<<
>>

А. ГАРДИНЕР РАЗЛИЧИЕ МЕЖДУ „РЕЧЬЮ" И „ЯЗЫКОМ"[2]

Фердинанду де Соссюру принадлежит заслуга в привлечении внимания к различию между «речью» и «языком», различию настолько важному по своим последствиям, что, по моему мнению, оно рано или поздно станет неизбежной основой всякого научного изучения грамматики.

Впрочем, только в посмертном «Курсе общей лингвистики», составленном учениками де Соссюра по записям лекций, это различие получило печатное выражение. Составители великолепно справились со своей задачей, но, вне всякого сомнения, сама природа их материала создавала для них определенные трудности, и, кроме того, они не чувствовали себя вправе развить тезисы с такой же ясностью, с какой это сделал бы сам учитель. Я не имею возможности установить, насколько де Соссюр был бы согласен с теми идеями, которые возникли после его смерти и были стимулированы его теориями. Совершенно очевидно, однако, что устанавливаемое Ш. Балли и Г. Пальмером различие в некоторых отношениях отличается от того, которое проводил де Соссюр, и точно так же я не могу приписать де Соссюру все выводы, которые я сам сделал в своей недавней книге «Теория речи и языка». Но в одном, впрочем, я уверен: высказанные де Соссюром взгляды, несомненно, очень отличаются от тех, которые были развиты профессором Есперсеном в его лекциях «Челове­чество, нация и индивид с лингвистической точки зрения», опуб­ликованных в 1925 г. в Осло.

Профессор Есперсен поправит меня, если я в свою очередь не­правильно истолкую его точку зрения. Если я не ошибаюсь, раз­личие между «речью» и «языком» представляет для него лишь различие между лингвистическими привычками индивида и общества, к которому он принадлежит. Это явствует из многих утверждений его книги, из которых я приведу только некоторые. На странице 16 мы читаем: «В различии, проводимом между «речью» и «языком», я не вижу ничего другого, как вариант теории «на­родного разума», «коллективного разума» или «стадного разума», противопоставляемого индивидуальному разуму (или же возвы­шающегося над ним), теории, которая содержится во многих немецких исследованиях и с которой среди прочих совершенно справедливо боролся Герман Пауль».

На странице 19 мы обна­руживаем следующее: «Таким образом, каждый индивид обладает нормой для своей «речи», которая дается ему извне: фактически он получает ее посредством своего наблюдения над индивидуальной «речью» других. В известном смысле мы можем сказать, что язык (la langue) есть нечто вроде множественного числа речи (le parole), так же как «много лошадей» есть множественное число от «одной лошади», т. е. оно означает одну лошадь-(-лошадь № 2, которая несколько отличается от первой, + лошадь № 3, в свою очередь немного отличающаяся, и т. д. Все различные индивидуальные языки в своей совокупности образуют национальный язык». В дальнейшем профессор Есперсен, как кажется, делает догадку, что в соссюровском понимании речь есть «мгновенное лингви­стическое функционирование индивида», но он, по-видимому, все еще думает, что небольшое расширение этой точки зрения приведет к толкованию «речи» как совокупности лингвистических привычек индивида, и в подтверждение этого ссылается на то, что мы располагаем гомеровскими словарями и гомеровскими грамматиками.

Я должен сознаться, что испытываю большие затруднения относительно утверждения того, что де Соссюр думал или не думал, но в одном я уверен: между индивидуальным «языком» и «речью» он устанавливает такие же большие различия, как и между языком общества и речью каждого из его членов. Разу­меется, де Соссюр не мог не понимать, что индивиды обладают своими лингвистическими привычками, так же как и группы индивидов. Существует английский язык Шекспира, Оксфорда, Америки и английский без всяких уточнений. Мы можем рас­сматривать язык ограниченным как географическими, так и вре­менными пределами; когда мы говорим об английском, мы иногда разумеем английский на протяжении всей его истории, а иногда только английский какого-либо индивида, как, например, тогда, когда говорим, что английский Джона отвратителен. Но все видоизменяющееся собрание лингвистического материала есть «язык», а не «речь» в том смысле, в каком употреблял этот термин де Соссюр.

Любое такое собрание, т. е. любой словарь и любая совокупность синтаксических моделей, образует «язык». «Язык» представляет основной капитал лингвистического материала, которым владеет каждый, когда осуществляет деятельность «речи».

Но что такое тогда «речь»? Речь, как я ее понимаю и как, несомненно, понимал ее де Соссюр, есть кратковременная, исто­рически неповторимая деятельность, использующая слова. Речь имеет место, когда человек делает замечание или записывает предложение. Акт неповторим, закончен в себе, происходит только однажды и в силу этого диаметрально противоположен любому языку, любому собранию лингвистического материала. Поскольку, следовательно, деятельность речи и собрание лингвистических привычек, которое мы называем «языком»,— совершенно несов­местимые вещи, само проведение различий между ними может показаться бесполезным.

С тем чтобы сделать его полезным для грамматиков, это раз­личие, по-видимому, следует свести к более простым терминам, и в соответствии с этим я устанавливаю, что «речь» в своем кон­кретном смысле означает то, что филологи называют «текстом». Этим словом обычно определяют то, что было написано каким-либо автором, но я хочу расширить его значение до обозначения всего, что написано или сказано. Как только будет усвоена эта точка зрения, будет невозможно не увидеть, к чему стремился де Соссюр, устанавливая свое различие.

Возьмем любое предложение, любой кусочек «текста». Я при­веду мою любимую цитату из Вольтера: II faut cultiver notre jardin. В этом предложении, типичном образце речи, плоде мгновенного импульса литературного вдохновения, отчетливо выступают два ряда явлений, а именно слова, ни одно из которых Вольтер не создавал, и грамматическая схема, воплощенная в предложении,— употребление инфинитива после il faut и объект, следующий за инфинитивом. Эти два вида фактов совместно образуют первый из упомянутых мною рядов явлений; они являются фактами «язы­ка». Они принадлежат языку Вольтера, языку его времени и его общества; они также являются фактами французского языка.

Вместе с тем совершенно очевидно, что мы не исчерпываем состава этого предложения, когда перечисляем указанные факты языка. Не язык Вольтера подсказал ему данное конкретное утверждение, выбор cultiver в качестве конкретного инфинитива, следующего за il faut, или употребление конкретного сочетания notre jardin в виде объекта к cultiver. Эти явления — продукты его «речи», результат его целеустремленной мысли.

Все, что я сейчас сказал, ясно и понятно, но грамматисты могут все еще недоумевать, какое значение для них может иметь различие между «речью» и «языком». С моей точки зрения,— первостепенное значение. Даже в пределах короткого предложе­ния, выбранного мною в качестве примера, я обнаружил граммати­ческие термины двух порядков. Во-первых, эти определения слов, которые постоянно свойственны им, могут быть установлены независимо от контекста и соответственно являются составной частью их структуры, как она обусловливается «языком». Так, cultiver есть инфинитив, notre — прономинальное прилагатель­ное, a jardin — имя существительное. Совершенно отличными являются факты «речи» и именно те характеристики, которые прилагаются к словам и сочетаниям слов каждым конкретным говорящим. В нашем примерном предложении именно Вольтер сделал notre jardin объектом к cultiver, a notre — эпитетом к jardin. Итак, мы должны применять наименование «язык» ко всему тому, что является традиционным и органическим в словах и сочетаниях слов, и «речь» ко всему тому в них, что обусловли­вается конкретными условиями, к «значению» или «намерению» говорящего.

Наблюдение тотчас покажет, что все грамматические термины относятся либо к первой, либо ко второй из этих категорий. Таким образом, «язык» и «речь» образуют основную дихотомию в грам­матических явлениях. Я хочу, однако, предупредить возможные возражения. Я вовсе не предполагаю, что язык не используется в речи. Конечно, он функционирует в речи и главным образом для этой цели и существует. Когда я говорю, что определенные явления в данном тексте принадлежат «речи», но не «языку», я разумею, что, если вы исключите из текста все те традиционные элементы, которые следует называть элементами языка, получится остаток, за который говорящий несет полную ответственность, и этот остаток и является тем, что я понимаю под «фактами речи».

Следует также отметить, что к «языку» я отнес грамматические схемы, обнаруживаемые конкретными языками. Так, для анг­лийского языка является правилом, что адъективный эпитет обычно ставится между артиклем и существительным, к которому он относится. Но только что я говорил о термине «эпитет» как о явлении, скорее относящемся к «речи», чем к «языку». И все же здесь нет противоречия, и я объясню — почему. Я вовсе не отри­цаю, что термины «объект», «эпитет», «аппозиция», «предложение» и т. д. являются грамматическими терминами, и поскольку они встречаются в английской грамматике, которая является описа­нием существующих в английском языке лингвистических условий и привычек, они необходимы для описания английского, так же как и других языков. Но они постольку являются терминами языка, поскольку они — термины общих схем, лингвистических моделей, которые можно выразить алгебраическими символами и которые в языке не связаны с определенными словами. Термин «эпитет» относится к языку постольку, поскольку он имеет в виду все английские прилагательные, помещенные между артиклем и существительным, но к «речи» постольку, поскольку он относится к конкретному слову, реализующемуся только в речи, как, на­пример, в сочетании a good man. Самым недвусмысленным фор­мулированием моих тезисов было бы такое: терминами языка и грамматики, относящимися к фактам «языка», являются такие, которые имеют дело с постоянным строением слов, и соответственно терминами «речи» являются такие, которые относятся ad hoc [3] к функциям слов, обусловленным причудой каждого говорящего в отдельности. Менее многословно и достаточно понятно опре-' делять термины вроде «прилагательное», «множественное число», «условное наклонение», «винительный падеж» как «термины языка», а такие термины, как «предикат», «объект», «настоящее историческое», «предложение», как «термины речи».

Больше всего я боюсь упрека не в том, что различие между «языком» и «речью», как я его попытался объяснить, неправильно, а в том, что оно слишком известно и очевидно, чтобы упоминать о нем. Именно подобной критике подверглась моя книга со стороны одного весьма известного ученого.

Я беру на себя смелость не согласиться с этим. Просматривая грамматику, я снова и снова нападаю на ошибки, которые возникают вследствие неразличения явлений, связанных с функциями в речи и с постоянным харак­тером языка. Как часто «восклицание» путают с «междометием», а «субъект» — с «именительным падежом»! Чтобы подкрепить мою точку зрения, я приведу несколько случаев, когда различие «терминов речи» и «терминов языка» обнажает исконные проти­воречия и требует того или иного решения. Возьмем для начала вечные споры о природе «предложения». Большинство грамма­тиков ныне считает, что предложения можно сгруппировать в четыре категории в зависимости от того, содержат ли они утверж­дение, вопрос, требование или восклицание. Но многие из них в то же время придерживаются точки зрения, что предложением является всякое сочетание слов, имеющее субъект и предикат или содержащее глагол с личным окончанием х. Такие взгляды едва ли возможны для тех из нас, кто пришел к заключению, что каж­дый точный грамматический термин должен быть термином либо «речи», либо «языка». Классифицируя предложения по четырем упомянутым мною категориям, грамматики фактически придер­живаются того взгляда, что наименование «предложения» соотно­сится с функцией, обусловленной речью. Слово или сочетание слов только тогда предложение, когда из них самих явствует, что говорящий утверждает, спрашивает, требует или восклицает. Мнение, что предложение создается наличием субъекта и преди­ката или же глагола с личным окончанием, напротив того, имеет в виду черты, которыми данное сочетание слов обладает постоянно, т. е., следовательно, черты, которые являются фактом «языка». Таким образом, грамматики, которые одновременно придержи­ваются обеих точек зрения, считают, что термин «предложение» есть термин как языка, так и речи, а это невозможно, поскольку определения терминов «речи» и «языка» взаимоисключающи. Нельзя идти двумя путями. Либо мы должны считать, что термин «предложение» относится к функции в речи и тогда нужно его расширить и вместе с тем ограничить его применение всеми сло­вами или сочетаниями слов, когда говорящий действительно утверждает, действительно спрашивает, действительно требует или действительно восклицает, либо мы должны с определенностью решить, что этот термин соотносится с постоянными чертами и в этом случае наличие субъекта и предиката дает основание для определения сочетания слов как предложения. В последнем случае мы должны сочетание слов Магу has a new hat (У Мери новая шляпа) называть предложением даже в том случае, если эти слова составляют только часть вопроса: Are you sure that Магу has a new hat? (Вы уверены, что у Мери новая шляпа?). Старые грамматики поступали вполне логично, когда они использовали термин «подчиненное предложение» (Nebensatz) для слов Магу has a new hat в вопросах, подобных настоящему, но их совре­менные последователи, сталкиваясь с подобными примерами, вступают в противоречие с самими собой, поскольку существуют случаи, когда Магу has a new hat не выражает ни утверждения, ни вопроса, ни требования, ни восклицания. Что касается меня, то я знаю, что четырехзначная классификация предложений привилась, но я считаю гораздо более удобным соотносить термин «предложение» с фактической функцией в речи. В соответствии с этим я без колебаний расширяю применение термина «предло­жение» и к таким случаям, как Of course! Really? Attention! и Alas! (Конечно! Действительно? Внимание! и Увы!), но считаю неправильным прилагать это к Магу has a new hat в вопросе Are you sure that Mary has a new hat?

Другим спорным вопросом, в связи с которым различие «языка» и «речи» может оказать значительную помощь, является вопрос о количестве падежей в современном французском и английском. Является «падеж» категорией «языка» или «речи»? Если бы по­койный профессор Зонненшайн осознал важность этого основного вопроса, он без всякого сомнения не стал бы настаивать на пара­доксальном положении, что французское существительное имеет четыре отдельных падежа, а английское — пять. В классических языках, которым мы обязаны самим понятием «падежа», он, несомненно, был категорией «языка». В латинских и греческих существительных, местоимениях и прилагательных существовало столько падежей, сколько было форм внешних различий, соот­ветствующих группам синтаксических и семантических отноше­ний, в которые могут вступать слова или обозначаемые ими пред­меты. Эти различия форм являются постоянными и основными чертами слов, обнаруживающих их, и, следовательно, фактами «языка». Вы можете взять слова вроде rosam или fontem и рас­сматривать их вне контекста, и только на основании морфологи­ческих данных вы можете отнести их к винительному падежу. Ко­нечно, существуют сомнительные случаи вроде res и impedimenta, но даже и в подобных примерах отличие от других форм того же самого слова (rebus, rerum, impedimentis) позволяет нам отнести их к тому или другому падежу. Можно ли то же самое сказать в отношении французских и английских существительных? Во французском, поскольку дело касается существительных, вообще невозможно говорить о падеже, если слово рассматривается вне контекста. Например, существительное chapeau получает полную грамматическую характеристику, когда мы говорим, что это суще­ствительное мужского рода в единственном числе. Если термин «падеж» брать в том значении, какое он имеет в латинском и гре­ческом, слово chapeau в Elle a achete un chapeau не является винительным падежом, хотя оно есть объект к глаголу achete. Говорящий сделал из chapeau объект, но он не в состоянии сделать из этого слова винительный падеж; термин «объект» — термин «речи», но им не является термин «винительный падеж». В анг­лийском положение несколько иное, но применимы те же самые критерии. Возьмем английское слово John’s. Совершенно неза­висимо от контекста мы тотчас можем сказать, что John’s стоит в родительном падеже. Но в отношении формы John мы не столь уверены. Давая грамматическую характеристику этому слову, мы скажем, что это существительное мужского рода в единственном числе, имя собственное, но мы, наверно, забудем сказать что-либо относительно его падежа. Спорным является вопрос о том, можем ли мы приписывать слову как факту языка черты, которые не подлежат немедленному определению на основании его внешней формы или того, что я назвал бы его «ощущением». Совершенно очевидно, что, если в нашем сознании возникает форма John’s, мы тотчас устанавливаем, что John не соотносится с ндй. Что каса­ется меня, то я склонен в чисто описательных грамматиках анг­лийского языка называть существительные, подобные John, horse или turpitude, основными формами и добавлять при этом, что английские существительные знают только одно изменение падежа и именно родительный падеж. Придерживаясь этой линии, мы будем следовать за древнегреческими грамматиками, для которых «падеж» (лтшопе) есть «отпадение» от такого состояния, которое не является падежом. Но, может быть, лучше идти за профессором Есперсеном и обозначать формы вроде John, horse и т. д. термином «общий падеж», для которого в качестве аль­тернативных можно предложить также термины «неродительный падеж» или «основной падеж» (general case).

Я совершенно уверен, однако, в одном: говорить, что John в I gave John a shilling является дательным падежом,— большая ошибка. Мы, правда, можем думать об изолированном из контек­ста John как о падеже, отличном от слова John’s, но совершенно очевидно, что нам никогда не придет в голову считать его датель­ным падежом. Поступать так — значит игнорировать факт, что «падеж» есть прежде всего видоизменение внешней формы и что это — категория «языка». Называть John в приведенном мною предложении дательным падежом — это значит полагать, что функции слова в «речи» достаточно, чтобы возвести его в ранг соответствующего падежа. В грамматиках, написанных для детей, знающих латинский или немецкий, вполне допустимо указывать, что John в I gave John a shilling имеет функции да­тельного падежа и что своим местом в предложении оно обязано позиции дательного на древних этапах развития языка, но было бы в высшей степени неправильным использовать наименование падежа «дательный» с целью описания самого слова.

Различие между «языком» и «речью» может также привлечь внимание к лакунам в нашей грамматической номенклатуре. Что такое «фраза»? Я отвлекусь от того факта, что французские грам­матики используют термин «фраза» в значении английского грамматического термина «предложение», и ограничусь только рассмотрением того, какое применение имеет оно в английской лингвистической литературе. Это термин «языка» или «речи»? Если это термин «речи», то он соответствует немецкому Wort- gruppe (словосочетание) и может использоваться для обозначения любой ad hoc комбинации тесно связанных слов, которые могут быть продиктованы фантазией или потребностями говорящего. Если это термин «языка», то тогда он должен быть ограничен комбинациями слов, которые язык так тесно сплотил вместе, что невозможны никакие варианты их. В этом последнем случае термин «фраза» можно будет соотносить только со стереотип­ными выражениями вроде комбинаций in order to, of course, take stock of, have recourse to [4]. Я склонен думать, что было бы лучше ограничить термин «фраза» такими фиксированными выражениями, а комбинации слов, подобные this inconstitutional act [5], называть «словесной группой» или просто «группой». Таким образом, «фраза» стала бы лишь термином «языка», а «группа» лишь термином «речи». Я уверен, что такое различение будет иметь большое значение, несмотря на то что существует много сочетаний слов, которые помещаются где-то между этими двумя категориями. Я, например, не знаю точно, следует ли немецкое er wird gehen относить к категории «фразы» или же «группы».

Надеюсь, я смог показать, что различие между «речью» и «язы­ком» представляет больший жизненный интерес, чем думают некоторые ученые. Но мы только приступаем к выявлению его возможностей. На долю других исследователей, вооруженных лучше, чем я, выпадает задача полностью исчерпать возможности этого различия и тем самым внести порядок в нашу хаотическую номенклатуру.

<< | >>
Источник: В.А. ЗВЕГИНЦЕВ. ИСТОРИЯ ЯЗЫКОЗНАНИЯ XIX—XX ВЕКОВ. Часть ІІ. ИЗДАТЕЛЬСТВО «ПРОСВЕЩЕНИЕ» МОСКВА • 1965. 1965

Еще по теме А. ГАРДИНЕР РАЗЛИЧИЕ МЕЖДУ „РЕЧЬЮ" И „ЯЗЫКОМ"[2]:

  1. I. МЕРКАНТИЛИЗМ