<<
>>

О ПОЛОЖЕНИИ ИНТЕЛЛИГЕНТА В ЛАТИНСКОЙ АМЕРИКЕ

Письмо Роберто Фернандесх Ретамарх.

10 мая 1967 года

Дорогой Роберто!

Я должен ответить на твое письмо и, кроме того, обещал написать несколько страниц для твоего журнала о положении современного латиноамериканского интеллигента.

Как ты сейчас сам убедишься, гораздо проще будет совместить обе эти задачи. Разговаривая с тобой—пусть даже на бумаге, которая потом пересечет океан,— мне будет легче сказать тебе некоторые вещи, которые прозвучали бы слишком официально, если бы я придал им форму статьи, а ведь тебе прекрасно известно, что с чопорностью я не в ладах. Поэтому давай представим себе, что мы опять едем на машине в Тринидад... и продолжаем с тобой тот самый разговор, за которым мы провели три чудесных дня и который, наверно, никогда у нас с тобой не прервется.

Я выбрал такой тон, потому что слова «латиноамериканский» и «интеллигент» вызывают у меня инстинктивную настороженность, а если они вдобавок еще и звучат вместе, то вызывают у меня ассоциацию с диссертацией из тех, что хранятся (я чуть было не сказал — покоятся) на полках.

Прибавь к этому еще и тот факт, что я уже шестнадцать лет живу вдали от Латинской Америки и сам себе кажусь хронопом*, который пишет романы и рассказы без всякой иной цели, кроме той, которую со страстью преследует всякий хроноп, а именно—доставлять удовольствие самому себе. Я должен сделать огромное усилие, чтобы понять, что, несмотря на все эти особенности, я все-таки—латиноамериканский интеллигент; и спешу заверить тебя, что если еще несколько лет назад это словосочетание вызывало у меня непроизвольное пожимание плечами, то теперь, когда нас подавляет сознание ирреальности латиноамериканской действительности (неужели этот кошмар, этот танец идиотов на краю пропасти — действительность?), я считаю, что наш долг — отложить в сторону все игры, в том числе и игру слов. И следовательно, я признаю себя латиноамериканским интеллигентом, но с одной оговоркой: все, что я собираюсь тебе здесь сказать, я скажу не поэтому.

Если обстоятельства помещают меня в определенный контекст и я должен говорить, ориентируясь на него, то я бы хотел, чтобы всем было понятно: я говорю по призыву, так сказать, морального долга, как человек доброй воли, и при этом моя национальность и мое положение писателя не играют никакой роли. То, что мои книги уже давно издаются и переиздаются в Латинской Америке, не меняет того необратимого факта, что в 1951 году я покинул Аргентину и живу в европейской стране, которую сам избрал себе местом проживания, исходя из тех соображений, что здесь я могу жить полной жизнью и писать так, как мне это кажется наиболее приемлемым. За последние пять лет некоторые вполне конкретные события вызвали у меня желание возобновить мои личные контакты с Латинской Америкой, и эта связь осуществилась через Кубу и с помощью Кубы. Однако значение, которое имеет для меня эта связь, никак не обусловливается моим положением латиноамериканского интеллигента; наоборот, спешу тебя заверить, оно — плод скорее европейской, нежели латиноамериканской перспективы видения и в большей степени продиктовано этическими соображениями, нежели моим положением интеллигента. Если то, что я собираюсь сказать, будет хоть чего-то стоить, то этим я буду обязан полной своей искренности, и это я хочу особенно подчеркнуть, обращаясь к националистам с флажками и кокардами всех мастей^ которые наперебой, прямо или косвенно, упрекают меня за мое «удаление» от родины или, во всяком случае, за нежелание туда вернуться.

В конечном счете — и мы с тобой это прекрасно знаем — проблема современного интеллигента сводится к одному: к проблеме мироустройства, основанного на социальной справед-ливости, а национальная принадлежность каждого из нас— только частность, освещающая различные стороны одного и того же вопроса и не меняющая его суть. Но вот тут-то как раз писатель, живущий вдали от своей страны, поневоле оказывается в другой ситуации. Он' находится как бы «за скобками» местных событий, за пределами неизбежной ежедневной диалектики «challenge aucl response»которая диктуется политическими, экономическими и социальными проблемами той или.

иной страны и требует незамедлительного выбора позиции от каждого сознательного интеллигента. Его ощущение Происходящего принимает более глобальный характер, в своих суждениях он руководствуется обобщениями, и пусть при этом теряется интенсивность непосредственного его участия в проис-ходящем, зато картина его видения достигает особой, ослепи-

1 «Вызова и ответа» {англ.).

тельной четкости, порой невыносимой для глаз, но всегда поразительно ясной. Естественно, что с точки зрения получе-ния чистой информации все равно где жить — в Буэнос-Айресе, в Риме или в Вашингтоне, жить в той самой стране, где что-то происходит, или же за ее пределами. Но здесь речь идет не о получении информации, а о видении. Ты, как кубинский революционер, прекрасно знаешь, в какой степени местные императивы, повседневные проблемы твоей страны формируют, если так можно выразиться, основу твоего жизненного кредо, которое в свою очередь влияет на твое творчество. Ты знаешь, что этот первичный цикл, в русле которого находится твоя жизнь и твоя личная судьба, как и жизнь и судьба твоего народа, является одновременно и связующим звеном, и барьером между тобой и остальным миром; связующим звеном потому, что твоя борьба—это борьба всего человечества, а барьером— потому, что в битве, трудно принимать во внимание что-то еще, кроме линии огня.

Для меня не секрет, что существуют писатели, которые со всей ответственностью борются за осуществление своей национальной миссии, за то, чтобы сделать ее всеобщей, универсальной; но гораздо чаще встречаются такие представители интеллигенции, которые оказываются как бы в плену у окружающей их среды и действуют, если так можно выразиться, подчиняясь центростремительной силе, исходя из общечеловеческих идеалов и принципов, с тем чтобы ограничить их одной своей страной, одним языком и одним образом действий. Конечно же, я не верю в расплывчатый и теоретический универсализм, не верю в статус «гражданина мира» постольку, поскольку под этим подразумевается возможность избежать ответственности за близкие и конкретные события — за Вьетнам, Кубу, Латинскую Америку,— во имя тем более удобного универсализма, чем менее он опасен.

Безусловно, мое собственное положение делает меня причастным к тому, что касается нас всех, заставляет прислушиваться к голосам, которые доносятся со всех концов света. Подчас я задаю себе вопрос: что бы сталось со мной как писателем, если бы я остался в Аргентине? Я знаю точно, что продолжал бы писать, потому что больше ни на что я не гожусь. Но, принимая во внимание все то, что было мной написано к моменту отъезда из Аргентины, я могу предположить, что продолжал бы и дальше идти проторенным путем интеллектуального эскейпизма, которым я шел до тех пор и которым и по сей день идут многие аргентинцы моего поколения и сходных с моими вкусов. Если бы меня попросили перечислить все причины, по которым я могу радоваться, что уехал из своей страны (кстати, я надеюсь, всем понятно, что я говорю только о себе, и это — отнюдь не широковещательная коллективная декларация), то, наверно, в первую очередь я назвал бы вот какую: то, что отсюда, из Европы, я мог следить за ходом Кубинской революции глазами, не ослепленными национализмом. Для того чтобы полностью утвердиться в этом мнении, мне достаточно время от времени беседовать с моими друзьями-аргентинцами, которые бывают проездом в Париже, и поражаться их вопиющему неведению относительно того, что в действительности происходит на Кубе. Мне достаточно просмотреть газеты, которые читают двадцать миллионов моих соотечественников, мне достаточно — и приятно — чувствовать себя в безопасности и сознавать, что я вдали от того влияния, которое имеют американские службы информации в моей стране и от которого нет спасения. Более того: даже вполне искренне соглашаясь со мной, многие аргентинские писатели и художники моего поколения все же ежедневно верят глупым вымыслам подголосков Юнайтед Пресс и «демократической» печати, которая пляшет под дудочку «Тайме» или «Лайф».

Здесь я могу говорить от первого лица, ибо именно это требуется в тех доказательствах, которых ты от меня ждешь. Первое, о чем я хочу сказать,— это парадокс, который можно оценить по достоинству в свете того, что я сказал в начале своего письма, где старался получше определить ситуацию как для тебя, так и для самого себя.

Не кажется ли тебе странным тот факт, что аргентинец, чьи интересы всецело были обращены в молодости к Европе — и до такой степени, что он сжег за собой все мосты и перебрался во Францию, не имея четкого представления о своем будущем,— там спустя десятилетие внезапно понял, что он — истинный латиноамериканец? Этот парадокс влечет за собой и еще более серьезный вопрос: не было ли это необходимо — овладеть отдаленной, но более глобальной перспективой, открывающейся из Старого Света, откуда кажется возможным ко всему подходить, так сказать, с обобщенными критериями, чтобы потом открывать истинные корни латиноамериканизма, не теряя при этом из виду глобальное понимание человека и истории? Возраст и зрелость, конечно, также играют здесь свою роль, но их недостаточно для того, чтобы объяснить этот процесс примирения с тамошними ценностями и возврата к ним. Я все-таки продолжаю верить (и говорю это от себя и только о себе), что если бы я остался в Аргентине, то пришел бы к своей писательской зрелости иным путем—может быть, более гладким и приятным для историков литературы,—но, безусловно, то была бы литература, обладающая меньшим задором, меньшим «даром провокации» и, в конечном счете, менее близкая по духу тем из читателей, кто берет в руки мои книги, чтобы найти там отзвуки жизненно важных проблем, а не ради библиографического указателя или с целью эстетического обогащения. Я хотел бы при этом сразу же оговорить, что никоим образом не считаю себя представителем течения так называемого «возвращения к истокам», что бы под этими «истоками» ни подразуме-валось— теллурическое ли начало, национальные ли корни или еще что-нибудь,—хотя это значительное течение в латиноамериканской литературе и дало нам «Потерянные следы» или, в более узком плане, «Донью Барбару». Теллуризм, как его понимает, например, ваш Самуэль Фейхоо, мне абсолютно чужд своей узостью, локальностью и, я бы даже сказал,провинциальностью. Я могу понять и оценить такую литературу, даже если писатель не смог подняться по тем или иным причинам до обобщающего видения культуры и истории и весь свой талант отдал на создание произведений «зонального» характера; однако, если это перерастает в кредо у писателей, которые, как правило, из-за узости своего культурного диапазона упорно прославляют ценности своего «угла» в ущерб общечеловече-ским ценностям и противопоставляют свою страну всему миру и свою нацию (ибо этим-то всегда дело и кончается) всем остальным нациям, тогда я решительно это не приемлю, ибо это — лишь первая ступень к национализму худшего толка.
Можешь ли ты представить себе человека такой широты, как Алехо Карпентьер, который начертал бы главную мысль упомянутого выше романа на гордом знамени борьбы? Конечно же, нет, но есть такие, которые это делают, это так же верно, как и тот факт, что в жизни народов бывают такие обстоятельства, когда подобное возвращение к истокам, этот почти юнгианский архетип* возвращения блудного сына, Одиссея, в конце его странствий, может вылиться в такое прославление «своего», которое как логическое следствие и контрмера ведет к самому глупому пренебрежению всем «чужим». И нам известно, что это влечет за собой — то, что происходило до 1945 года и что еще может произойти опять.

Вернемся вновь к моей персоне, которая, хочешь не хочешь, является темой этого письма, и заметим, что парадоксальное «второе открытие» латиноамериканской жизни с дистанции влечет за собой процесс весьма отличный от покаянного и сентиментального всеприятия. Я не только не возвращаюсь к своим истокам, но, наоборот, продолжаю считать своим домом Францию, страну, которую я выбрал как наиболее соответствующую моему темпераменту, моим вкусам и, как я надеюсь, тому, что я еще успею написать до тех пор, пока всецело не «посвящу» себя старости, которая, как известно, является делом непростым и требующим внимания. Когда я говорю, что именно здесь мне удалось осознать мое положение латиноамериканца, то называю лишь одно из следствий сложной и глубинной эволюции. Это не автобиография, и поэтому здесь я лишь коротко перечислю все основные этапы своей эволюции. Из Аргентины отбыл писатель, для которого венцом действительности, как это представлял себе Малларме, должна была стать книга, а в Париже родился человек, для которого венцом писательства должна была стать действительность. Это был процесс, включивший в себя множество битв, поражений, уступок и частичных побед. Я осознал существование своего ближнего не только в эмоциональном, но и, так сказать, в антропологическом плане. В один прекрасный день я как бы пррбудился и осознал всю чудовищную очевидность войны в Алжире—и это я, который мальчишкой следил за ходом войны в Исиании и позднее за ходом второй мировой войны с чисто умозрительным интересом стороннего наблюдателя, для которого значение имеет лишь столкновение принципов и идей. В 1957 году я начал понимать, что происходит на Кубе (а до этого время от времени ограничивался лишь сообщениями в газетах, когда было смутное представление о кровавой диктатуре, одной из многих кровавых диктатур, и не было никакого личного сочувствия, хотя уже была четко выработанная принципиальная позиция). Победа Кубинской революции, первые годы революционного правительства означали для меня уже не только удовлетворение в чисто историко-политическом плане; внезапно я испытал другое чувство. Я понял — вот достойное человека дело, и именно так с тех пор я стал это понимать и к нему стремиться. Я понял, что социализм, который казался мне до тех пор приемлемым и даже необходимым историческим движением, был единственным современным историческим движением, которое основывалось на важнейшем человеческом деянии, на ethos столь же элементарном, сколь давно забытом в том обществе, где мне выпало жить, на простом — невероятно трудном, но и очень простом—принципе, который гласит, что человечество лишь тогда будет достойно себя, когда прекратится эксплуатация человека человеком. Дальше идти я был не в состоянии, ибо, как я тебе уже не раз говорил и доказывал на деле, я — полнейший профан в области политической философии, и еще потому, что левым писателем я почувствовал себя не благодаря интеллектуальному процессу, а благодаря тому самому, что заставляет меня писать так, как я пишу, и жить так, как я живу. С некоторой долей манихейского упрощения скажу тебе, что, сталкиваясь ежедневно с людьми, которые утверждают, что в совершенстве овладели марксистской философией, но в своей личной практике поступают как завзятые реакционеры, я, насквозь пропитанный буржуазной философией, которую навязывает мне окружающая меня жизнь, все больше и больше устремляюсь душой к социализму.

Но, если говорить о моем положении как писателя, поставившего перед собой определенные задачи, которые он считает необходимым решать, то я должен сказать о моем новом понимании Кубинской революции. Когда меня впервые пригласили посетить твою страну, этот пророческий остров, как он был назван Уолдо Франком, то он произвел на меня странное впечатление, что-то вроде ностальгии, ощущения, что мне чего-то не хватает, такое чувство, будто я живу совсем не в ногу со временем, хотя в ту пору моя парижская жизнь была как раз такой полной и насыщенной, как только можно было мечтать.

Непосредственно познакомившись с завоеваниями револю-ции, подружившись с писателями и художниками, поговорив с ними, увидев все положительные и отрицательные стороны

1 Буквально — характер, учение о нормах нравственности, морали (греч.).

кубинской жизни, я почувствовал, что все это производит На меня двойственное впечатление. С одной стороны, я опять ступил на латиноамериканскую почву, от которой был оторван многие годы; с другой—я ежедневно присутствовал при претворении в жизнь трудной и порой отчаянной задачи построения социализма в стране, столь мало подготовленной к этому и настолько открытой всевозможным опасностям. Но внезапно я ощутил, что двойственность моего кубинского опыта, по сути, не была двойственностью, и это открытие ослепило меня. Не вдаваясь в рассуждения, не анализируя, я вдруг испытал потрясающее чувство, поняв, что переворот в моем восприятии совпадает с моим возвратом к Латинской Америке, что эта социалистическая революция, ход которой мне удалось увидеть вблизи, была именно латиноамериканской.

Я надеюсь, что во время моего второго посещения Кубы три года спустя я смог доказать тебе, что это восхищение, эта радость не остались у меня чувством чисто личным. Тогда я уже подошел к той точке, где сходились и сливались моя убежденность в социалистическом будущем общества и мое личное, эмоциональное возвращение к Латинской Америке, из которой я, не оглядываясь, уехал много лет назад. Когда после этих двух поездок я возвратился во Францию, то лучше стал отдавать себе отчет в двух вещах. С одной стороны, мой до тех пор слабый личный и творческий вклад в дело построения социализма должен был перейти—как он и перешел впоследствии—в область практических решений, в область моего личного сотрудничества там, где я мог принести пользу. С другой стороны, моя писательская работа должна была продолжаться в. том направлении, которое я для себя избрал и которое диктует мне мой образ жизни, А если иногда в моем творчестве и отражается моя ангажированность (как в одном рассказе, действие которого происходит в твоей стране), то делается это из тех же соображений эстетической свободы, какими теперь продиктовано мое намерение написать роман, действие которого развивается практически вне исторических времени и пространства. Рискуя разочаровать догматиков, проповедующих лозунг искусства на службе масс, я продол-жаю быть все тем же хронопом, который, как я это уже говорил в самом начале, пишет для собственного удовольствия или же от собственного неудовольствия, нимало не будучи связан «латиноамериканскими» или какими-либо другими обязательствами, понимаемыми a priori прагматического толка. И здесь-то и кроется то, что я старался объяснить вначале, и здесь это находит наиболее глубокое объяснение. Я знаю, что жить в Европе и писать на «аргентинский манер» нельзя, не вызвав бурю негодования со стороны тех, кто требует от писателей чего-то вроде обязательного присутствия дома. Однажды, когда некое недостаточно дальновидное жюри, к моему великому изумлению, присудило мне литературную премию в БуэнЬс- Айресе, я узнал, что один известный аргентинский писатель заявил с патриотическим возмущением, что аргентинские премии следует раздавать только тем, кто проживает в стране.

Это событие как бы обобщает позицию, которая у разных людей выражается по-разному, но результат имеет всегда одинаковый: даже на Кубе, где, уж кажется, должно быть безразлично, живу я во Франции или в Исландии, снашлось немало таких, кто с дружеским участием выражал беспокойство по поводу моего так называемого изгнания. Так как я не грешу ложной скромностью, то признаюсь, насколько меня поражает широкий резонанс, который встречают в Латинской Америке мои книги именно потому, что их национальные и региональные корни как бы обогащены более сложным и обширным опытом, в них каждое воспоминание или художественное воссоздание «исходно моего» достигает особого напряжения благодаря этому выходу к миру, дающему новую почву и, в конечном счете, определяющему мой выбор и оттачивающему его. Это то, что у вас сделал, например, Лесама Лима, то есть процесс ассимиляции и кубинизации, причем исключительно книжным путем, путем волшебно- поэтического синтеза самых разнородных элементов культуры— от Парменида до Сергея Дягилева. ...И я чувствую, что аргентинское начало в моем творчестве не только не проиграло, но даже выиграло от этого интеллектуального космоса, где писатель ни от чего не обязан отказываться, ничего не должен предавать, а должен воспользоваться таким углом зрения, при котором его национальные ценности вписываются в бесконечно более широкий и более богатый диапазон, чтобы тем самым — я-то это прекрасно знаю, хотя многие это отрицают,—выиграть и в широте, и в богатстве, и преуспеть в плане глубины и значимости.

289

tO—3672

Из всего сказанного ты, наверно, сразу поймешь, что мое «положение» не только не волнует меня лично, но даже наоборот: я собираюсь и дальше оставаться латиноамериканским писателем во Франции. Меня занимает проблема метафизического плана* как ты мог убедиться, читая «Игру в классики»,— проблема постоянного разрыва, который существует между чудовищным и ошибочным нашим нынешним существованием как индивидов и целых народов и предвидением будущего, когда человечество достигнет наконец своего высокого предназначения, практическое представление о котором Дает социализм, а духовное—поэзия. С тех самых пор, как я осознал эту основную задачу человечества, поиск ее решения определил мою ангажи-рованность и стал моим долгом. Теперь я уже не думаю, как думал когда-то, что для ощущения моего становления как писателя достаточно создать произведения, основанные на чистом воображении, ибо теперь мое мнение о них изменилось. В основе его лежит конфликт между индивидуальным самовыражением, как его понимали гуманисты, и коллективным самовыражением, как его понимают при социализме,—конфликт, который находит наиболее яркое выражение в пьесе «Марат-Сад» Петера

Вайса. Я никогда не буду писать специально для кого-то, ни для меньшинства, ни для большинства, и отклик, который находят мои книги, всегда будет явлением, от меня не зависящим и не запланированным. И все же я знаю, что пишу для чего-то, что все-таки есть какой-то элемент намерения в том ожидании, с каким я рассчитываю на читателя, на того, в ком заложено уже нечто от человека будущего. Я не могу равнодушно отнестись к тому, что мои книги встретили живой отклик у латиноамериканской молодежи,— к подтверждению чаяний, озарений, прорывов к загадкам удивительной красоты жизни. Я знаю немало писателей, превосходящих меня во многих отношениях, чьи книги, однако, не могут установить с латиноамериканским читателем того братского диалога, который устанавливают мои. Причина проста: если когда-нибудь раньше можно было быть великим писателем, не чувствуя себя причастным к современным переменам в исторической судьбе человека, то теперь уже никак нельзя писать, не сознавая этой причастности, которая одновременно заключает в себе и обязанность, и ответственность писателя; и только те произведения, которые пронизаны этим чувством — пусть они даже будут плодом чистого воображения, пусть отливают всеми красками игры, на какую только способен поэт или романист, пусть они ни разу даже прямо не намекнут на эту причастность,— только в этих произведениях будет неизъяснимое биение пульса, будет присутствие, та специфическая атмосфера, по которой их всегда отличишь и узнаешь и которая вызывает у читателя ощущение близости и контакта.

Если все это выражено не очень понятно, то позволь мне дополнить этот рассказ примером. Двадцать лет назад я видел в поэтах типа Поля Валери наивысшее воплощение западной литературы. Я и по сей день продолжаю восхищаться этим великим поэтом и эссеистом, но теперь он перестал быть моим идеалом. Теперь моим идеалом не может быть человек, который на протяжении всей своей жизни, посвященной созерцанию и творчеству, ни разу не снизошел (причем не только в своих книгах) до драмы человеческой. Я подчеркиваю, я ведь ни от одного писателя не требую, чтобы он превратил свои произведения в трибуну борьбы, которая на стольких фронтах сейчас ведется против империализма во всех его формах, но требую, чтобы писатель стал свидетелем своего времени, как этого хотели Мартинес Эстрада и Камю. Я требую, чтобы творчество писателя и его жизнь (как же их разделить?) отразили это свидетельство в той форме, которая диктуется особенностями их таланта. Теперь уже невозможно, как прежде, уважать писателя, который укрывается за своей ложно понятой свободой, поворачиваясь спиной к своему человеческому предназначению, к своему жалкому и прекрасному уделу человека среди людей, имущего среди неимущих.

Для меня, Роберто, все это очень непросто. Поглощающее, все внимание и время бесконечное и эгоистическое общение с культурой и красотой при жизни на континенте, где всего лишь несколько часов иути отделяют меня от фресок Джотто или полотен Веласкеса, от Риальто или лондонских залов, где картины Тернера, кажется, вновь излучают свет, где каждый день подстерегает тебя соблазн вернуться, как прежде, к бурному увлечению эстетическими и интеллектуальными проб-лемами, к абстрактной философии, высокой игре ума и воображения, к творчеству, единственная цель которого — наслаждение чувств и ума,— все это ведет во мне непрекращающуюся борьбу с сознанием того, что такому увлечению не было бы оправдания с точки зрения этической, не будь оно в то же время обращено к жизненным проблемам народов. Вчера в газете «Монд» со ссылкой на ЮПИ было опубликовано заявление Роберта Макнамары, министра обороны США (обороны от чего?). Вот дословно его высказывание: «Мы предполагаем, что взрыв относительно небольшого количества ядерных боеголовок в 50 городах Китая уничтожит половину городского населения этой страны, что составляет более 50 миллионов человек, и более половины производительных сил. Кроме того, взрыв уничтожит большое количество лиц, занимающих ключевые посты в правительстве, в руководстве технической сферой, а также большую часть квалифицированных рабочих». Я привожу этот отрывок, так как думаю, что, прочитав его, писатель не может вернуться к своим книгам как ни в чем не бывало, не может продолжать писать с сознанием того, что он вполне выполняет свою миссию, постоянно усовершенствуя свое мастерство романиста, поэта или драматурга. Когда я читаю подобные заявления, то точно знаю, какая часть моего писательского начала одержала во мне победу. Не способный на политические действия, я не отказываюсь от единственно возможной для меня деятельности в области культуры, от упорных онтологических поисков, от самой головокружительной игры воображения, но все это теперь уже не самоцель и не имеет ничего общего с удобным гуманизмом западных мандаринов. В любом самом незначительном из написанных мной произведений всегда отразится это стремление установить связь с «историческим настоящим» человека, стремление принять участие в его долгом движении к самоусовершенствованию человеческой общности. И я уверен, что только творчество тех из интеллигентов, которые отзываются на это биение пульса времени, пустит ростки в сознании народов и их нынешними и будущими деяниями оправдает это писательское дело, для которого мы родились. С братским приветом,

обнимаю,

твой Хулио.

Сеиьои, Воклюз (Франция)

Хулио Кортасар

<< | >>
Источник: В. Кутейщиковой. Писатели латинской Америки о литературе. 1982

Еще по теме О ПОЛОЖЕНИИ ИНТЕЛЛИГЕНТА В ЛАТИНСКОЙ АМЕРИКЕ:

  1. § 19. Страны Латинской Америки
  2. 1995-2000 Азия 1 Африка 1 Европа 5 Латинская Америка 3 13.
  3. § 1. Латинская Америка в начале XX в.
  4. § 105. Страны Латинской Америки во второй половине ХХ в.
  5. § 4. Латинская Америка в 1929—1945 гг.
  6. Тема 1. Место и роль стран Латинской Америки и Африки в современных международных отношениях
  7. Влияние мирового экономического кризиса на страны Латинской Америки
  8. Тема 2. Интеграционные процессы в Латинской Америке в 1990-е – нач. 2000-х годов
  9. Конституционная история Каналы и стран Латинской Америки
  10. 34 Основные интеграционные группировки в Латинской Америке.
  11. Латинская Америка
  12. § 3. Латинская Америка в первое послевоенное десятилетие (1918—1929 гг.)
  13. Глава 16. Латинская Америка
  14. Глава 7. Латинская Америка
  15. § 9. Страны Латинской Америки
  16. Тема 18. Государство и право в странах Востока и Латинской Америки в Новое время
  17. 13.3. Курс индустриализации в странах Латинской Америки и Азии и проблема их внешней задолженности
  18. Войны за независимость в испанских и португальскихколониях Латинской Америки. Каулилизм. Неоколониализм^Гражданский кодекс Аргентины 1871 г.
  19. Раздел IV. Актуальные проблемы внешней политикистран Латинской Америки и Африки