстал - ты (1, 258). Есть между ними и иное сходство. Цветаева пишет о себе: Тающая легче снега, Я была - как сталь (I, 180) - и о С. Парнок: Не цветок - стебелек из стали ты... (1, 223) - и снова о себе: Быть, как стебель, и быть, как сталь... (I, 235). Метафора цветка-стебелька, связанная с подругой, находит продолжение: стебелек - ...Злее злого, острее острого, Увезенный - с какого острова? (I, 223). В то же время едва ли не единственный раз Цветаева приписывает своему лицу выражение жестокости (Я знаю свое лицо. Сегодня оно жестоко - I, 237), а в другом стихотворении называет себя островитянкой (Ведь я островитянка С далеких островов! - I, 562). Подобные сближения (их число можно умножить) бессознательны, но не случайны. Цветаева как будто принимает на себя тот опыт далекости добру и злу, который она увидела в подруге, высвобождая уже для иных «мальчиков» то место целомудрия и чистоты, которое связывалось первоначально с нею самой. Она прославляет легкомыслие - малый грех (I, 235) и настойчиво соединяет себя с грехом {Буду грешить - как грешу - как грешила: со страстью! - I, 243), с адом и чертом, именует себя разбойницей и беззаконницей, преступницей и чернокнижницей, предлагая взгляд на себя общепринятой морали. Тема блуда и блудницы оказывается неразрывно связанной с религиозным дискурсом, с обрядовостью и церковностью, создавая классический образ блудницы с правилом «не согрешишь - не покаешься». Никогда, кажется, Цветаева не была так вовлечена в сферу церковных праздников, как в борисоглебский период, помечая то Вербной субботой, то одним из дней после Пасхи разудалые стихи и четверостишия. В свой моральный кодекс - который, подчеркнем, метится общепринятыми нравственными классификациями - она вовлекает всю женскую линию родства: бабку {Ни ночки даром проспанной... - I, 478), дочку {...И бросайся каждому на грудь - I, 355) и внучку {Царевать тебе - под заборами! - I, 274). Она намеренно до предела упрощает смысл любовных отношений, представляя себя уже не просто бешеной Кармен, а по принципу: ...Надо, мальчик, целовать В губы - без разбору (I, 353), или: Что можешь знать ты обо мне, Раз ты со мной не спал и не пил? (I, 328). В этой совокупности номинаций лишь одно слово остается особняком — женщина. Оно звучит в таинственном гласе с неба: - Женщина! - Вспомни бессмертную душу! (I, 458) и в обращении к Богу: - Бог, не суди! — Ты не был Женщиной на земле! (I, 244). Пастернак написал: Быть женщиной - великий шаг, но именно этот шаг женщины-поэта дается Цветаевой очень трудно. Снова и снова она проверяет, отвергает, осмысляет эту идентификацию: - Ты не женщина, а птица, Посему — летай и пой (I, 436); Над женщиной плакал - Ангел О том, что забыла - Лик (I, 462); Все женщины ведут в туманы: Я — как другие (I, 487); - Всех ослепила - ибо женщина, Всё вижу — ибо я слепа (I, 524); Как будто и вправду - не женщина я! (I, 558); Девятнадцатый год, ты забыл, что я женщина... Я сама позабыла про это! (1, 491). С женщиной соединяются атрибуты юные, крылатые, но номинация женщина никогда не вступает в тот контекст, в котором представлен блуд и его идеографические и стилистические синонимы. Здесь устанавливается как будто достаточно четкое разделение: с одной стороны, «я», вовлеченное в мир ночи с ее воровской пастью (I, 321), с другой стороны - баба и дело бабье, имеющее несколько иные коннотации, ибо Мы с Россией - тоже бабы (I, 506), и, наконец, женщина, идентификация с которой и представляет главную тему для «я»-субъекта. В качестве ветвей-побегов от этих центральных идентификаций отходят те, что связывают приватный и публичный дискурсы. Один из таких побегов - мотив птиц - лебедей, голубей, орлят, из которых особую роль играет ворон: в приватном дискурсе (Целовать тебе, внучка, - ворона — I, 274), в социальном (— Где лебеди? — А лебеди ушли. - А вороны? - А вороны - остались - 1, 415). Другое ответвление связано с ролевыми социальными номинациями: господин, госпожа, раб, рабыня, слуга, служанка, царь, царица, хозяин, гость (гостья). Они используются в социально-политическом (публичном) дискурсе, но с их же помощью осуществляется взаимная идентификация и в дискурсе любовном. Еще один источник переплетения - собственное имя, титулы (боярыня, княгиня). Цветаева отождествляет себя с Отчизной (На кортике своем: Марина - Ты начертал, встав за Отчизну - I, 385) и с Москвой. Москве приписываются атрибуты здоровья (румянец) и обращение княгинюшка, заставляющие вспомнить о характеристиках, которые включены в словесный образ автора стихов. Свой образ соединения женственности и поэзии Цветаева нашла в стихотворении, состоящем полностью из предложений метафорического отождествления: «Я - страница твоему перу...» (1918). В этом стихотворении прописан любовный акт и его следствия, причем то и другое понимается и в прямом, и в переносном смысле. Таким образом в полном объеме определяются и женское назначение, и назначение письма: Возращу и возвращу сторицей (1, 410). Это понимание находит прямое подтверждение в стихотворении «Сын» (1920), где налицо обратная метафора — ребенок приравнивается к поэтическому тексту, к поэме: И как не умереть поэту, Когда поэма удалась! (I, 519). В другом стихотворении, также построенном на отождествлении, - «Не самозванка - я пришла домой...» - происходит отказ от всех масок, от служения кому-либо, и свершается обретение собственного имени - Психея. Страсть в этом стихотворении является едва ли не антонимом по отношению к греховной и антиэстетичной страсти «блудного» словаря: Страсть-то с голоду, да с холоду, - Распашная, безобразная (1, 368); - Все каторжные страсти Свились в одну! (1, 233). В завершающем стихотворение собственном имени аккумулированы многие смыслы, уже связывавшиеся прежде с «я»-субъектом {душа, тень, любовь). В подтексте проступает мотив «крылатой девочки» (одно из изображений Психеи), что соответствует многократно подчеркнутой «воздушной» природе героини: Я - иволга, мой голос первый В лесу, после дождя (1, 501); Между воскресеньем и субботой Я повисла, птица вербная (1, 504); А я твоя горлинка, Равви! (I, 520); Ты - памятник, а я летаю (1, 527). Наряду с метафорой женщины для Цветаевой оказывается важной метафора девственности. Редкое в словаре, это слово появляется в двух стихотворениях борисоглебского периода «Доблесть и девственность! - Сей союз...» (1918) и «На пушок девичий, нежный - ...» (1922). В последнем стихотворении девственность предстает как рукопись, что объясняет позднейшее Мы бога у богинь оспариваем И девственницу у богов! (II, 185) в цикле «Поэты». И в сохранении чистоты этой «рукописи» клянется Цветаева, соединяя воедино приватную и публичную сферы: Смерть, хватай меня за косы! Подкоси румянец русый! Татарве моей раскосой В ножки да не поклонюся! - Русь!!! (II, 97). В борисоглебский период в цветаевском словаре активно слово совесть, и притом по отношению к самой себе: Как страстная совесть в бессонный час Мне жизнь молодую точит! (I, 464). Чтоб Совесть не жгла под шалью... (I, 462). Но с Цветаевой, с которой она в конце концов себя идентифицирует, с Цветаевой - «рукописью» и с Цветаевой - черноземом и белой бумагой, соединяется не навязанная извне, напояющая ее плоть - иная совесть: Поступь легкая моя, - Чистой совести примета... (I, 436). После 1921 года объем предложений идентификации с «я»-субъектом резко сокращается в лирике М. Цветаевой. В ее жизни будет еще много разных бурь, она будет вновь и вновь проникать в мир поэта, женщины, истории. Но ей больше не надо будет размышлять о себе в поисках идентификации так, как она это делала в борисоглебский период. То понимание себя, тот процесс понимания, через который она прошла, никогда не исчезнет и навсегда останется в ней. Позднее в «Крысолове» она отметит исключительное значение местоименъя «я» (III, 92) и даст себе наилучшее определение: Я: нагруженная по края Яблонь: снимай не снимешь! (III, 93). Обсуждая, в свете концепции Хэролда Блума о сильном поэте, смысл и мораль

человеческой жизни, Ричард Рорти пишет о том, что все начинается с понимания себя как случая, или, вернее, случайности, и продолжается — нахождением нового словаря для описания этой «случайности»: «...Единственный способ отследить причины своего индивидуального бытия, как оно есть, - это рассказать о нем историю на новом языке»’. С этой задачей в полной мере справляется Цветаева в постборисоглеб- ском творчестве. [1]

<< | >>
Источник: Ревзина О.Г.. Безмерная Цветаева: Опыт системного описания поэтического идиолекта. - М: Дом-музей Марины Цветаевой,2009. - 600 с.. 2009

Еще по теме БОРИСОГЛЕБСКАЯ ЛИРИКА:

  1. Лидирующее место занимали Тамбовский (22,1 %), Борисоглебский (22 %), Липецкий (19 %), Кирсановский
  2. 1. Эпос и лирика
  3. «А ЕСТЬ ЛИ ДЛЯ ПОЭТА - ЧУЖОЕ?»» (Многоголосие и полифония в лирике М. Цветаевой)
  4. СОДЕРЖАНИЕ
  5. §218. Ошибки в построении сложных синтаксических целых
  6. Литература
  7. Литература
  8. СИМОНИД АМОРГСКИЙ, Семонид
  9. ПРОПЕРЦИИ, Секст (ок. 49 - ок. 15 до н.э.)
  10. г. МичуринскТамбовские пейзажиА. М. Жемчужникова
  11. Литература