<<
>>

ФИЛОСОФИЯ

Эшвилл был маленьким провинциальным городком. Выходец из семьи более чем скромного достатка, семьи уважаемой, однако же всегда ограниченной в средствах, Вулф обладал в зародыше дурными свойствами, какие нередко находят питательную почву в подобной среде,— антисемитизмом, расовыми предрассудками, ксенофобией, комплексом неполноценности; эти свойства постоянно прорывались наружу, но ему доставало мужества и широты воображения, чтобы вновь и вновнь подавлять их.

Спасительной силой был его природный оптимизм, но это был оптимизм, приходивший в конфликт с внутренней склонностью к отчаянию, это была вера, приходившая в конфликт с чувством обреченности. Беспримесное выражение вулфовского оптимизма можно обнаружить в характере Юджина Ганта; противоположность оптимизму— в характере Джорджа Уэббера.

Джордж Уэббер не чужд антисемитизма, он по- юношески груб в выражениях (о СЁОИХ случайных любовных приключениях он отзывается не иначе как «подобрал шлюху»), и его эмоционально привлекает тот тип немецкого почвенничества, которое в своей крайней форме оборачивается ритуалами поклонения Вотану, теориями евгеники в духе союза немецких девушек и издевательством над пожилыми евреями, которых заставляют чистить отхожие места, не пользуясь шваброй и не надевая резиновых перчаток. И впрямь, оказавшись впервые в Германии, Джордж Уэббер впервые в жизни чувствует себя «найденным».

И все-таки ощущаешь некую убежденность в том, что эта крайняя форма, окончательное извращение духа так и не осуществится. В отличие от Генри Миллера Вулф не приемлет метафизику Освальда Шпенглера. Американские писатели испытывают особенную склонность ясно формулировать свои идеи и художнические намерения в самом тексте произведений. В «Тропике Рака» Генри Миллер следующим образом разъясняет существо своих взглядов: «Быть может, мы обречены, быть может, нам, никому из нас не осталось надежды; но если это так, давайте же издадим последний страстный, леденящий кровь вопль, зловещий клич ярости, клич войны! Долой жалобы! Долой элегии и заупокойные плачи! Долой биографии и истории, библиотеки и музеи! Пусть мертвые хоронят мертвых.

Мы, живые, да пустимся в пляс на краю кратера, в последний, иссякающий пляс. Но пляс!»

Этот призыв находит аналогию, хотя и не столь эмоциональную, у Шпенглера:

«Только мечтатели верят в то, что есть выход. Оптимизм — это трусость. Мы рождены в наше время и должны мужественно следовать путем, который ведет к предназначенному концу. Другой дороги нет. Наш долг состоит в том, чтобы удерживать последнюю позицию, без надежды на спасение».

Философия Вулфа не имеет со всем »этим ничего общего. Его не мучает ощущение обреченности, скорее уж, страх того, что ему не хватит сил воплотить в слове бессмертное величие Америки, человечества и свое собственное, как человеческой особи. Он поет о Теле Электрическом с уитменовским напором; и если ему недостает

несколько сомнительного оптимизма Уитмена, так это

0

оттого, что он хочет большего, хочет идти дальше, чем Уитмен когда-либо шел в своих мечтах. Причины его мучительного и яростного поиска коренятся не в страхе близкого конца мира и не в том, что ему не хватит времени постичь мир до того, как он растечется в бесформенность; они коренятся в его убежденности, что великолепие и культура целой нации пребывают еще в младенчестве и что ему может не хватить жизни на то, чтобы увидеть народ в полном расцвете юности. В его представлении чудо воплощено не только в добре; он неизменно отдает себе отчет в том, что тьма такая же неотделимая часть его самого, как и свет.

Последние главы романа «Домой возврата нет», в которых описывается второе путешествие Джорджа Уэб- бера в Германию, позволяют проникнуть в существо политических идей Вулфа, поскольку он сам сформулировал их с полной отчетливостью.

Оказавшись в Берлине, Джордж обнаруживает, что он пользуется здесь некоторой известностью. Его книга хорошо распродается, и немецкие критики превозносят ее (между прочим, и доныне лишь на немецком существуют исчерпывающие исследования вулфовского творче-ства). Каштаны в цвету, в открытых кафе полно народа, и «в золотом сиянии дня неизменно слышится музыка».

В это время проходят Олимпийские игры, и Джордж становится свидетелем впечатляющей демонстрации организационного дара великого немецкого народа. И в то же время за медью фанфар, за сияющим и прекрасным фасадом Порядка он начинает ощущать нечто зловещее. Иные из его немецких друзей говорят с ним об определенных предметах в уклончивых выражениях и за закрытыми дверями; другие вообще опасаются рот раскрыть.

«Он не видел никаких ужасов, о которых ему шепотом рассказывали. Не видел избитых. Не видел посаженных в тюрьму или преданных смерти. Не видел людей в концентрационных лагерях. Он не видел открытого, откровенного насилия или грубого принуждения».

Интересно, что особенно запоминающиеся и жуткие описания нацистских погромов появились в американском журнале «Лайф» почти сразу же после прихода Гитлера к власти. По-видимому, Джордж читал их, и удивительно, что они почти не произвели на него впечатления. Он приехал в Берлин три года спустя с невинной душой туриста, который не может поверить, что в стране, где чисто выметают улицы и поезда ходят по расписанию, может быть что-нибудь не так. В «Паутине и скале» Джордж страстно, с неистовым сарказмом говорит о линчевании на Юге. В 1936 году он настолько далек от того, чтобы поверить в фашистские линчи, что лишь случайные намеки, опасливые взгляды и напряженная атмосфера самого быта позволили ему сделать окончательные выводы. Только под самый исход путешествия, когда поезд остановился на границе Франции и Германии, где немецкая полиция схватила спутника Джорджа— запуганного человека, еврея по национальности, который пытался нелегально перевезти деньги,— герой подвергает свои убеждения критической переоценке.

«Все то, что этим последним летом Джордж Уэббер увидел и пережил в Германии, оказало на него огромное воздействие. Впервые он лицом к лицу столкнулся с подлинным злом, издревле обитающим в душе человече- ской, и это потрясло его до глубины души. Не то чтобы в его образе мыслей внезапно произошел решительный поворот.

Его представление о мире и своем в нем месте менялось постепенно, год от года, и поездка в Германию просто придала этому процессу завершенную форму. Она резко высветила множество связанных меж собой явлений, которые Джордж наблюдал в самые разные времена, и ему раз и навсегда стали ясны опасности, таящиеся в тех скрытых атавистических порывах, которые человек унаследовал от своего темного прошлого. Он увидел, что гитлеризм — это еще одна вспышка старого варварства...»

Он понял, что этот варварский, «первобытный дух алчности, похоти и силы» во все времена был подлинным врагом человечества. «У него множество личин, множество ярлыков. Гитлер, Муссолини — у каждого свое имя».

Политические воззрения Джорджа основываются скорее на эмоциях, нежели на экономике, они имеют скорее чувственный, нежели научный характер. Он употребляет слова «алчность», «похоть», «сила» в их абстрактном значении, не задаваясь вопросами: «алчность—по отношению к чему?», «похоть — направленная на что?», «сила— ради чего?». С политической точки зрения он может быть уподоблен кэрролловской Белой Королеве, которая способна поверить до завтрака в шесть немыслимых предположений. Но если политические взгляды опасны в отрыве от науки, то столь же опасны они и в отрыве от сердца. Вулф, гуманист до мозга костей, скорее ощущал, нежели анализировал пути будущего.

Сказав о духе алчности, похоти и силы, он продолжает: «В разных формах он проявляется и в Америке. Ибо он процветает повсюду, где поборники жестокости вступают в сговор, где торжествует закон «человек человеку волк».

Его страшит близкое будущее своей страны, но он верит в окончательное торжество порядка, основанного на справедливости и счастье, за которые нужно бороться и которые нужно завоевать.

Лишь проведя ночи в полутемных, с запертыми дверями и занавешенными окнами квартирах своих немецких друзей, Джордж Уэббер сформулировал для себя нечто вроде заключения:

«Так уж случилось, что в этом далеком краю, среди глубоко волнующих и тревожных обстоятельств Чужой мне жизни, я впервые ощутил в полной мере, как больна

Америка, и увидел также, что болезнь ее сродни немецкой— грозный недуг, поразивший душу человечества.

Один из моих немецких друзей, Франц Хайлиг, потом сказал мне то же самое. Германии уже не помочь: болезнь зашла слишком далеко, ее уже ничто не оборвет — разве только смерть, разрушение, полный распад. Но в Америке, мне кажется, это еще не смертельно, не неизличимо — пока нет. Недуг тяжел, и он станет еще тяжелее, если в Америке, как в Германии, людьми овладеет боязнь взглянуть в глаза самому страху, боязнь исследовать, что стоит за ним, что его порождает, боязнь сказать об этом правду. Америка молода, она все еще Новый Свет, надежда человечества, Америка — не то что эта старая, истасканная Европа, в которой гнездятся тысячи глубоко въевшихся, неустраненных древних болезней. Америка еще жизнеспособна, еще поддается лечению... если только... если только люди перестанут бояться правды. Ибо ясный и четкий свет правды, затемненный здесь, в Германии, до полного исчезновения,— вот единственное лекарство, которое может очистить и исцелить страждущую душу человеческую».

Он провозглашает свое философское кредо в длинном письме к «Лисхоллу Эдвардсу» (Максуэллу Перкинсу), которое подводит итог трудам его жизни:

«Следуя своей философии, вы приемлете существующий порядок вещей, потому Что не надеетесь его изменить; а если бы и могли изменить, вам кажется, что любой другой порядок был бы ничуть не лучше. Если говорить об истинах нетленных, вечных, возможно, вы и Проповедник правды, ибо нет мудрости, превосходящей мудрость Экклезиаста, нет в конечном счете приятия прочнее, нежели суровый фатализм скалы. Человек рожден жить, страдать и умереть, и, что бы ни выпало на его долю, удел его трагичен. В конечном счете это бесспорно. Но каждым часом своей жизни мы обязаны опровергать это, дорогой Лис».

Томас-Джордж считает, что, лишь полностью перестроив нынешнюю структуру общества, можно победить и уничтожить «врагов» (страх, ненависть, рабство, нищету и нужду), хотя и не говорит, каким именно образом. Злу, которое он ненавидит, может бросить вызов только Правда:

«Вооруженные мужеством правды, мы встретим идущих на нас врагов и непременно их одолеем.

И если, победив их, мы увидим, что приближаются новые враги, мы встретим их на рубеже, где победили прежних, и оттуда снова пойдем вперед. В этом утверждении, в продолжении этой непрестанной войны — религия человека, его живая вера».

Это далеко от идей Шпенглера, но это столь же далеко от идей Оксфордской группы. Это не индивидуальная философия, не философия, призванная, используя оружие сердечных, искренних улыбок, примирить труд и капитал. Она имеет мало общего с Бэньяном, скорее она ближе Блейку. По сути дела, это философия человека доброй воли, мужественного сердца и неразвитого политического чувства, человека, который говорит: «Я хочу быть добрым! И я смогу им быть, если попытаюсь. И вы сможете. И все мы должны быть добрыми».

Вулф видел пороки общества и исполнялся благородного гнева и негодования при виде бесчеловечного отношения человека к человеку; но его глубинный идеализм не позволял ему осознать причины социальных пороков, как не позволял принять никакой реальной теории в качестве основы их излечения. В некотором роде он являет собою символ самой Америки; в его книгах более ясно, нежели в сочинениях любого иного писателя его времени, отражается умонастроение великой державы, столкнувшейся внезапно с кризисом,— гигантской страны, обладающей колоссальными потенциями социального, промышленного и культурного роста и пребывающей в растерянности перед лицом проблем, которые на вид не имеют между собою ничего общего. Первостепенной важности явления развиваются мощными потоками, но не сливаются в единое русло. Огромные успехи промышленности сочетаются со столь же огромными спадами; высочайший в мире уровень жизни освещает лучами мрачные зоны отталкивающей нищеты; несомненно выдающийся вклад Америки — от Войны за независимость до Гражданской войны — в историю демократии уравновешивается историей угнетения, чему свидетельством существующие ныне трудовые законы, скованная вечным страхом жизнь американских негров-южан, память о процессе Сакко и Ванцетти.

Англичане лучше понимают Англию, французы — Францию, русские — Россию, нежели американцы — свою родную страну: похоже, что к патриотизму в Америке, как Н'дгде в мире, примешивается сомнение. Вулф испы- тывал по отношению к своей стране чувство редкостной по силе и трогательности любви, он верил в ее немыслимое золотое будущее; но что касается ее сложных социальных и экономических проблем, он имел о них самые смутные и бессистемные представления.

По природе своей он никогда бы не смог стать политиком — для этого он глядел на людей со слишком близкого расстояния. Он воспринимал человека так, как если бы стоял с ним грудь в грудь, как если бы их лица почти соприкасались; люди в его глазах вырастали до таких гигантских размеров, столь мощно подавляли его своей близостью, что совершенно не удавалось осознать силы, движущие их и движимые ими. Эта неспособность понять все, что относится к социально-экономической структуре общества, и заставила его в конце концов взбунтоваться против внешнего мира, не обнаружившего признаков совершенствования на протяжении его короткого жизненного пути, «мира, обезумевшего в своем слепом фанатизме, невежестве, мира, свихнувшегося в своих предрассудках, издевательстве, ненависти ко всем, кто сохранил здоровье, не сдался и не стал безумцем».

И все же это не клич бунтаря, человека, расставшегося с политическими иллюзиями; это клич подростка, так и не научившегося правилам арифметики.

Если у Вулфа не было ничего общего со Шпенглером и Генри Миллером, точно так же не было у него ничего общего с Кестлером или Селином. Он анархист ничуть не в большей степени, чем были анархистами елизаветинцы с их безграничной и беспорядочной любознательностью. Он не жаждет вечного поиска, он страстно жаждет решения. Не быть потерянным — значит быть найденным. Мерзость, богатство, убожество, дикость и застойный, спертый воздух Америки рвут ему сердце. Он ищет какого-нибудь способа противостояния. Он страшится ответа, ибо сама агония вопрошайия заключает в себе чудо и красоту; но ему нет покоя, пока ответ не обнаружен:

«Я думаю, что все мы, американцы, заблудились, но я думаю, что нас найдут... Я думаю, подлинное открытие Америки еще впереди. Я думаю, подлинное воплощение нашего духа, нашего народа, нашей могучей и бессмертной земли еще должно наступить».

Всю свою жизнь он прожил, стараясь избежать пате- тики; и в то же время он всегда был убежден, что даже абстрактная патетика лучше, чем никакой патетики, что это по крайней мере глас утверждения, доносящийся с ангельских высот. Его природа не позволяла ему внести более значительный вклад в бесконечную борьбу человеческого сознания, поглощенного поисками достойного образа жизни.

Его неспособность мыслить в терминах практической политики заставляла его страшиться, как бы кто-нибудь не вовлек его в непосредственную политическую борьбу. «Что мне делать? — писал он Маргарет Роберте б апреля 1938 года.— Подобно Вам, в последние несколько лет я глубоко ушел в дела современности — по мере того как возрастал мой интерес к жизни, уменьшался* мой интерес к внутренним переживаниям; в мире сейчас так много всего, что поистине ранит меня, что я думаю, не должен ли я взяться за оружие или вообще отдать жизнь в борьбе со всем ЭТИМ,'—но что мне делать?»

На него наседали, а он, наполовину гневаясь, наполовину извиняясь, отказывался поставить свое имя под той или другой петицией — в защиту Испанской республики, сезонных рабочих Юга, Тома Муни, «парней из Скоттсбо- ро». Что ему со всем этим делать?

«Когда-то вольтеровская мысль, высказанная в «Кандиде», что в конце концов человеку следует возделывать свой сад, казалась мне циничной и эгоистически- бесчувственной; .но теперь я не уверен, что в ней не содержится и некая глубокая мудрость и человечность. Возможно, высшее предназначение человека состоит в том, чтобы наилучшим образом делать дело, которое он умеет делать, к которому он наилучшим образом приспо-соблен. И возможно, именно таким образом он сослужит величайшую службу другим людям».

Возможно. Но за этим выводом стоял все же преследовавший Вулфа страх, что стоит ему принять участие в каком-нибудь политическом движении, и он будет связан долгом политической дисциплины. Его всегда, продолжает он взволнованно, загоняют в угол разные достойные люди, понуждая принять ту или другую сторону или сделать то или иное заявление. Многие писатели и писательские объединения, похоже, вовлечены в этот род деятельности, и, хотя он «восхищается их энергией» и не подвергает сомнению их искренность, как они, черт возьми, находят время заниматься своей собственной работой? «Участвуя в демонстрации перед французским консульством или интервьюируя президента Рузвельта, не напишешь книгу».

В этих объяснениях, адресованных миссис Роберте, вместе с глубоким сомнением, звучали самооправдательные ноты. Бесспорно, у него не было времени пикетировать консульства или беседовать с президентом; но уж секунду-то он, пожелай того, мог выбрать, чтобы поставить подпись: «Быть может, мне следует взяться за оружие или отдать жизнь, чтобы остановить все это...»

Истина состоит в том, что к весне 1938 года Вулф политически отступил даже с этих нечетких позиций, к которым было внутренне приблизился. Он не восхищался писателями, вовлеченными в политический конфликт, он боялся их. Они представляли угрозу его страстно взыску- емому уединению, уединению особенно всеохватному и объяснимому в свете его уникальной поглощенности течением времени. Он и впрямь чувствовал, что ведет со Временем борьбу не на жизнь, а на смерть. Символически его можно было бы изобразить в виде человека, лихорадочно покрывающего знаками бесконечный лист папируса, между тем как Время, гигантский орел, выклевывает клочки этого папируса и слои грифеля и бьет его крылами по голове, чтобы ослепить. От этой борьбы он ничему не мог позволить отвлечь себя, оставаясь нечувствительным даже к уколам собственного социального сознания. «В окончательном итоге» он был поглощен возделыванием не сада, а пустыни целого континента.

Прежде всего Вулф был гуманистом: он бы испытал отвращение, читая робкие, хитроумные, приятные романы, вошедшие в моду сегодня: их действие может происходить там, где читателю будет угодно себе это вообразить, их персонажи носят тщательно продуманные, стандартные, вполне стертые имена, а их мысли отражают всеобщую срединность. Он всегда имеет в виду определенную страну, определенного человека; с его страниц встают не символы, не типы, но гигантские, устрашающие и внушающие восхищение человеческие существа.

Вулф всегда и полностью представлял собою мальчишку и художника — никогда не был, подобно Прусту, человеком вселенной, дрейфусаром, этимологом, любите-лем-военным, никогда не был, подобно Джойсу, католиком-отступником, ученым, специалистом-ювелиром. Он знал слепую ярость своего внутреннего мира и мира, его окружающего, и он показывал эти миры, отражая один в зеркале другого; и он умер во гневе и тоске, потому что ни тот, ни другой не обрел той определенности, какую он так и не смог им придать.

1948

<< | >>
Источник: В.П.Шестаков. АМЕРИКА ГЛАЗАМИ АНГЛИЧАН. 1876

Еще по теме ФИЛОСОФИЯ:

  1. №3 Философия как наука. Проблема предмета философии в истории  философии. Предмет, структура и функции философии. Философия как метатеория права.
  2. 6.Философия в системе наук. Функции философии. Философия и наука. Критика сциентизма
  3. 1. Предмет философии как науки. Место и роль философии в культуре. Функции философии.
  4. 3. Философия как мировоззрение (онтология). Натурфилософия. Социальная философия (философия истории).
  5. №8 Античная философия, ее особенности, периодизация. Основные школы античной философии: ионийская философия, Гераклит, элеаты, софисты, киники, атомисты. Сократ, Платон, Аристотель.
  6. 22. Основные черты и специфика немецкой классической философии. Философия Канта.
  7. Аналитическая философия ХХ столетия. Философская программа неопозитивизма и ее кризис. «Постпозитивизм» и философия науки.
  8. §2. Аналитическая философия языка в философии истории США второй половины ХХ века
  9. История философии в кривом зеркале современной буржуазной философии.
  10. Философия Фихте и Шеллинга. Основоположения «наукоучения» в философии Фихте. Понятие «абсолютного тождества» в философии Шеллинга.
  11. 3. Основные этапы исторической эволюции предмета философии (античность, средневековье, Новое время, современная философия)
  12. 14. Формирование христианской философии. Философия Филона, Оригена. Гностицизм. Апологетика.
  13. 2. Становление философии техники как раздела философии науки
  14. 25. Общая характеристика западной философии. Философия позитивизма
  15. Немецкая классическая философия и ее главные проблемы.Философия Канта: понятие «вещи в себе» и трансцендентального знания.Антиномии чистого разума.
  16. Глоссарий по курсу «Философия» часть 1«Систематическая философия»
  17. Философия природы – прогрессивная сторона философии Шеллинга.
  18. В. Очерки философии права. Т. 1. Томск, 1914. М.М. Бахтин как философ. М., 1992. Молчанов В. И. Феноменология в России:
  19. Вопрос 3. Происхождение, предмет и функции философии. Основные разделы философии.
- Археология - Великая Отечественная Война (1941 - 1945 гг.) - Всемирная история - Вторая мировая война - Древняя Русь - Историография и источниковедение России - Историография и источниковедение стран Европы и Америки - Историография и источниковедение Украины - Историография, источниковедение - История Австралии и Океании - История аланов - История Византии - История Древнего Востока - История Древнего Рима - История Казахстана - История кинематографа - История Новейшего времени - История Нового времени - История первобытного общества - История Р. Беларусь - История России - История средних веков - История стран Азии и Африки - История стран Европы и Америки - Історія України - Музееведение - Новейшая история России - Палеонтология - Первая мировая война - Ранний железный век - Украина в XVI - XVIII вв - Украина в составе Российской и Австрийской империй - Україна в середні століття (VII-XV ст.) - Энеолит и бронзовый век -