Платон
FDiaicov
• Древнегреческий философ
Родился: 07.11.428 г. до н. э. Умер: 347 г. до н. э.
Прожил — 81 год
«Не золото надо завещать детям, а наибольшую совест-ливость». (Платон) • ш «Мы в действительности ничего не знаем».
( Платон)
¦ Прежде чем кого-либо за что-то упрекать, Платон советовал всем спросить себя внутренним голосом: «А не таков лн н я?» — и тогда придирка наверняка обернётся снисходительностью.
; J жизшГТІ * АРИСТ0на и Пернктионы.
' ' У • Родом из Афин, настоящее имя его — Аристокл./ По преданию, Аристокл получил свое прозвище Платон (греч. platus — «полный», «широкоплечий») от Сократа за ширину двух частей тела — груди и лба. /
Семья была небогатой, хотя и знатной: Аристон происходил из рода последнего афинского царя Кодра, а Периктиона — из семьи, давшей Афинам Солона.
Его дядя Критий (ок. 460 - 403 гг. до н. э.) — афинский софист (т. е. за плату учивший риторике и философии) — отличался непримиримым атеизмом.
Имел двух братьев и сестру.
Получил обычное для знатного афинянина образование: гимнастика, грамматика, музыка, математика.
В подростковом возрасте был очень стыдлив и весьма сдержан; никто не видел, чтобы он смеялся в голос.
Уже в юношестве он имел представление о философских взглядах Гераклита, Парменида, Зенона, пифагорейцев.
Учился у Кратила.
В 407 г. до н. э. познакомился с Сократом и до смерти Сократа был в числе его ближайших учеников. • 141
(V - IVвв. до н. л)
Много времени уделил поэзии. Платону приписываются эпические и лирические произведения, трагедии и комедии. Под его именем дошло до нас около 25 стихотворных миниатюр-эпиграмм. Однако обучение у Сократа и полное посвящение себя философии привело к тому, что Платон сжег свои поэтические произведения.
После смерти Сократа Платон на целых 12 лет покинул родину.
В 389 — 387 гг.
до н. э. Платон посетил Италию и Сицилию./ Во время пребывания в Сицилии он вступил в дружеские отношения с Дионом, ближайшим родственником тирана Дионисия I (Дионисия Старшего), правителя Сиракуз. Дело чуть не закончилось трагически, поскольку (то ли склоки, то ли интриги) монарх заподозрил друзей в заговоре против него.14 В гневе Дионисий приказывает продать философа в рабство. На о. Эгина на невольничьем рынке Платона купил киренец Аннихерид за 30 мин, причем сразу же после покупки владелец тут же отпустил его на свободу, отказавшись от возврата ему потраченных денег, собранных друзьями Платона.'5 Тогда Платон вложил всю эту сумму в приобретение в пригороде сада, носившего имя героя Академа, и открыл там свою школу — Академию. / // Сад героя Академа был у афинян обычным местом прогулок. Гип- парх, сын тирана Писистрата, обнес его стеной, Кимон превратил эту местность из запущенной и безводной в хорошо орошаемую рощу с тенистыми аллеями и устроил там гимнасий. // /// Академия Платона просуществовала 916 лет. ///
В диалоге «Тимей» первым всеобъемлюще обсудил происхождение первоначал и структуру Космоса:
/¦ Нам необходимо рассмотреть, какова была самая природа огня, воды, воздуха и земли до рождения неба и каково было их тогдашнее состояние. Ибо доныне никто не объяснил их рождения, но мы называем их началами и принимаем за стихии буквы Вселенной. ¦ // Происхождение вещей и явлений из первоначал в греческой науке периода Платона довольно устойчиво понимается наподобие... сложения слов из отдельных букв. Характерно, что обозначающий начала термин атоіхеїа (отсюда старославянская калька — «стихия») означает также буквы алфавита и восходит к более раннему слову axoixoq — ряд, линия. // /
Впервые поставил вопрос о сущности вещей и их, сущностей, местопребывании. Положил начало учению об эталонных первообразцах и первообразах [(греч. ларйбєіуцсс — парадигма), (греч. i8?a — идея)], взирая на которые Демиург (греч. demiurgos), творец Вселенной, матрицирует вещный мир:
/¦ Как, постучав по сосуду, мы ждем, раздастся звук целости или надтреснутости, так и целостность несущегося мимо нас бытия оп-ределяется слушанием и усмотрением его сущностей.
Надо быть исключительно даровитым, чтобы понять, что существует некий род каждой вещи и сущность сама по себе, а еще более удивительный дар нужен для того, чтобы доискаться до всего этого, обстоятельно разобраться во всем и разъяснить другому!
Идеи пребывают в природе как бы в виде образцов, прочие же вещи сходны с ними и суть их подобия, самая же причастность вещей идеям заключается не в чем ином, как только в уподоблении им.
Идея — это нечто, во-первых, вечное, то есть не знающее ни рождения, ни гибели, ни роста, ни оскудения, а во-вторых, само по себе, всегда в самом себе единообразное, все ее разновидности причастны к ней таким образом, что они возникают и гибнут, а ее не становится ни больше, ни меньше, и никаких воздействий она не испытывает.
/ /С По Аристотелю, «сущность» (оїхгіа) — это «то, чем стало бытие». Но более точным и правильным будет, на мой взгляд, такое определение: Сущность — это совокупность всею того, что делает бытие тем, чем оно может быть, и в изменениях не изменяясь; т. е. сущность близка к стабильности качества, но отдалена от этой близости именно качеством стабильности. О/Первым обозначил виды любви, навсегда связал свое имя с открытием любви духовной, без чувственною элемента:
¦¦¦ / О платонической любви:
«С точки зрения Платона, тело является не очень надежным предметом для любовного влечения. Оно и слабое и ничтожное, то больное, то здоровое, а то и просто смертное, оно умираег, исчезает, забывается, забывается сначала не всеми, а потом и всеми. Куда належну душа. Но и души человеческие тоже слишком капризны, слишком неустойчивы, слишком истеричны, слишком нуждаются во всём, и прежде всего в воспитании, и тоже уходят куда-то в неизвестную бездну, откуда еще неизвестно, когда они вернутся и вернутся ли. Произведения души и ума как будто бы более устойчивы и более заслуживают быть любимыми. Произведения науки и искусства, конечно, тоже влекут к себе с огромной силой и тоже заставляют их любить и на них любоваться. Но что такое наука? Сегодня она есть, а завтра ее забыли. И что такое искусство? Сегодня на него любуются, а завтра его проклинают. Нет, уж если что любить, то давайте любить, думает Платон, что-нибудь более твердое, более надежное, более устойчивое. И если к чему иметь любовное влечение, вот эту самую безумную страсть к порождению, то уж лучше тогда любить вечное и неизменное, вступать в брак с идеальным и страстно увлекаться чем-то бессмертным и небесным». (А. Ф. Лосев. История античной эстетики. 1974 г.) / ¦
Платон ввел в философию «золотой образ» (образ умельца-творителя, который, пользуясь набором имеющихся у него плавильных форм, может по своему желанию создать нужную ему вещь):
Положим, некто, отлив из золота всевозможные фигуры, без конца бросает их в переливку, превращая каждую во все остальные.
Если указать на любую из фигур и поинтересоваться у него: «что это такое?», то не будет ли куда осмотрительнее и ближе к истине, если он ответит: «золото» и не станет говорить о треугольнике, шаре, кубе и прочих рождающихся фигурах как о чем-то сущем?? Ибо разве не верно и справедливо, что в то мгновение, когда мы их именуем, они уже готовы перейти во что-то постоянно иное! И... надо быть довольным, если хотя бы с какой-то долей уверенности (однако не позабудем о всей наивности такого допущения!) допустить выражение «такое». Природа и есть огромный тигль, где кипящее в нем наполнение принимает любые оттиски, следуя в этом отпечатывании образцам вечносущего.•С Классификационно Платон может быть отнесен к основоположникам и аналитикам ДЕФИНИТЙВНОЙ16 философии: / Уверен, что до сих пор никто толком не понимал Платона. Дело в том, что все, рассматривая ХОД изложения тех или иных вопросов, делали акцент исключительно на изложении, ход же оставался в тени.
Суть же дела в том, что ВСЕ диалоги Платона являют собой не более как разнообразные вариации на одну и ту же тему — метод Сократа. Именно поэт ому так трудно уловить ход рассуждений Сократа с его собеседниками. Именно поэтому непонятным кажется: почему Сократ перескакивает с темы на тему, говорит то о прекрасном, то вдруг, — переключившись как ни в чем не бывало, — о совершенно другом.
Всё, однако, просто. Платон сумел в юности ухватить глубинный смысл сократовского метода, раскачивающего, повергающего наземь и обращающего в пух и прах любое дефинитивное утверждение. И суть здесь в том — и Сократ это знал; знал и Платон, но нигде даже словом не обмолвился, — что слабость определительного утверждения уже истоково, заранее, ограничивает возможности того, кто его высказывает, как емкость сделанного ведра ограничивает возможности его использующего.
А Сократ сначала предлагал дать определение (то есть сделать ведро), ничего не подозревающий бедняга-собеседник с удовольствием его делал, а затем Сократ раздувал пожар слов и предлагал гасить его «сде-ланным» только что ведром.
Так как Сократ знал, что делал, емкости «ведра» оказывалось недостаточно, и собеседник в любом случае терпел фиаско: либо он сгорал (от стыда и позора), либо вынужден был браться за изготовление другой емкости, что тоже означало поражение, ибо это был отказ от прежнего, первоначального, утверждения.
/ ЭДо нас дошли: 23 подлинных и 11 сомнительных диалогов, речь «Апология Сократа», а также 13 писем, некоторые из них, возможно, подлинные:
/ Письма — это переписка Платона с сицилийским тираном Дионисием Младшим. /
Сочинения Платона: Диалоги Платона:
«Протагор»;
«Федон»;
«Пир»;
«Парменид»:
«Теэтет»;
«Федр»; «Лахет»;
«Софист»; «Менон»;
«Филеб»; «Государство»;
«Тимей»; «Политик»;
«Критий»; «Законы» и др. ¦ тому грозила смерть. И когда ябедник Кробил встретил его и спросил: «Ты заступаешься за другого и не знаешь, что тебя самого ждет Сократова цикута?» — он ответил: «Я встречался с опасностями, сражаясь за отечество, не отступлю и теперь, отстаивая долг дружбы». /
Платон изобрел будильник, впервые применив в гидравлике принцип реле. Падавшая по каплям в верхний яшик вода, дойдя до определенного уровня, посредством особого устройства с силой прорывалась в нижний яшик. Вытесненный из последнего воздух проходил по узкой трубке в статую флейтиста. Раздававшийся громкий звук флейты пробуждал заспавшихся учеников Платона.
Однажды, когда к нему вошел Ксенократ, Платон попросил его выпороть раба: сам он не мог это сделать, потому что был в гневе. А кому-то из рабов он и сам сказал: «Не будь я в гневе, право, я бы тебя выпорол!»
Сев на коня, он тотчас поспешил сойги, чтобы не поддаться (так сказал он) всаднической гордыне.
Пьяным он советовал смотреться в зеркало, чтобы отвратиться от своего безобразия. Допьяна, говорил он, нигде не следует пить, кроме как на празднествах бога-подателя вина.
Незадолго до кончины Платон увидел во сне, будто превратился в лебедя, летает с дерева на дерево и доставляет много хлопот птицеловам. Сократик Симмий истолковал это так, что Платон останется неуловим для тех, кто захочет его толковать, — ибо птицеловам подобны толкователи, старающиеся выследить мысли древних авторов, неуловим же он потому, что его сочинения допускают толкования и физическое, и этическое, и теологическое, и множество иных.
Потомкам Платон оставил непреходящее по значимости назидание:
«Человеческий род не избавится от зла до тех пор, пока истинные и правильно мыслящие философы не займут государственные должности или властители в государствах по какому-то божественному определению не станут подлинными философами».
2 СУДЬБА Jj ^огда сицилийский тиран Дионисий Старший попал в
> В 1979 г., через 2326 лет после смерти Платона, вся пресса Греции сообщила об автомобильной катастрофе, единственно о которой можно сказать, что она была «философской»: вследствие наезда было повреждено дерево, под которым философ обучал юных сынов Эллады.
А.
Ф. Лосев:«Общий современный результат многовековою изучения терминологии Платона сводится к тому, что у Платона нет никакого учения об идеях. Слово идея (idea) Платон употребляет всего лишь 96 раз, а понятие эйдос* (eidos) употребляется не более 408 раз. Эти две цифры заставляют подозревать, что термины эти едва ли для Платона являются концептуальными, или системообразующими. Достаточно сказать, что о значении самого термина «эйдос» Платон сам нигде не говорит и не поясняет, в каком смысле его надо понимать».
Альфред Норт Уайтхед:
«Самая надежная характеристика европейской философии состоит в Юм, что она представляет ряд примечаний к Платону».
3 УЧЕНИЕ^ * Основания оригинальности:
Чтобы достигнуть первопричин, знание должно спори і ь с самим собой, поднимая око души от грязи первоначального мнения к высотам всестороннего охвата предмета и темы исследования. Устремление от чувственных предпосылок рассудка к объектам нечувственным — к идеям — это и есть тот метод, который мы зовем диалектическим (5іоЛєхтіхП |i?do5oQ.
Занебесную область не воспел никто. Она же вот какова...
Я держусь единственного объяснения: ничто иное не делает вещь пре-красною, кроме присутствия прекрасного самого по себе или общности с ним.
[...]
Единственный путь, каким возникает любая вещь, — это ее причасу- ность особой сущности. [...]
Каждая из идей существует... Вещи получают свои имена в силу причастности к ним.
Противоположность никогда не перерождается в собственную противоположность ни в нас, ни в природе. [...] Огонь, когда приближается холодное, либо сходит с его пути, либо же гибнет: он и не хочет и не в силах, принявши холод, быть тем, чем был прежде, — огнем и, вместе, холодным.
Различать всё по родам, не принимать один и тот же вид за иной и иной >а тот же самый — это дело диалектического знания.
Диалектическая метода одна возводит предположения к самому началу.
Человек есть существо бескрылое, с двумя ногами и плоскими ногтями, способное обладать общественным знанием.
Оказавшись в Сиракузах в правление тирана Дионисия Старшего, Платон попытался преобразовать тираническую власть в аристократическую и для этого явился к самому Дионисию. Дионисий его спросил: «Кто, по- твоему, счастливец среди людей?» — «Сократ», — ответил Платон. Диони-сий опять спросил: «В чем, по-твоему, задача правителя?» Платон ответил: «В том, чтобы делать из подданных хороших людей». Третий вопрос задал Дионисий: «Скажи, а справедливый суд, по-твоему, ничего не стоит?» Дело в том, что Дионисий славился справедливостью своего суда. Но Платон отвечал без угайки: «Ничего не стоит, или разве что самую малость, — ибо справедливые судьи подобны портным, дело которых — зашивать порванное платье». Четвертый вопрос задал Дионисий: «А быть тираном, по- твоему, не требует храбрости?» — «Нисколько, — отвечал Платон, — тиран самый боязливый человек на свете: ему приходится дрожать даже перед бритвой цирюльника в страхе, что его зарежут». Дионисий на это так разгневался, чго приказал Платону в тот же день покинуть Сиракузы.
Ощущение не дает ничего надежного.
Ясно, что ты говоришь о предметах, видных издалека, как бы в смутной дымке.
Не очень-то ты схватил мою мысль!
Но о чем же ты говоришь?
Не побуждает к исследованию то, что не вызывает одновременно противоположного ощущения, а то, что вызывает такое ощущение, я считаю побуждающим к исследованию, поскольку ощущение обнаруживает одно нисколько не больше, чем другое, ему противоположное, всё равно, относится ли это ощущение к предметам, находящимся вблизи, или к далеким. Ты поймешь это яснее на следующем примере: вот, скажем, три пальца — мизинец, указательный и средний...
Ну, да.
Считай, что я говорю о них как о предметах, рассматриваемых вблизи, но обрати здесь внимание вот на что...
На что же?
Каждый из них одинаково является пальцем — в этом отношении между ними нет никакой разницы, всё равно, смотришь ли на его середину или край, белый ли он или черный, толстый или тонкий и так далее. Во всём этом душа большинства людей не бывает вынуждена об-ращаться к мышлению с вопросом: «А что это, собственно, такое — палец?», потому что зрение никогда не показывало ей, что палец одновременно есть и нечто противоположное пальцу.
Конечно, не показывало.
Так что, здесь, это, естественно, не побуждает к размышлению и не вызывает его.
Естественно.
Далее. А ббльшую или меньшую величину пальцев разве можно в достаточной мере определить на глаз и разве для зрения не безразлично, какой палец находится посредине, а какой с краю? А на ощупь можно ли в точности определить, толстый ли палец, тонкий ли, мягкий или жесткий? Да и остальные ощущения разве не слабо обнаруживают всё это? С каждым из них не так ли бывает: ощущение, назначенное определять жесткость, вынуждено приняться и за определение мягкости и потому извещает душу, что одна и та же вещь ощущается им и как жесткая, и как мягкая.
Да, так бывает.
В подобных случаях душа, в свою очередь, недоумевает, что обозначено этим ощущением как жесткое, когда та же самая вещь названа им мягкой. То же самое и при ощущении легкого и тяжелого: душа не понимает, легкая это вещь или тяжелая, если восприятие обозначает тяжелое как легкое, а легкое как тяжелое.
Такие сообщения странны для души и нуждаются в рассмотрении.
Естественно, что при таких обстоягельствах душа привлекает себе на помощь рассуждение и размышление.
¦ Платон. «Софист»: Чужеземец: Следовательно, бытие по своей природё и не стоит и не
движется. Теэтет: По-видимому.
V С Да, здесь всплывает, и хорошо заметна, очень серьезная проблема, а именно: вопрос о неосознанной, то есть никогда не замечаемой неправомерной аналогизации опыта, знаний и индивидуальных проницаний и почувствований мыслителя в бытийный мир вокруг человека.
Это, конечно же, аналогизация, ибо речь идет о неизвестном — проникновении в него и последующем описании: в режиме объяснения как уже хорошо, и чуть ли не окончательно, понятого.
Но можно ли характеризовать целое именем части, от имени части, да еще и в измерительных обусловленностях этой части?! Пока не решен этот вопрос, разве должно отвечать на остальные — производные или от него иначе зависимые вопросы.
Ведь кто оспорит, что подлинное постижение — это всегда выявления самости, или качества, но качество же — это параметр соотнесения, а с чем можно соотнести «бытие»?!
По суги дела, Платон стоит на точке зрения, если воспользоваться более поздней, но очень подходящей для данного случая формулировкой, что «существовать — значит восприниматься». А как иначе еще можно понимать человека, говорящего о бытии Универсума с точки зрения... времени, то есть с позиции становящегося и меняющегося? Это всё равно что утверждать что-то о внешней форме шара, зная его, шар, всегда, постоянно, неизменно (изначально и безальтернативно!) только изнутри. Странным было бы слышать уверения, что шар — какие сомнения? не смейте возражать! — безусловно ВОГНУТ. Но он-то на самом деле — выпукл!
Платон еще не ведает того, что говорить о совершенно неизвест- ном, то есть о том, во что аналогизация принципиально невозможна, а потому и как познавательный прием недопустима, нельзя без имманентного противоречия, ибо говорят люди слонами, слова связаны со значением, значение — со знанием, знание — с сознанием, а сознание и есть сознанный, то есть соотнесенный со знанием и в знании, внешний мир.18 Естественно, что, проецируя себя во внешнее, знающее сознание, не имеющее при себе ничего, кроме себя, по существу, моделирует «ситуацию зеркала», со всеми вытекающими из этого следствиями: оно видит только себя, да к тому же — и здесь-то самое главное — наоборот.
Ставя точки над і, нужно добавить, что впервые эту проблему довольно твердо нащупал, хотя и не так, как надо, понял, Иммануил Кант. Речь идет о том, что результативная деятельность — не исключая и философию — невозможна без регулирующих правил и карты предельных допустимостей. И если брать метафорой автодорогу, то и без ГАИ" не обойтись. Иначе — сплошные аварии, повреждения, катастрофы...
Обобщенно, вся «логика» Платона сродни фокусничеству того, кто, к примеру, ломая идеально прозрачное стекло на кусочки, показывает их общую (и в частях, и кучеобразно) непрозрачность, а затем, составляя осколки опять в поверхность, вновь приходит, теперь уже к как бы обратному результату — прозрачности. А суть фокуса в том, что нарушаются неизвестные пока фокуснику законы оптики: в целостном стекле путь световых линий таков, что лучи проходят его без искривлений, а сквозь дроблёное стекло свет проннкает иначе, в большинстве своем тая в бесчисленных, хаотического характера, преломлениях. Э
• О философии:
Всякий имеющий разум никогда не осмелится выразить словами то, что явилось плодом его размышления, и особенно в такой негибкой форме, как письменные знаки.
Я во многом превосхожу тех, кто занимается философией, и вменяю себе в заслугу лишь то, что следую своему разуму.
Нет ничего сильнее знания, оно всегда и во всём пересиливает и удовольствия^ и всё прочее.
Занимайтесь философией и более молодых людей побуждайте к тому же.
Подлинные философы те, кто любит усматривать истину.
Философам свойственно испытывать изумление. Оно и есть начало философии.
В род богов никому не позволено попасть, если он не занимается философией.
Из богов никто не занимается философией и не желает стать мудрым, поскольку боги и так уже мудры.
Ни мудрецы, ни невежды философией не занимаются. Занимаются ею те, кто находится посредине между мудрецами и невеждами.
Человека, не сроднившегося с философией, ни хорошие способности, ни память с ней сроднить не смогут, ибо в чуждых для себя душах она не пускает корней. — Философия прелестна, если заниматься ею умеренно и в молодом возрасте; но стоит задержаться на ней больше чем следует, и она — погибель для человека. Если даже ты очень даровит, но посвящаешь философии более зрелые свои годы, ты неизбежно останешься без того опыта, какой нужен, чтобы стать человеком достойным и уважаемым. Ты останешься несведущ в законах своего города, в том, как вести с людьми деловые беседы, в радостях и желаниях, одним словом, совершенно несведущ в человеческих нравах. И к чему бы ты тогда ни приступил, чем бы ни занялся — своим ли делом или государственным, ты будешь смешон, так же, вероятно, как будет смешон государственный муж, если вмешивается в философские рассуждения и беседы.
• О Вселенной:
Приступим теперь к рассуждениям о Вселенной, намереваясь выяснить, возникла ли она и каким именно образом или пребывает невозник- шей; значит, нам просто необходимо, если только мы не впали в совершенное помрачение, воззвать к богам и богиням и испросит ь у них, что-бы речи наши были угодны им, а вместе с тем удовлетворяли бы нас самих. Таким да будет наше воззвание к богам! Но и к самим себе нам следует воззвать, дабы вы наилучшим образом меня понимали, а я возможно более правильным образом развивал свои мысли о предложенном предмете.
Представляется мне, что для начала должно разграничить вот какие две вещи: что есть вечное, не имеющее возникновения бытие, и что есть вечно возникающее, но никогда не сущее. То, что постигается с помо-щью размышления и объяснения, очевидно, и есть вечно тождественное бытие; ато, что подвласіно мнению и неразумному ощущению, возникает и гибнет, но никогда не существует на самом деле. Однако всё возникающее должно иметь какую-то причину для своего возникновения, ибо возникнуть без причины совершенно невозможно. Далее, если демиург любой веши взирает на неизменно сущее и берет его в качестве первообраза при создании идеи и потенции данной веши, всё необходимо выйдет прекрасным; если же он взирает на нечто возникшее и пользуется им как первообразом, произведение его выйдет дурным.
А как же всеобъемлющее небо? Назовем ли мы его космосом или иным именем, которое окажется для него самым подходящим, мы во всяком случае обязаны поставить относительно него вопрос, с которого должно начинать рассмотрение любой вещи: было ли оно всегда, не имея начала своего возникновения, или же оно возникло, выйдя из некоего начала?
Оно возникло: ведь оно зримо, осязаемо, телесно, а все вещи такого рода ощутимы и, воспринимаясь в результате ощущения мнением, возникают и порождаются. Но мы говорим, что всё возникшее нуждается для своего возникновения в некоей причине. Конечно, творца и родителя этой Вселенной нелегко отыскать, а если мы его и найдем, о нем нельзя будет всем рассказывать. И всё же поставим еще один вопрос относительно космоса: взирая на какой первообраз работал тот, кто его устроял, — на тождественный и неизменный или на имевший возникновение? Если космос прекрасен, а его демиург добр, ясно, что он взирал на вечное; если же дело обстояло так, что и выговорить-то запретно, значит, он взирал на возникшее. Но для всякого очевидно, что первообраз был вечным: ведь космос — прекраснейшая из возникших вещей, а ею демиург — наилучшая из причин. Возникши таким, космос был создан по тождественному и неизменному образцу, постижимому с помощью рассудка и разума. Если это так, то в высшей степени необходимо, чтобы этот космос был образом чего-то. Но в каждом рассуждении важно избрать сообразное с природой начало. Поэтому относительно изображения и первообраза надо принять вот какое различие: слово о каждом из них сродни тому предмету, который оно изъясняет. О непреложном устойчивом и мыслимом предмете и слово должно быть непреложным и устойчивым: в той мере, в какой оно может обладать неопровержимостью и бесспорностью, ни одно из этих свойств не должно быть уграчено. Но о том, что лишь воспроизводит первообраз и являет собой лишь подобие настоящего образа, и говорить можно не более как правдоподобно. Ведь как бытие относится к рождению, так истина относится к вере. А потому не удивляйтесь, если мы, рассматривая во многих отношениях много вещей, таких, как боги и рождение Вселенной, не достигнем в наших рассуждениях полной точности и непротиворечивости. Напротив, мы должны радоваться, если наше рассуждение окажется не менее правдоподобным, чем любое другое, и притом помнить, что и я, рассуждающий, н вы, мои судьи, всего лишь люди, а потому нам приходится довольствоваться в таких вопросах правдоподобным мифом, не требуя большего.
• Время:
И вот когда Отец усмотрел, что порождённое им, это изваяние вечных богов, движется и живет, он возрадовался и в ликовании замыслил еще больше уподобить творение образцу. Поскольку же образец являет собой вечно живое существо, он положил в меру возможного и здесь добиться сходства; но дело обстояло так, что природа того живого существа вечна, а этого нельзя полностью передать ничему рожденному. Поэтому он замыслил сотворить некое движущееся подобие вечности; устрояя небо, он вместе с ним творит для вечности, пребывающей в едином, вечный же образ, движущийся от числа к числу, который мы назвали временем. Ведь не было бы ни дней, ни ночей, ни месяцев, ни годов, пока не было рождено небо, но он уготовил для них возникновение лишь тогда, когда небо было устроено. Всё это — части времени, а «было» и «будет» суть виды возникшего времени, и, перенося их на вечную сущность, мы незаметно для себя делаем ошибку. Ведь мы говорим об этой сущности, что она «была», «есть» и «будет», но, если рассудить правильно, ей подобает одно только «есть», между тем как «было» и «будет» приложимы лишь к возникновению, становящемуся во времени, ибо и то и другое суть движения.
• Процесс и процедура возникновения:
Сущность, внутри которой вещи получают рождение и в которую возвращаются, погибая, мы назовем «то» и «это»; но любые качества, будь то теплота, белизна или то, что им противоположно либо из них слагается, ни в коем случае не заслуживают такого наименования.
Надо, однако, постараться сказать о том же самом еще яснее. Положим, некто, отлив из золота всевозможные фигуры, без конца бросает их в переливку, превращая каждую во все остальные; если указать на одну из фигур и спросить, что же это такое, то будет куда осмотрительнее и ближе к истине, если он ответит «золото» и не станет говорить о треугольнике и прочих рождающихся фигурах как о чем-то сущем, — ибо в то мгновение, когда их именуют, они уже готовы перейти во что-то иное, — и надо быть довольным, если хотя бы с некоторой долей уверенности можно допустить выражение «такое». Вот так обстоит дело и с той природой, которая приемлет все тела. Ее следует всегда именовать тождественной, ибо она никогда не выходит за пределы своих возможностей; всегда воспринимая всё, она никогда и никоим образом не усваивает никакой формы, которая была бы подобна формам входящих в нее вещей. Природа эта по сути своей такова, что принимает любые оттиски, находясь в движении и меняя формы под действием того, что в нее входит, и потому кажется, будто она в разное время бывает разной; а входящие в нее и выходящие из нее вещи — это подражания вечносущему, отпечатки по его образцам, снятые удивительным и неизъяснимым способом.
• О зрении:
¦ Найдя, что передняя сторона благороднее и важнее задней, боги уделили ей у нас больше подвижности. Сообразно с этим нужно было, чтобы передняя сторона человеческого тела получила особое и необычное устройство; потому-то боги именно на этой стороне головной сферы поместили лицо, сопрягши с ним все орудия промыслительной способности души, и определили, чтобы именно лицо по своей природе было иричастно руководительству.
Из орудий они прежде всего устроили те, что несут с собой свет, то есть глаза, и сопрягли их с лицом вот по какой причине: они замыслили, чтобы явилось тело, которое несло бы огонь, не имеющий свойства жечь, но изливающий мягкое свечение, и искусно сделали его подобным обычному дневному свету. Дело в том, что внутри нас обитает особенно час-тый огонь, родственный свету дня: его-то они заставили гладкими и плотными частицами изливаться через глаза; при этом они уплотнили как следует глазную ткань, но особенно в середине, чтобы она не пропускала ничего более грубого, а только этот чистый огонь. И вот, когда полуденный свет обволакивает это зрительное истечение и подобное устремляется к подобному, они сливаются, образуя единое и однородное тело в прямом направлении от глаз, и притом в месте, где огонь, устремляющийся изнутри, сталкивается с внешним потоком света. А поскольку это тело благодаря своей однородности претерпевает всё, что с ним ки случится, однородно, то стоит ему коснуться чего-либо или, наоборот, испытать какое-либо прикосновение, и движения эти передаются уже всему телу, доходя до души, отсюда возникает тот вид ощущения, который мы именуем зрением. Когда же ночь скроет родственный ему огонь дня, внутренний огонь как бы отсекается: наталкиваясь на то, что ему не подобно, он терпит изменения и гаснет, ибо не может слиться с близлежащим воздухом, не имеющим в себе огня. Зрение бездействует и тем самым наводит сон. Дело в том, что, когда мы при помощи устроенных богами природных укрытий для глаз, то есть век, запираем внутри себя силу огня, последняя рассеивает и уравновешивает внутренние движе* ния, отчего приходит покой.
• Главное уподобление (Образ пещеры):
¦ — Человеческую природу в отношении просвещенности и непросвещенности можно уподобить вот какому состоянию... посмотри-ка: ведь люди как бы находятся в подземном жилище наподобие пещеры, где во всю ее длину тянется широкий просвет. С малых лет у них там на ногах и на шее оковы, так что людям не двинуться с места, и видят они только то, что у них прямо перед глазами, ибо повернуть голову они не могут из-за этих оков. Люди обращены спиной к свету, исходящему от огня, который горит далеко в вышине, а между огнем и узниками проходит верхняя дорога, огражденная — глянь-ка — невысокой стеной вроде той ширмы, за которой фокусники помещают своих помощников, когда поверх ширмы показывают кукол.
Это я себе представляю.
Так представь же себе и то, что за этой стеной другие люди несут различную утварь, держа ее так, что она видна поверх стены; проносят они и статуи, и всяческие изображения живых существ, сделанные из1 камня и дерева. При этом, как водится, одни из несущих разговаривают, другие молчат.
Странный ты рисуешь образ и странных узников!
Подобных нам. Прежде всего разве ты думаешь, что, находясь в таком положении, люди что-нибудь видят, свое ли или чужое, кроме теней, отбрасываемых огнем на расположенную перед ними стену пещеры?
Как же им видеть что-то иное, раз всю свою жизнь они вынуждены держать голову неподвижно?
А предметы, которые проносят там, за стеной? Не то же ли самое происходит и с ними?
То есть?
Если бы узники были в состоянии друг с другом беседовать, разве, думаешь ты, не считали бы они, что дают названия именно тому, что видят?
Непременно так.
Далее. Если бы в их темнице отдавалось эхом всё, что бы ни произнес любой из проходящих мимо, думаешь ты, они приписали бы эти звуки чему-нибудь иному, а не проходящей тени?
Клянусь Зевсом, я этого не думаю.
Такие узники целиком и полностью принимали бы за истину тени проносимых мимо предметов.
Это совершенно неизбежно. — Понаблюдай же их освобождение от оков неразумия и исцеление от него, иначе говоря, как бы это всё у них происходило, если бы с ними естественным путем случилось нечто подобное.
Когда с кого-нибудь из них снимут оковы, заставят его вдруг встать, повернуть шею, пройтись, взглянуть вверх — в сторону света, ему будет мучительно выполнять всё это, он не в силах будет смотреть при ярком сиянии на те вещи, тень от которых он видел раньше. И как ты думаешь, что он скажет, когда ему начнут говорить, что раньше он видел пустяки, а теперь, приблизившись к бытию и обратившись к более подлинному, он мог бы обрести правильный взгляд? Да еще если станут указывать на ту или иную мелькающую перед ним вещь и задавать вопрос, что это іакое, и вдобавок заставят его отвечать! Не считаешь ли ты, что это крайне его затруднит и он подумает, будто гораздо больше правды в том, что он видел раньше, чем в том, что ему показывают теперь?
Конечно, он так подумает.
А если заставить его смотреть прямо на самый свет, разве не заболят у него глаза и не вернется он бегом к тому, что он в силах видеть, считая, что это действительно достовернее тех вещей, которые ему показывают?
Да, это так.
Если же кто станет насильно тащить его по крутизне вверх, в гору, и не отпустит, пока не извлечет его на солнечный свет, разве он не будет страдать и не возмутится таким насилием? А когда бы он вышел на свет, глаза его настолько были бы поражены сиянием, что он не мог бы разглядеть ни одного предмета из тех, о подлинности которых ему теперь говорят.
Да, так сразу он этого бы не смог.
Тут нужна привычка, раз ему предстоит увидеть всё то, что там, наверху. Начинать надо с самого легкого: сперва смотреть на тени, затем — на отражения в воде людей и различных предметов, а уж потом — на самые веши; при этом то, что на небе, и самоё небо ему легче было бы видеть не днем, а ночью, то есть смотреть на звездный свет и Луну, а не на Солнце и его свет.
Несомненно.
И наконец, думаю я, этот человек был бы в состоянии смотреть уже на самоё Солнце, находящееся в его собственной области, и усматривать его свойства, не ограничиваясь наблюдением его обманчивого отражения в воде или в других, ему чуждых средах.
Конечно, ему это станет доступно.
И тогда уж он сделает вывод, что от Солнца зависят и времена года, и течение лет, и что оно ведает всем в видимом пространстве и оно же каким-то образом есть причина всего того, что этот человек и другие узники видели раньше в пещере.
Ясно, что он придет к такому выводу после тех наблюдений.
Так как же? Вспомнив свое прежнее жилище, тамошнюю премудрость и сотоварищей по заключению, разве не сочтет он блаженством перемену своего положения и разве не пожалеет своих друзей?
И даже очень.
А если они воздавали там какие-нибудь почести и хвалу друг другу, награждая того, кто отличался наиболее острым зрением при наблюдении текущих мимо предметов и лучше других запоминал, что обычно появлялось сперва, что после, а что и одновременно, и на этом основании предсказывал грядущее, то, как ты думаешь, жаждал бы всего этого тот, кто уже освободился от уз, и разве завидовал бы он тем, кого почитают узники и кто среди них влиятелен? Или он испытывал бы то, о чем говорит Гомер, то есть сильнейшим образом желал бы
...как поденщик, работая в поле, службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный
и скорее терпеть что угодно, только бы не разделять представлений узников и не жить так, как они?
Я-то думаю, он предпочтет вытерпеть всё что угодно, чем жить так.
Обдумай еще и вот что: если бы такой человек опять спустился туда и сел бы на то же самое место, разве не были бы его глаза охвачены мраком при таком внезапном уходе от света Солнца?
Конечно.
А если бы ему снова пришлось состязаться с этими вечными узниками, разбирая значение тех теней? Пока его зрение не притупится и глаза не привыкнуг — а на это потребовалось бы немалое время, — разве не казался бы он смешон? О нем стали бы говорить, что из своего восхождения он вернулся с испорченным зрением, а значит, не стоит даже и пытаться идти ввысь. А кто принялся бы освобождать узников, чтобы повести их ввысь, того разве они не убили бы, попадись он им в руки?
Непременно убили бы.
Так вот, это уподобление следует применить ко всему, что было сказано ранее: область, охватываемая зрением, подобна тюремному жилищу, а свет от огня уподобляется в ней мощи Солнца. Восхождение и созерцание вещей, находящихся в вышине, — это подъем души в область умопо-стигаемого. Если ты всё это допустишь, то постигнешь мою заветную мысль —- коль скоро ты стремишься ее узнать, — а уж богу ведомо, верна ли она. Итак, вот что мне видится: в том, что познаваемо, идея блага — это предел, и она с трудом различима, но стоит только ее там различить, как отсюда напрашивается вывод, что именно она — причина всего правильного и прекрасного. В области видимого она порождает свет и его владыку, а в области умопостигаемого она сама — владычица, от которой зависят истина и разумение, и на нее должен взирать тот, кто хочет сознательно действовать как в частной, так и в общественной жизни.
• Идея блага:
¦ — Зрение ни само по себе, ни в том, в чем оно возникает, — мы назы-ваем это глазом, — не есть Солнце.
Конечно, нет.
Однако из орудий наших ощущений оно самое солнцеобразное.
Да, самое.
И та способность, которой обладает зрение, уделена ему Солнцем, как некое истечение.
Конечно. — Значит, и Солнце не есть зрение. Хотя оно — причина зрения, но само зрение его видит.
Да, это так.
Вот и считай, что я утверждаю это и о том, что порождается благом, — .ведь благо произвело его подобным самому себе: чем будет благо в умопостигаемой области по отношению к уму и умопостигаемому, гем в области зримого будсі Солнце по отношению к зрению и зрительно постигаемым вещам.
Как это? Разбери мне подробнее.
Ты знаешь, когда напрягаются, чтобы разглядеть предметы, озаренные сумеречным сиянием ночи, а не те, цвет которых предстает в свете дня, зрение притупляется, и человека можно принять чуть ли не за слепого, как будто его глаза не в порядке.
Действительно, это так.
Между тем, те же самые глаза отчетливо видят предметы, освещенные Солнцем: это показывает, что зрение в порядке.
И что же?
Считай, что так бывает и с душой: всякий раз, когда она устремляется туда, где сияют истина и бытие, она воспринимает их и познаёт, а это показывает ее разумность. Когда же она уклоняется в область сме-шения с мраком, возникновения и уничтожения, она тупеет, становит-ся подверженной мнениям, меняет их так и этак, и кажется, что она лишилась ума.
Похоже на это.
Так вот, то, что придаёт познаваемым вещам истинность, а человека иаделяет способностью познавать, это ты и считай идеей блага — причиной знания н познаваемости истины. Как ни прекрасно и то, и другое — познание и истина, но если идею блага ты будешь считать чем-то еще более прекрасным, ты будешь прав. Как правильно было считать свет и зрение солнцеобразными, но признать их Солнцем было бы неправильно, так и здесь: правильно считать познание и истину имеющими образ блага, но признать которое либо из них самим благом было бы неправильно: благо по его свойствам надо ценить еще больше.
Каким же ты считаешь его несказанно прекрасным, если, по твоим словам, от него зависят и познание, и истина, само же оно превосходит их своей красотой! Но, конечно, ты понимаешь под этим не удовольствие?
Не кощунствуй! Лучше вот как рассматривай его образ...
Как?
Солнце дает всему, что мы видим, не только возможность быть ви-димым, но и рождение, рост, а также питание, хотя само оно не есть становление.
Как же иначе?
Считай, что и познаваемые вещи могут познаваться лишь благодаря благу; оно же дает им и бытие, и существование, хотя само благо не есть существование, оно — за пределами существования, превышая его достоинством и силой.
• О душе:
Если человек настоящий философ, его заботы обращены не на тело, но почти целиком — насколько возможно отвлечься от собственного тела — на душу.
— Можно ли видеть душу?
Нельзя.
Значит, она безвидна? -Да.
Каждое тело, движимое извне, не одушевлено, а движимое изнутри, из самого себя, одушевлено, потому что такова природа души. То, что движет само себя, есть не что иное, как душа.
Душа наша существовала до того, как мы родились.
Душа — своего рода гармония, слагающаяся из натяжения телесных начал.
То, что видит душа, умопостигаемо и безвидно.
Душа бессмертна и неуничтожима. И поистине наши души будут существовать в Аиде.
Уподобим душу слитой воедино силе упряжки крылатых коней и возничего. Из коней, говорим мы, один хорош, а другой нет, один из них прекрасных статей, стройный, шея высокая, храп с горбинкой, масть белая, глаза черные; он любит честь, но при этом воздержан и совестлив, он друг верных мнений, его не надо погонять бичом. А другой весь перекошен, тучен, дурно сложен, шея у него мощная, да короткая, он курносый, черной масти, а глаза светлые, полнокровный, друг наглости и похвальбы; космы вокруг ушей делают его глухим, он с трудом повинуется бичу.
Душа умершего продолжает существовать и Лбладает способностью мыслить.
Душа всякий раз обманывается по вине тела. Мне кажется, это бесспорно.
На мой взгляд, сказал Симмий , душа сродни лире, ее струнам и гармонии. И верно, в настроенной лире гармония — это нечто невидимое, бестелесное, прекрасное и божественное, а сама лира и струны — тела, то есть нечто телесное, сложное, земное и сродное смертному. Представь себе теперь, что лиру разбили или же порезали и порвали струны, — приводя те же доводы, какие приводишь ты, кто-нибудь будет упорно доказывать, что гармония не разрушилась и должна по-прежнему существовать. Быть того не может, скажет такой человек, чтобы лира с разорванными струнами и сами струны — вещи смертной природы — всё еще существовали, а гармония, сродная и близкая божественному и бессмертному, погибла, уничтожившись раньше, чем смертное. Нет, гармония непременно должна существовать, и прежде истлеют без остатка дерево и жилы струн, чем претерпит что-нибудь худое гармония. И право же, я думаю, ты и сам отлично сознаёшь, что наиболее частый взгляд на душу таков: если наше тело связывают и держат в натяжении тепло, холод, сухость, влажность и некоторые иные, подобные им, начала, то душа наша есть сочетание и гармония этих начал, когда они хорошо и сораз-
мерно смешаны друг с другом. И если душа — это действительно своего рода гармония, значит, когда тело чрезмерно слабеет или, напротив, чрезмерно напрягается — из-за болезни или иной какой нанасти, — душа при всей своей божественности должна немедленно разрушиться, как разрушается любая гармония, будь то звуков или же любых творений художников; а телесные останки могут сохраняться долгое время, пока их не уничтожит огонь или тление. Пожалуйста, подумай, как нам отвечать на этот довод, если кто будет настаивать, что душа есть сочетание телесных качеств и потому в том, что мы называем смертью, гибнет первою.
Сократ, по всегдашней своей привычке, обвел собравшихся взглядом, улыбнулся и сказал:
Симмий говорит дело. Если кто из вас находчивее моего, пусть отвечает. Кажется, Симмий метко поддел наше рассуждение. И все-таки, на мой взгляд, прежде чем отвечать, нужно сперва выслушать еще Кебета , в чем упрекает наши доводы он, а мы тем временем подумаем, что нам сказать. И тогда уже, выслушав обоих, мы либо уступим им, если выяснится, что они поют в лад, а если нет — будем отстаивать свое доказательство. Ну, Кебет, теперь твой черед: говори, что тебя смущает.
Да, Сократ, я скажу, — отозвался Кебет. [...] Смотри, есть ли толк в том, что я на это отвечаю. Естественно, что н мне, как раньше Снммню, понадобится какое-нибудь уподобление.
Так рассуждать, на мой взгляд, примерно то же самое, что применить этот довод к умершему старику-ткачу и утверждать, будто он не погиб, но где-то существует, целый и невредимый, и в подтверждение предъявить плащ, который старик сам себе соткал: плащ-то ведь цел, ему ничего не сделалось, он невредим. А если кто усомнится, тогда спросить, что долговечнее, люди или плащи, которые постоянно в употреблении, в носке, и, услыхав в ответ: «Разумеется, люди», — считать доказанным, чго человек, соткавший этот плащ, без всякого сомнения, цел и невре- лим, раз не погибла вещь менее долговечная.
Но я думаю, Симмий, что на самом-то деле всё обстоит иначе.
[...]
Тем не менее я так считаю, — сказал Симмий, — и был бы очень изумлен, если бы мое мнение вдруг переменилось.
Тогда Сократ:
А между тем, друг-фиванец, тебе придется его переменить, если ты останешься при мысли, что гармония — это нечто составное, а душа — своего рода гармония, слагающаяся из натяжения телесных начал. Ведь ты едва ли и сам допустишь, что гармония сложилась и существовала прежде, нежели то, из чего ей предстояло сложиться. Или все-таки допустишь?
Никогда, Сократ! — воскликнул Симмий. — 158
п.л at он
Но ты видишь, что именно это ты нечаянно и утверждаешь? Ведь ты говоришь, что душа существует до того, как воплотится в человеческом образе, а значит, она существует, сложившись из того, что еще не существует. Ведь гармония совсем не похожа на то, чему ты уподобляешь ее сейчас: наоборот, сперва рождается лира, и струны, и звуки, пока еще негар- моничные, и лишь последней возникает гармония и первой разрушается. Как же этот твой новый довод будет звучать в лад с прежним?
Никак не будет, — отвечал Симмий.
А ведь если какому доводу и следует звучать стройно и в лад, так уж тому, который касается гармонии.
' — Да, конечно, — согласился Симмий.
А у тебя не выходит в лад, — сказал Сократ.
Сколько я помню, мы говорили, что душа существует до перехода своего в тело с такой же необходимостью, с какой ей принадлежит сущность, именуемая бытием. Это основание я принимаю как верное и достаточное и нимало в нем не сомневаюсь. А если так, я, по-видимому, не должен признавать, что душа есть гармония, кем бы этот взгляд ни высказывался — мною или еще кем-нибудь.
Пойдем дальше, Симмий. Как тебе кажется, может ли гармония или любое другое сочетание проявить себя как-то иначе, чем составные части, из которых оно складывается?
Никак не может.
Стало быть, ни действовать само, ни испытывать воздействие как- нибудь иначе, чем они?
Симмий согласился.
И значит, гармония не может руководить своими составными частя-ми, наоборот, она должна следовать за ними?
Симмий подтвердил.
И уж подавно ей и не двинуться, и не прозвучать вопреки составным частям, одним словом, никакого противодействия им не оказать?
Да, ни малейшего.
Пойдем дальше. Всякая гармония по природе своей такова, какова настройка?
Не понимаю тебя.
Ну, а если настройка лучше, полнее — допустим, что такое возможно, — то и гармония была бы гармонией в большей мере, а если хуже и менее полно, то в меньшей мере.
Совершенно верно.
А к душе это приложимо, так чтобы хоть ненамного одна душа была лучше, полнее другой или хуже, слабее именно как душа?
Никак не приложимо!
Продолжим, ради Зевса...
V С И Симмий и Кебет излагают свои взгляды с привлечением аналогиза- ционного механизма. Предмет их обсуждения — душа — и таинствен, и загадочен, и, даже, бытийно проблематичен. Потому привлечение примеров и образов диктует им закон отставания20.
А что делает Платон, слушая их речи? Он вовсе не ассимилирует смысл сказанного! Он спорит и при этом оспаривает не тему дискуссии, а правомерность образа.
Но так обращаться с уподоблением нельзя. Это всё равно что нюхать нарисованную розу и возмущаться тем, что она не пахнет.
Это всё равно что рассуждать о возможности покорения вершины горы по картинам, где она изображена. И всякий раз, лицезрея очеред- ное полотно, не соглашаться с художником не по поводу крутизны склонов, а по поводу соответствия величины горы рисованной горе натуральной.
Это всс равно что выдвигать претензии повару, отвергая не непонра- вившееся блюдо, а запахи на кухне, или, чего доброго, самого повара...
Оспаривать вспомогательную образность или настройную метафору равносильно «стрельбе на поражение», но не в цель, а в ее тень; не в цель, а в нечто, похожее на нее; а если и в цель, то вовсе даже не в эту...
Кроме того, здесь есть и принципиальный софистический момент. Вся софистика строится на обратном механизме хода вопросов, когда мысль- ловушка уже сформулирована. Задача софиста проста в осуществлении своей сложности: осторожно подвести простака к клетке, чтобы не спугнуть... Вот тут-то Платона и выручает периферийная сущность философии, пограничная природа которой неискоренимо софистична в силу окан- товочного характера философского процесса и его врожденной амфибо- личности (не забудем: «философическое» появляется и проявляется только на границе известного с неизвестным и одинаково принадлежит обеим сферам, пользуясь человеком как мостом и информационной линией связи). Обволакивая проблему с целью прояснения и пояснения, нарож-дающееся философическое в силу вынужденного (из-за пограничности!) соприкосновения с другими вопросами — причем к данному рассужде-нию не имеющими никакого касательства, но касаемыми из-за неустра-нимой общности всего со всем уже на деле, а не в рассуждениях — делает доказательство всегда убедительным, до яркой однозначности, и в то же время — темным, до ускользания смысла. Вот оно — и ты его готов схватить, но оно уже там — и ты, опять, с пустыми руками...
В какой-то мере, а может быть и полностью, Платон разделяет судьбу всех ниспровергателей: отмываемая грязь всегда пачкает. Борьба с софистикой других прорастает вновь софистикой, но уже своей...
Но разве это не говорит о том, что софистика имманентна философии, она сопровождает ее, ибо единородна с ней, но и не равна ей, так как не есть она. Это то же, что колючие шипы на розе: без них — какая роза будет розой, но колючки не есть роза. Последнее — главное! Об этом стоит помнить. 3
• Знание как припоминание виденного в потусторонней жизни:
¦ Жрецы утверждают, что душа человека бессмертна, и, хотя она то перестает жить на земле — это и называют смертью, — то возрождается, но никогда не гибнет. Поэтому и следует прожить жизнь как можно более благочестиво:
Кто Персефоне21 пеню воздаст
За всё, чем встарь он был отягчен,
Души тех на девятый год
К солнцу, горящему в вышине,
Вновь она возвратит.
Из них возрастут великие славой цари
И полные силы кипучей и мудрости вящей мужи, —
Имя чистых героев им люди навек нарекут.
А раз душа бессмертна, часто рождается и видела всё и здесь, и в Аиде, то нет ничего такого, чего бы она не познала; поэтому ничего удивительного нет в том, что и насчет добродетели, и насчет всего прочего она способна вспомнить то, что прежде ей было известно. И раз всё в природе друг другу родственно, а душа всё познала, ничто не мешает тому, кто вспомнил что-нибудь одно — люди называют это познанием, — самому найти и всё остальное, если только он будет мужествен и неутомим в поисках: ведь искать и познавать — это как раз и значит припоминать.
• Государствам до тех пор не избавиться от бед, пока ие будут в них править философы:
¦ Ведь кто устремился к философии не с целью образования, как это бывает, когда в молодости коснутся ее, а потом бросают, но, напротив, потратил на нее много времени, те большей частью становятся очень странными, чтобы не сказать совсем негодными, и даже лучшие из них под влиянием занятия, которое ты так расхваливаешь, всё же делаются бесполезными для государства.
Выслушав Адиманта, я сказал:
Так, по-твоему, те, кто так говорит, ошибаются?
Не знаю, но я с удовольствием услышал бы твое мнение.
Ты услышал бы, что, по моему мнению, они говорят сущую правду.
Тогда как же это согласуется с тем, чго государствам до тех пор не избавиться от бед, пока не будут в них править философы, которых мы только что признали никчемными?
Твой вопрос требует ответа с помощью уподобления.
А ты, видно, к уподоблениям не привык.
Пусть будет так. Ты втянул меня в трудное рассуждение, да еще и вышучиваешь! Так выслушай же мое уподобление, чтобы еще больше убедиться, как трудно оно мне дается. — По отношению к государству положение самых порядочных людей настолько тяжелое, что ничего не может быть хуже. Поэтому для уподобления приходится брать в их защиту и объединять между собой многие черточки, наподобие того, как художники рисуют козлоподобных оленей и так далее, смешивая различные черты. Так вот, представь себе такого человека, оказавшегося кормчим одного или нескольких кораблей. Кормчий и ростом, и силой превосходит на корабле всех, но он глуховат, а также близорук и мало смыслит в мореходстве, а среди моряков идет распря из-за управления кораблем: каждый считает, что именно он должен править, хотя никогда не учился этому искусству, не может указать своего учителя и в какое время он обучался. Вдобавок они заявляют, что учиться этому нечего, и готовы разорвать на части того, кто скажет, что надо. Они осаждают кормчего просьбами и всячески добиваются, чтобы он передал им кормило. Иные его совсем не слушают, кое-кто — отчасти, и тогда те начинают убивать этих и бросать их за борт. Одолев благо-родного кормчего с помощью мандрагоры, вина или какого-либо иного средства, они захватывают власть на корабле, начинают распоряжаться всем, что на нем есть, бражничают, пируют и, разумеется, направляют ход корабля именно так, как естественно для подобных людей. Вдобавок они восхваляют и называют знающим моряком, кормчим, сведущим в кораблевождении того, кто способен захватить власть силой или же уговорив кормчего, а кто не таков, того они бранят, считая его никчемным. Они понятия не имеют о подлинном кормчем, который должен учитывать времена года, небо, звезды, ветры — всё, что причастно его искусству, если он действительно намерен осуществлять управление кораблем независимо от того, соответствует ли это чьим-либо желаниям или нет. Они думают, что невозможно приобрести такое умение, опытность и вместе с тем власть кормчего.
Итак, раз подобные вещи наблюдаются на кораблях, не находишь ли ты, что при таком положении дел моряки назовут высокопарным болтуном и никудышником именно того, кто подлинно способен управлять?
Конечно, — отвечал Адимант.
Я не думаю, чтобы, видя такую картину, ты нуждался в истолковании того, в чем ее сходство с отношением к подлинным философам в государствах, — ты ведь понимаешь, о чем я говорю.
Вполне.
Так прежде всего ты растолкуй этот образ тому, кто удивляется, почему философы не пользуются в государствах почетом, и постарайся убедить его, что гораздо более удивительно было бы, если бы их там почитали.
Я ему растолкую это.
• Об Эроте:
¦ Мне кажется, что люди совершенно не сознают истинной мощи любви, ибо, если бы они сознавали ее, они бы воздвигали ей величайшие храмы и алтари и приносили величайшие жертвы, а меж тем ничего подобного не делается, хотя всё это следует делать в первую очередь. Ведь Эрот — самый человеколюбивый бог, он помогает людям и врачует недуги, исцеление от которых было бы для рода человеческого величайшим счастьем. Итак, я попытаюсь объяснить вам его мощь, а уж вы будете учителями другим.
Раньше, однако, мы должны кое-что узнать о человеческой природе и о том, что она претерпела. Когда-то наша природа была не такой, как теперь, а совсем другой. Прежде всего, люди были трех полов, а не двух, как ныне, — мужского и женского, ибо существовал еще третий пол, который соединял в себе признаки этих обоих; сам он исчез, от него сохранилось только имя, ставшее бранным, — андрогины, и из него видно, что они сочетали в себе вид и наименование обоих полов — мужского и женского. Кроме того, тело у всех было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у двух этих лиц, глядевших в противоположные стороны, была общая, ушей имелось две пары, срамных частей две, а прочее можно представить себе по всему, что уже сказано. Передвигался такой человек либо прямо, во весь рост, так же как мы теперь, но любой из двух сторон вперед, либо, если
торопился, шел колесом, занося ноги вверх и перекатываясь на восьми конечностях, что позволяло ему быстро бежать вперед. А было этих полов три, и таковы они были потому, что мужской искони происходит от Солнца, женский — от Земли, а совмещавший оба эти — от Луны, поскольку и Луна совмещает оба начала. Что же касается шаровидности этих существ и их кругового передвижения, то и тут складывалось сходство с их прародителями. Страшные своей силой и мощью, они питали великие замыслы и посягали даже на власть богов, и то, что Гомер говорит об Эфиальте и Оте, относится к ним: это они пытались совершить восхождение на небо, чтобы напасть на богов.
И вот Зевс и прочие боги стали совещаться, как поступить с ними, и не знали, как быть: убить их, поразив род людской громом, как когда-то гигантов, — тогда боги лишатся почестей и приношений от людей; но и мириться с таким бесчинством тоже нельзя было. Наконец Зевс, насилу кое-что придумав, говорит:
— Кажется, я нашел способ и сохранить людей, и положить конец их буйству, уменьшив их силу. Я разрежу каждого из них пополам, и тогда они, во-первых, стануг слабее, а во-вторых, полезней для нас, потому что число их увеличится. И ходить они будут прямо, на двух ногах. А если они и после этого не угомонятся и начнут буйствовать, я, — сказал он, — рассеку их пополам снова, и они запрыгают у меня на одной ножке.
Сказав это, он стал разрезать людей пополам, как разрезают перед засолкой ягоды рябины или как режут яйцо волоском.
Итак, каждый из нас — это половина человека, рассеченного на две камбалоподобные части, и поэтому каждый ищет всегда соответствующую ему половину. Мужчины, представляющие собой одну из частей того двуполого прежде существа, которое называлось андрогином, охочи до женщин, и блудодеи в большинстве своем принадлежат именно к этой породе, а женщины такого происхождения падки до мужчин и распутны. Женщины же, представляющие собой половинку прежней женщины, к мужчинам не очень расположены, их больше привлекают женщины, и лесбиянки принадлежат именно к этой породе. Зато мужчин, представляющих собой половинку прежнего мужчины, влечет ко всему мужскому: уже в детстве, будучи дольками существа мужского пола, они любят мужчин, им нравится лежать и обниматься с мужчинами.
163
(У - IV BR JO н. э.)
Когда кому-либо случается встретить как раз свою половину, обоих охватывает такое удивительное чувство привязанности, близости и любви, что они поистине не хотят разлучаться даже на короткое время. И люди, которые проводят вместе всю жизнь, не могут даже сказать, чего они, собственно, хотят друг от друга. Ведь нельзя же угверждать, что только ради удовлетворения похоти столь ревностно стремятся они быть вместе. Ясно, что душа каждого хочет чего-то другого; чего именно, она не может сказать и лишь догадывается о своих желаниях, лишь туманно намекает на них. И если бы перед ними, когда они лежат вместе, пред-стал Гефест со своими орудиями и спросил их: «Чего же, люди, вы хотите один от другого?» — а потом, видя, что им трудно ответить, спросил их снова: «Может быть, вы хотите как можно дольше быть вместе и не разлу- маться друг с другом ни днем ни ночью? Если ваше желание именно таково, я готов сплавить вас и срастить воедино, и тогда из двух человек станет один, и, покуда вы живы, вы будете жить одной общей жизнью, а когда вы умрете, в Аиде будет один мертвец вместо двух, ибо умрете вы общей смертью. Подумайте только, этого ли вы жаждете, будете ли вы довольны, если достигнете этого?» Случись так, мы уверены, что каждый не только не отказался бы от подобного предложения и не выразил никакого другого желания, но счел бы, что услыхал именно то, о чем давно мечтал, одержимый стремлением слиться и сплавиться с возлюбленным в единое существо. Причина этому та, что такова была изначальная наша природа и мы составляли нечто целостное.
Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней. Прежде, повторяю, мы были чем-то единым, а теперь из-за нашей несправедливости мы поселены богом порознь.
Платон приводит образцы софистики:
¦¦¦ А. Ф. Лосев /(1893 - 1988), советский философ/:
«Особенно много достается от Платона тем из риторов, которых тогда называли софистами. Целый диалог «Евтидем» посвящен у Платона изображению двух таких болтунов и пустословов, Евтидема и Дионисиодора, которые всегда берутся доказывать любую ложь в виде истины и любую истину в виде лжи.
Всякий, кто хочет узнать мнение Платона о софистическом красноречии, должен внимательно проштудировать этот диалог». ¦
¦ Сократ:
«Дионисиодор начал свою речь, мы же, все остальные, поглядывали на него, немедленно ожидая услышать какие-то удивительные слова. Так и случилось: ибо муж этот поразительное повел рассуждение, и тебе, Кри- тон, стоит его выслушать, потому что то было побуждение к добродетели.
Скажи мне, Сократ, — молвил он, — и вы, все остальные, утвержда-ющие, что стремитесь одарить мудростью этого юношу, Клиния, говорите ли вы это в шутку или серьезно и взаправду испытываете такое желание?
Тут я решил, что они раньше подумали, будто мы шутили, когда про» сили их обоих побеседовать с мальчиком, и потому поддразнивали их, а не хранили серьезность; и, помыслив так, я еще раз подтвердил, что мы относимся к этому делу на удивление серьезно.
А Дионисиодор в ответ:
Смотри, Сократ, не отрекись потом от того, что сейчас сказал.
Я уже предусмотрел это, — возразил я, — и никогда от этого не отрекусь в будущем.
Так, значит, — сказал он, — вы утверждаете, будто хотите, чтобы он стал мудрым?
Очень хотим.
А в настоящее время, — спросил он, — мудр Клиний или же нет?
Ну уж об этом-то он помалкивает, ему ведь не свойственно хвастовство.
Но вы-то, — сказал он, — хотите, чтобы он стал мудрым и не был невежественным?
Мы согласились.
Значит, вы хотите, чтобы он стал тем, чем он сейчас не является, и чтобы таким, каков он сейчас есть, он впредь уже никогда не был.
Услышав это, я пришел в замешательство, он же, подметив мое смущение, продолжал:
Так разве, желая, чтобы он впредь не был тем, что он есть сейчас, вы не стремитесь его, как кажется, погубить? Хороши же такие друзья и поклонники, которые изо всех сил желают гибели своего любимца!
Но туг Клесигш, услышав это, вознегодовал из-за любимого мальчика и поднял голос:
Фурийский гость, — сказал он, — если бы это не было чересчур неучтиво, я бы тебе ответил: «Погибель на твою голову!» Что это ты вздумал ни с юго ни с сего взвести на меня и на других такую напраслину, о которой, по-моему, и молвить-то было бы нечестиво, — будто я желаю погибели этому мальчику!
Как, Ктесипп, — вмешался тут Евтидем, — ты считаешь, что возможно лгать?
Да, клянусь Зевсом, — отвечал тот, — если только я не сошел с ума.
А в каком случае — если говорят о деле, о котором идет речь, или если не говорят?
Если говорят, — отвечал тот.
Но ведь если кто говорит о нем, то он называет не что иное из существующего, как то, о чем он говорит?
Что ты имеешь в виду? — спросил Ктесипп.
Ведь то, о чем он говорит, является одним из существующего, отдельным от всего прочего.
Разумеется.
Значит, тот, кто говорит об этом, говорит о существующем?
-Да.
Но ведь тот, кто говорит о существующем, говорит сущую правду. Так и Дионисиодор, коль скоро он говорит о существующих вещах, говорит правду, а вовсе не клевещет на тебя.
Да, — отвечал Ктесипп. — Но тот, Евтидем, кто говорит подобные вещи, говорит о том, чего нет.
А Евтидем на это:
Разве то, чего нет, — это не то, что не существует?
Да, то, что не существует.
И дело обстоит разве не так, что то, чего нет, нигде не существует?
Нигде.
Возможно ли, чтобы кто-нибудь — кем бы он ни был — так воздействовал на это, чтобы создать его — это, нигде не существующее?
Мне кажется, невозможно, — отвечал Ктесипп.
Так что же, когда ораторы говорят в народном собрании, разве они ничего не делают?
Нет, делают, — отвечал тот. Но раз они что-то делают, значит, и что-то создают? -Да.
Следовательно, говорить — это значит что-то делать и создавать?
Ктесипп согласился.
Значит, никто не говорит о несуществующем: ведь при этом он что-то делает, а ведь ты признал, что ни для кого невозможно создать несуществующее; вот по твоему слову и выходит, что никто не произносит лжи».
Общая схема критики Платона:
¦¦¦ «Мир идей — вечный и неизменный — представляет собою уже не единое бытие Парменида, но иерархически упорядоченную, расчлененную структуру. На вершине этой иерархии стоит идея Блага. Что это такое?
"Так вот, то, что придает познаваемым вещам истинность, а человека наделяет способностью познавать, это ты и считай идеей блага — причиной знания и познаваемости истины. Как ни прекрасно и то и другое — познание и истина, но если идею блага ты будешь считать чем-то еще более прекрасным, ты будешь прав". Оно уподобляется Солнцу: подобно тому, как оно дает всему видимому возможность быть видимым, а также рождение, рост и питание, так и благо дает вещам бытие и существование, само не являясь ими. "Оно — за пределами существования, превышая его достоинством и силой".
Поэтому благо как таковое трудно постичь человеческому уму: оно проявляется в прекрасном и истинном. И если мы не в состоянии уловить благо одной идеей, рассуждает Платон, "то поймаем его тремя — красо- юй, соразмерностью и истиной". Причем, согласно первоначальной теории идей, идея "не рождается и не умирает, не воспринимает в себя что-либо другое, не переходит сама во что-либо другое". Отношения идей к вещам определяются тремя понятиями: подражание, причастность и присутствие. Иначе говоря, вещи возникают, "подражая" идее, стремясь к ней как к цели; возникнув, вещь становится "причастной" идее; наконец, чувственные вещи становятся сходными с идеями только тогда, когда идеи "присутствуют" в них. Как это возможно — философ не объясняет. Но логика ею рассуждений такова, что идей должно быть столько ж'е, сколько классов сходных вещей. Однако отсюда возникает ряд несообразностей. Как, например, объяснить "причастность" вещи различным идеям (скажем, Сократа — "человеку вообще" и "белому человеку")? Не понадобится ли тут, "третий человек"? Идеи Платона имеют отношение к благу, к истине, к красоте. Но как возможны тогда идеи грязи, мусора, безобразия, лжи и т. д.? Ведь без идеи нет вещи».
(А. С. Богомолов. Античная философия. 1985 г.) ¦
7 С Вопросы А. С. Богомолова сродни таким:
Как может быть прекрасной прекрасная песня, записанная на
лазерном диске, если ее можно услышать и в «диком» исполнении
пьяных глоток?!
Как это можно, чтобы одна и та же радиоволна, коснувшись ра- диоаппарата (например, телевизора), будучи одной, вызывала две раз нородные функции — «говорить» и «показывать»?!
3. И как вообще один радиоприемник может, не переставая быть самим собой, реагировать на десятки и сотни совершенно разных ра диостанций?!
Как видим, достаточно увести «философскую серьезность» из сферы самомнений и неудержимых желаний во что бы то ни было «круто» _и_«убойно»_возразить и возвратить на почву обыденных и простых представлений, как сразу становится ясной и понятной уподобительная и аналогизационная природа всех «метафизических» утверждений и никчемность рьяного спора живого человека с восхитительным искусством человека умершего. Э подлинная добродетель; она сопряжена с разумом, всё равно, сопутствуют ли ей удовольствия, страхи и всё иное, тому подобное, или не сопутствуют.
И Разве человек, если он дерзок не по разуму, не несет ущерба, а если
отважен с умом, не получает пользы? И С человеком хорошим не бывает ничего плохого ни при жизни, ни после смерти.
И К благу стремится любая душа и ради него всё совершает; она предчувствует, что есть нечто такое, но ей трудно и не хватает сил понять, в чем же оно состоит, и По-видимому, не в природе человека по собственной воле идти вместо блага на то, что считаешь злом; когда же люди вынуждены выбирать из двух зол, никто, очевидно, не выбирает большего, если есть возможность выбирать меньшее, а Самое лучшее — это ни война, ни междоусобия: ужасно, если в них
возникает нужда; мир же — это всеобщее дружелюбие, а О любом деле можно сказать, что само но себе оно не бывает ни прекрасным, ни безобразным. Если дело делается прекрасно и правильно, оно становится прекрасным, а Спрашивать, почему хочет быть счастливым тот, кто хочет им быть, незачем.
я Всё, что вызывает переход из небытия в бытие, — творчество, а Всё чрезмерное обычно вызывает резкое изменение в противоположную сторону, будь то состояние погоды, растений или тела. Не меньше наблюдается это и в государственных устройствах, я Если бы возникающие противоположности не уравновешивали постоянно одна другую, словно описывая круг, если бы возникновение шло по прямой линии, только в одном направлении и никогда не поворачивало вспять, в противоположную сторону, — всё, в конце концов, приняло бы один и тот же образ, приобрело одни и те же свойства и возникновение прекратилось бы. я Когда мы стремимся искать неведомое нам, то становимся лучше, мужественнее и деятельнее тех, кто полагает, будто неизвестное нельзя найти и незачем искать, я Богатство вовсе не слепо, оно — прозорливо, я Крайнее увлечение философией вредно.
я Легче угодить слушателям, говоря о природе богов, чем людей, я Страсть — приманка зла.
я Всё, что называется благом, для неразумного плохо, а Использование письмён вселяет в души забывчивость, я Чтобы приобрести расположение друзей и приятелей при житейских сношениях с ними, следует оценивать их услуги, оказываемые нам, выше, чем это делают они сами; наоборот, наши одолжения друзьям надо считать меньшими, чем это полагают наши друзья и приятели.
jljl На все последующие века Платон смутил человеческую цивилизацию своим рассказом об Атлантиде — таинственном материке, 12 ты- сяч лет назад располагавшемся за Гибралтаром и погибшем, погрузившись в море «в один день и бедственную ночь».
Точное место катастрофы Платон не указывает, но авторитет философа столь высок, что, поверив ему, исчезнувшую страну атлантов сразу же стали искать, ищут и ныне, и будут искать все, кто полны вдохновения и дерзновенны...
/ Ни египтяне, ни майя, ни создатели доацтекской центральноамериканской культуры никогда не имели судов, на которых можно было бы пересечь Атлантический океан. Но сходство между египетской культурой и культурой майя настолько велико, что его нельзя считать случайным. Таких случайностей не бывает. Из этого следует, что был, существовал огромный континент, соединявший Новый Свет со Старым. Это была Атлантида. Ее жители основывали в Египте и в Центральной Америке свои колонии. Из этого следует также и тот вывод, что предки первых египтян происходили из «страны Атлантис».
В одной из очень древних рукописей майя — она хранится в Бри-танском музее — можно прочитать следующее:
«Шестого года Кан в одиннадцатый день Мулук месяца Сак начались ужасные землетрясения, которые продолжались беспрерывно до тринадцатого дня Чуэн. Их жертвой пала страна My — страна болотистых холмов. Дважды поднимаясь, она вдруг исчезла: это была жуг- кая ночь — из-за непрерывною действия подводных вулканов земля многократно вздыбивалась-и опускалась. В конце концов твердь поддалась и 10 государств были разорваны на части и уничтожены. Их население насчитывало 64 миллиона человек. Все они погибли...» /
Еще по теме Платон:
- Платон
- 12. Платон
- Платон
- Космология Платона.
- 11. Философия Платона и Аристотеля.
- 2. Диалектика Платона.
- 2.2. Кримінологічні погляди Платона
- Платон
- 7. Платон.
- ПЛАТОН
- A. Платон
- §2.Философское учение Платона
- Мир идей Платона