ЗАГОВОР КАТИЛИН
Если человек желает отличиться меж остальными созданиями, ему должно приложить все усилия к тому, чтобы не провести жизнь неприметно, словно скот, который по природе своей клонит голову к земле и заботится лишь о брюхе.
Все наше существо разделяется на дух и тело. Дух обычно правит, тело служит и повинуется. Духом мы владеем наравне с богами, телом — наравне со зверем. И потому мне представляется более правильным искать славы силою разума, а не голою силой, и, поскольку жизнь, которую мы вкушаем, коротка, память о себе надо оставить как можно более долгую. Ведь слава, приносимая богатством или кра-сотою, быстролетна и непрочна, а доблесть — достояние высокое и вечное.Впрочем, давно уже идут между смертными споры, что важ-нее в делах воины — телесная ли крепость или достоинства духа. Но прежде чем пачать, иуяшо решиться, а когда решился — дей-ствовать без отлагательств. Стало быть, в отдельности и того и другого недостаточно, и потребна взаимная их поддержка.
35
2*Вначале цари — этот образ правления был на земле первым — поступали розно: кто развивал ум, кто — тело. Тогда жизнь человеческая еще не знала алчпости: всякий довольствовался тем, что имел. Но впоследствии, когда в Азии Кир, а в Греции лакеде-моняне и афиняне начали покорять города и народы, когда причи- ною войны стала жажда власти и величайшую славу стали усмат-ривать в ничем не ограниченном владычестве, тут впервые, через беды и опасности, обнаружилось, что главное на войне — ум.
Если бы в мирное время цари и властители выказывали те же достоинства духа, что во время войны, наша жизнь была бы строй-нее и устойчивее, не видели бы наши глаза, как все разлетается в разные стороны или смешивается в беспорядке. Власть нетрудно удержать теми же средствами, какими ее приобрели. Но когда на место труда вламывается безделие, на место воздержности и спра-ведливости — произвол и высокомерие, то одновременно с нравами меняется и судьба.
Таким образом, власть неизменно переходит от менее достойного к достойнейшему.Все труды человеческие — на пашне ли, в морском плавании, на стройке — подчинены доблести. Но многие смертные, непросвещенные и невоспитанные, преданные лишь сну да обжорству, проходят сквозь жизнь, словно странники по чужой земле; им, без сомнения, тело — в удовольствие, а душа — в тягость, вопреки природе. Жизнь их, по-моему, не дороже смерти, потому что и та и другая теряются в молчании. Я бы сказал, что по-настоящему живет и наслаждается дарами души лишь человек, который, по-святив себя какому-либо занятию, ищет славы в замечательных поступках или высоких познаниях.
III. Но природа обладает многоразличными возможностями и всякому указывает особый путь. Прекрасно служить государству делом, но и говорить искусно — дело немаловажное. Отличиться можно как на войне, так и в мирные времена: похвалами украшены многие и среди тех, кто действовал сам, и среди тех, кто описывал чужие деяния. И хотя отнюдь не равная достается слава писателю и деятелю, мне кажется, что писать историю чрезвычайно трудно: во-первых, рассказ должен полностью отвечать событиям, а во-вторых, порицаешь ли ты ошибки — большинство видит в этом изъявление недоброжелательства и зависти, вспоминаешь ли о великой доблести и славе лучших — к тому, на что читатель, по его разумению, способен и сам, он остается равнодушен, все же, что выше его способностей, считает вымыслом и ложью.
Поначалу, в ранние годы, я, как и большинство других, с увле-чением погрузился в государственные дела, но много препятствий встретилось мне на этом поприще, ибо вместо скромности, вместо сдержанности, вместо доблести процветали наглость, подкуп, алч-ность. Непривычный к подлым приемам, я, правда, чуждался всего Этого, но, в окружении стольких пороков, неокрепшая моя юность попалась в сети честолюбия. И хотя дурные нравы остальных я никак не одобрял, собственная страсть к почестям делала и меня, наравне с ними, предметом злословия и ненависти.
И вот, когда после многих бедствий и опасностей я возвратился к покою и твердо решился остаток жизни провести вдали от государственных дел, у меня и в мыслях не было ни расточить драгоценный досуг в беспечной праздности, ни целиком отдаться земледелию или охоте — рабским обязанностям.
Нет, вернувшись к тому начинанию, к той страсти, от которых оторвало меня проклятое честолюбие, я надумал писать историю римского народа — но частям, которые мне представлялись достопамятными,— тем более что душа освободилась от надежд, страха и приверженности к одному из враждующих на государственном поприще станов.Итак, я кратко и как можно ближе к истине расскажу о заговоре Катилины; событие это я полагаю в высшей степени зна-менательным — по особой опасности преступления. Но прежде чем начать, надобно в нескольких словах изобразить натуру Катилины.
Луций Катилина происходил из знатного рода и отличался большою силою духа и тела, нравом же скверным и развращенным. Еще мальчишкою полюбил он междоусобицы, резню, грабежи, гражданские смуты, в них и закалял себя смолоду. Телом был невероятно терпелив к голоду, к стуже, к бессоннице. Духом — дерзок, коварен, переменчив, лицемер и притворщик, готовый на любой обман, жадный до чужого, расточитель своего; в страстях необуздан, красноречия отменного, мудрости невеликой. Неуемный, он всегда рвался к чему-то черезмерному, невероятному, слишком высокому. После единовластия Луция Суллы его охватило неистовое желание стать хозяином государства; каким образом достигнет он своей цели, ему было все равно — лишь бы добраться до власти. Наглая его отвага со дня на день росла, подстрекаемая нуждою в деньгах и нечистою совестью, и оба стрекала были отточены пороками, которые я назвал выше. Вдобавок его распаляло всеобщее падение нравов, страдавших от двух тяжелейших, хотя и противоположных зол — роскоши и алчности.
Поскольку ход рассказа привел нас к нравам нашего государства, мне кажется, что самое существо дела призывает обратиться вспять и коротко изъяснить порядки и обычаи предков в мирное и военное время — как предки наши правили государством, и в каком состоянии передали его потомкам, и как оно, постепенно изменившись, из лучшего и самого прекрасного обратилось в худшее и самое позорное.
Сколько мне известно, город Рим основали и сперва владели им троянцы, — они бежали из отечества под водительством Энея и долго скитались с места на место, вместе с аборигенами, племенем диким, не знавшим ни законов, ни государственной власти, свободным и своевольным.
Трудно поверить, с какою легкостью слились, сойдясь в одних стенах, эти два народа, различного происхождения, несходные языком, живущие каждый своим обычаем; в короткий срок пестрая толпа бродяг взаимным согла-сием была сплочена в государство. Но стоило их сообществу при-обрести видимость процветания и силы, окрепнуть численно и нравственно, расширив свои поля,— и тут же, как почти всегда бывает на свете, довольство породило зависть. Соседние цари и народы принялись грозить войною, и лишь немногие из друзей пришли на помощь, а прочие, поддавшись страху, держались в стороне от опасностей. Но римляне всегда, в дни мира и в дни войны, готовые к стремительному отпору, подбадривали друг друга, спешили навстречу врагу и с оружием в руках обороняли свободу, отечество, родителей. Затем, мужеством отразив угрозу, они являлись на помощь союзникам и друзьям и, чаще оказывая услуги, нежели их принимая, завязывали новые дружеские связи. Они имели согласное с законами правление, имя же ему было: «царская власть». Выборные в преклонных годах и потому слабые телом, но мудрые и потому сильные духом, составляли государст-венный совет; по возрасту либо по сходству забот звались они «отцами». Впоследствии, когда царская власть, сперва служившая сбережению свободы и возвышению государства, обратилась в гру-бый произвол, строй был изменен — римляне учредили ежегодную смену власти и двоих властителей. При таких условиях, полагали они, всего труднее человеческому духу проникнуться высокомерием.VII. Как раз в то время каждый начал стремиться ввысь и искать применения своим способностям. Вполне понятно, в глазах царей хорошие подозрительнее худых, царей всегда страшит чужая доблесть. Даже представить себе трудно, в какой короткий срок поднялось государство, обретя свободу: так велика была жажда славы. Молодые, едва войдя в возраст, трудились, не щадя сил, в лагере, чтобы постигнуть военное искусство на деле, и находили больше радости в оружии и боевых конях, чем в распутницах и пирушках.
И когда они мужали, то никакие трудности не были им внове, никакие пути — тяжелы или круты, ни один враг не был страшен: доблесть превозмогала все. Но горячее всего состязались они друг с другом из-за славы: каждый спешил сразить врага, взойти первым на стену и в миг подвига оказаться на виду. В этом заключалось для них и богатство, и громкое имя, и высокая знатность. К славе они были жадны, к деньгам равнодушны; чести желали большой, богатства — честного. Я могу напомнить места, где римский народ малою силою обращал в бегство несметного неприятеля, укрепленные самою природою города, которые он брал с боя, но боюсь слишком отвлечься от своего предмета.Но главное во всяком деле — конечно, удача, а она и возвеличивает, и оставляет в тени скорее по произволу, чем по справедливости. Деяния афинян, по моему суждению, и блистательны и великолепны, и все же они многим меньше той славы, которою пользуются. Но у афинян были писатели редкостного дарования — и вот по всей земле их подвиги считаются ни с чем не сравнимыми. Стало быть, во столько ценится доблесть поступка, насколько сумели превознести ее на словах ясные умы. Римский народ, однако ж, писателями не был богат никогда, ибо самые рассудитель^ ные бывали заняты делом без остатка, и никто не развивал ум в отдельности от тела, и лучшие предпочитали действовать, а не говорить, доставлять случай и повод для похвал, а не восхвалять заслуги других.
Так и в мирную, и в военную пору процветали добрые нра-< вы. Единодушие было постоянным, своекорыстие — до крайности редким. Право и благо чтили, повинуясь скорее природе, нежели законам. Брапь, раздоры, ненависть берегли для врагов, друг с дру-гом состязались только в доблести. В храмах бывали расточитель-ны, дома бережливы, друзьям верны. Двумя качествами сберегали и себя, и свое государство — отвагою на войне, справедливостью во время мира. И вот что служит мне лучшим доводом: на войне чаще наказывали тех, кто бросался на врага вопреки приказу или, услышав сигнал к отступлению, уходил с поля брани чересчур мед-ленно, чем тех, кто осмеливался покинуть свое знамя или место в строю, а в мирное время правили больше милостью, чем страхом, и, понеся обиду, предпочитали не наказывать, но прощать,.
Но когда трудом и справедливостью возросло государство, когда были укрощены войною великие цари, смирились пред силою оружия и дикие племена, и могущественные народы, исчез с лица земли Карфаген, соперник римской державы, и все моря, все земли открылись перед нами, судьба начала свирепствовать и все перевернула вверх дном.
Те, кто с легкостью переносил лишения, опасности, трудности, — непосильным бременем оказались для них досуг и богатство, в иных обстоятельствах желанные. Сперва развилась жажда денег, за нею — жажда власти, и обе стали как бы общим корнем всех бедствий. Действительно, корыстолюбие сгубило верность, честность и остальные добрые качества; вместо них оно выучило высокомерию и жестокости, выучило презирать богов и все полагать продажным. Честолюбие многих сделало лжецами, заставило в сердце таить одно, вслух же гово- рить другое, дружбу и вражду оценивать не по сути вещей, по в согласии с выгодой, о пристойной наружности заботиться больше, чем о внутреннем достоинстве. Начиналось все с малого, иногда встречало отпор, но затем зараза расползлась, точно чума, народ переменился в целом, и римская власть из самой справедливой и самой лучшей превратилась в жестокую и нестерпимую.Поначалу, впрочем, людям не давало покоя главным образом честолюбие, а не алчность. Разумеется, и это порок, но есть в нем что-то и от доблести, ибо славы, почестей, власти одинаково жаждут и достойный и недостойный; только первый идет к цели прямым путем, а второму добрые качества чужды, и он полагается на хитрости и обман. Алчность же сопряжена со страстью к день-гам, которых ни один разумный человек не желает; точно напи-танная злыми ядами, она расслабляет мужское тело и душу, она всегда безгранична, ненасытна, не уменьшима ни изобилием, ни нуждою.
Но вот Луций Сулла, к доброму началу присоединив худой исход, насильно подчинил себе государство — и все принялись грабить: кто хочет чужой дом, кто — поле, победители не знают ни меры, ни совести и чинят гнусные жестокости над согражданами. Вдобавок, чтобы крепче привязать к себе войско, которое он водил в Азию, Луций Сулла избаловал солдат чрезмерными удобствами и слишком щедрым жалованьем — вопреки обычаям предков. Прелесть, очарование тех краев в сочетании с праздностью легко изнежили суровые души воинов. Тогда впервые приучилось римское войско развратничать и пьянствовать, дивиться статуям, картинам и чеканным вазам, похищать их из частного и общего владения, грабить храмы, осквернять все божеское и человеческое. Эти самые воины, одержав победу, не оставили побежденным ничего. Что ж, удача портит и мудрых — так можно ль ожидать, что люди растленные не попользуются всеми плодами успеха?!
С той поры, как богатство стало вызывать почтение, как спутниками его сделались слава, власть, могущество, с этой самой поры и начала вянуть доблесть, бедность считаться позором и бескорыстие — недоброжелательством. Итак, по вине богатства на юность напали роскошь и алчность, а с ними и наглость: хватают, расточают, свое не ставят ни во что, жаждут чужого, стыд и скромность, человеческое и божественное — все им нипочем, их ничто ле смутит и ничто не остановит! Посмотревши на дома, на поместья, устроенные наподобие городов, любопытно потом заглянуть в храмы, воздвигнутые нашими предками, самыми набожными на свете людьми. Предки украшали святилища благочестием, а дома свои — славою и у побежденных не отнимали ничего, кроме ВОЗМОЖНОСТИ чинить насилия. А ЭТИ нынешние — ничтожные людишки, но опаснейшие преступники! — забирают у союзников то, что в свое время оставил им отважный победитель. Как будто лишь в одном обнаруживает себя власть — в несправедливости!
Надо ли вспоминать о том, чему никто, кроме очевидцев, не поверит,— как частные лица срывали горы, осушали моря? Эти люди, по-моему, просто издевались над своим богатством, которым могли бы пользоваться достойно, но спешили безобразно промотать. Не в меньшей мере владела ими и страсть к распутству, обжорству и прочим излишествам. Мужчины отдавались, как женщины, женщины торговали своим целомудрием. В поисках лакомой еды обшаривали все моря и земли. Спали, не испытывая нужды во сне. Не дожидались ни голода, ни жажды, ни стужи, ни утомления, всякая потребность упреждалась заранее — роскошью. Эт0 толкало молодежь на преступления, когда имущество истощалось: духу, отравленному пороками, нелегко избавиться от страстей, наоборот, — еще сильнее, всеми своими силами, привязывается он к наживе и к расточительству.
В таком большом и таком развращенном государстве Ка- тилине ничего не стоило собрать вокруг себя, словно бы отряд телохранителей, всевозможные гнусности и преступления. И правда, всякий бесстыдник, прелюбодей, гуляка, проигравший отцовское состояние в кости, спустивший в брюхо, прокутивший с потаскухами, всякий, кто запутался в долгах, чтобы откупиться от наказания за подлое злодейство, все убийцы и святотатцы из любых краев, все осужденные или страшащиеся суда, те, кого кормили замаранные кровью сограждан руки или оскверненный ложной клятвою язык, коротко сказать, все, кому не давали покоя срамной поступок, нужда или нечистая совесть, были доверенными, ближайшими друзьями Катилины. А если кто попадал в круг его друзей свободным от вины, тот, через соблазны ежедневного общения, быстро и легко сравнивался с остальными. Всего больше искал Катилина близости с молодежью: сердца молодых, еще нестойкие, без труда улавливались в хитро расставленные силки. Приноровляясь к пристрастиям, которые они обнаруживали,— каждый сообразно своему возрасту,— он доставлял одним продажных женщин, другим покупал собак или коней. Одним словом, чтобы привязать их к себе понадежпее, он не щадил ни денег, ни собственной скромности.
Многие, по моим сведениям, предполагали, что молодежь, зачастившая в дом Катилины, ведет себя отнюдь не целомудренно. Но в точности никто ничего не знал, и слухи питались из иных источников. Еще в ранней юности Катилина много и гнусно блудил,— с девицею из знатной семьи, со жрицею Весты и еще с другими,— нарушая человеческие законы и божественные установления. По-следней его страстью была Аврелия Орестилла, в которой нн один порядочный человек не похвалил бы ничего, кроме наружности, и так как та не решалась выйти за него замуж, опасаясь взрослого уже пасынка, Катилина — на этот счет нет сомнений ни у кого — умертвил сына и очистил дом для преступного брака. Это Злодейство, по-моему, было в числе главных причин, ускоривших заговор. Грязная душа, враждовавшая и с богами, и с людьми, не могла обрести равновесия ни в трудах, ни в досугах: так взбудо-ражила и так терзала ее больная совесть. Отсюда мертвенный цвет кожи, застылый взгляд, поступь то быстрая, то медленная; в лице его и во всей внешности СКВОЗИЛО безумие.
Молодежь, которую, как сказано выше, удавалось ему привадить, он разными средствами приучал к преступлениям. Он готовил лжесвидетелей и мошенников, подделывающих завещания, внушал презрение к верности, собственности, судебному пресле^ дованию, а испортив доброе имя своих питомцев и истребив чувство стыда, он давал им новые, более трудные задания. Если ж поводов к преступлению не оказывалось, Катилина напускал их на людей, которые ни в чем не были перед ним повинны: дабы рука и дух не цепенели в бездействии, он был готов даже на бескорыстную пакость и жестокость.
Полагаясь на таких друзей и сообщников и зная, что повсюду бремя долгов непомерно тяжело и что большинство воинов Сул- лы, прожившись, вспоминает о прежних победах и грабежах и жаждет гражданской войны, Катилина принял решение захватить власть. В Италии не было войска совсем, Гней Помпей вел войну на краю света; сам Катилина намеревался искать консульства и мог рассчитывать на успех, поскольку сенат ни о чем не подозревал; повсюду царили спокойствие и безопасность, но это как раз и было на руку Катилине.
И вот около июньских календ, в консульство Луция Цезаря и Гая Фигула, он приступает к делу. Беседуя сперва с глазу на глаз, он одних уговаривает, других испытывает, ссылается на свою силу, на то, какою неожиданностью будет для государства заговор и каких выгод следует от него ждать. Выяснив все, что он хотел выяснить, Катилина собирает вместе всех самых неимущих и самых отчаянных. Из сенатского сословия тут были Публий Лентул Сура, Публий Автроний, Луций Кассий Лонгин, Гай Цетег, сыновья Сервия Суллы Публий и Сервий, Луций Варгун- тей, Квинт Анний, Марк Порций Лека, Луций Бестиа, Квинт Ку- рий, из всаднического сословия — Марк Фульвий Нобилиор, Луций Статилий, Публий Габиний Капитон, Гай Корнелий, затем — мно-гие из колоний и муниципиев, всё знатные в своих городах люди. Кроме того, к заговору менее явно были причастны очень многие из числа знати, побуждаемые более надеждою на владычество, чем нуждой или иною крайностью. Однако же всего решительнее раз-деляла замыслы Катилины молодежь, в особенности — знатная; она могла бы жить покойно, проводя дни в роскоши или в неге, но ненадежность предпочитала надежности, войну — миру. Были в ту пору люди, которые считали, что не остался в стороне и Марк Лициний Красс: ненавистный ему Гней Помней возглавлял сильное войско, и Красс согласился бы поддержать кого угодно — в противовес могуществу Помпея, а вдобавок надеялся, что без труда займет первое место среди заговорщиков в случае их успеха.
Но еще до того против государства составлялся другой заговор; среди немногочисленных участников был и Катилина. Я расскажу об этом как можно ближе к истине.
В консульство Луция Тулла и Мания Лепида вновь избранных консулов Публия Автрония и Публия Суллу обвинили в подкупе избирателей и осудили. Спустя немного привлекли к ответу Кати- лину — за лихоимство, и это помешало ему искать консульства, потому что он не сумел заявить о своем намерении в законный срок. Жил тогда в Риме Гней Пизон, человек молодой, знатный и неслыханно наглый, неимущий, но влиятельный среди единомышленников; нужда и дурной нрав толкали его на покушение против государства. С ним-то поделились своими планами Катилина и Автроний примерно в ноны декабря и стали готовиться к убийству консулов Луция Котты и Луция Торквата на Капитолии, в январские календы, чтобы самим захватить власть, а Пизона с войском послать в Испанию для захвата обеих провинций. Но умысел их обнаружился, и они назначили новый срок — ноны февраля. Теперь уже не только консулов собирались они погубить, но и большую часть сената. И если бы Катилина перед курией не подал знак своим сообщникам слишком рано, в тот день совершилось бы самое ужасное за всю историю Рима злодеяние. Но число вооруженных оказалось недостаточно, и это расстроило дело.
Позже Пизон был отправлен квестором с преторскими полномочиями в Ближнюю Испанию — по настоянию Красса, которому была известна его непримиримая вражда к Гнею Помпею. Впрочем, сенат дал свое согласие с полной охотою, желая удалить Этого мерзавца из Рима, но еще и оттого, что могущество Помпея уже тогда становилось опасно и многие лучшие граждане видели в Пизоне своего рода защиту. Но, прибывши в провинцию,
Пизон где-то в дороге был убит испанскими конниками, состоявшими под его началом. Некоторые утверждают, что варвары были не в силах терпеть его власть, несправедливую, высокомерную и жестокую, другие — что конники эти были старинными и верными клиентами Гнея Помпея и на Пизона напали, исполняя волю Помпея, ибо нет иного примера, когда бы испанцы отважились на подобный поступок, напротив, до того они, не жалуясь, сносили свирепое господство многих наместников. Мы этот вопрос оставим нерешенным. О первом заговоре — довольно.
XX. Итак, люди, названные мною выше, собрались; хотя Катилина часто и подолгу беседовал с каждым в отдельности, он считал нужным и важным обратиться со словами ободрения ко всем вместе и, закрывшись с ними в самой глубине дома, удаливши всех свидетелей, такого рода произнес речь:
«Если б не испытанная ваша доблесть и преданность, ничего бы не стоило благоприятное стечение обстоятельств, тщетною была бы великая надежда, призрачною — власть, хотя она уже в наших руках, и не стал бы я с помощью пустоголовых трусов охотиться за неверною выгодою, пренебрегая верной. Но во многих и трудных случаях я убедился, насколько вы храбры и преданы мне, и потому решаюсь начать дело необыкновенное, самое заманчивое из всех возможных, а еще потому, что понял: понятия о добром и о дурном у вас те же, что у меня. А надежная дружба в том единственно и заключается, чтобы желать одного и того же, одно и то же отвергать.
Каковы мои намерения, все вы уже слышали раньше, порознь; хочу только прибавить, что со дня на день решимость моя делается все горячее, когда я размышляю, что за жизнь у нас впереди, ежели только мы сами не вернем себе свободу. Ведь с той поры, как наше государство попало в ничем не ограниченную зависимость от немногих сильных, цари и тетрархи стали их данниками, народы и племена платят им подати, а мы, все прочие, смелые и дельные, знатные и незнатные, мы — толпа, ничего не значащая, никому не внушающая уважения, покорная тем, кто дрожал бы перед нами, если б государство наше было здорово. Таким образом, все влияние, вся власть, честь, богатство — у них или у тех, кому они уделят; нам они оставили опасности, неудачи на выборах, судебные преследования, нужду. Доколе ж согласны вы терпеть, храбрые мои друзья? Разве не лучше умереть с доблестью, нежели потерять с позором жалкую и бесчестную жизнь, игрушку чужого высокомерия? Впрочем, нет, клянусь верностью небесною и земною, победа в наших руках, мы молоды, мы крепки духом; у них же, напротив, все обветшало от старости и богатства! Нужно только начать, остальное придет само собой! Они утопают в богатствах, проматывают их, застраивая море и срывая горы, а нам недостает на самое необходимое — кто из смертных, если только у него мужское сердце, может ЭТО сносить? Они возводят себе по два дома и больше, один за другим, а мы вообще бездомны! Они скупают картины, статуи, чеканку, сносят новые здания, строят другие, коротко говоря — всячески расточают депьги и швыряют их на ветер, но и самыми безумными прихотями одолеть свои сокровища не могут. А у нас дома нищета, за стенами дома — долги, настоящее — худо, будущее — еще намного суровее: что осталось нам, в самом деле, кроме убогого существования?
Так почему же вы не пробуждаетесь? Глядите, вот она, вот она перед вами — свобода, о которой вы мечтаете так часто, и в придачу — богатства, почести, слава; все это судьба назначила в награду победителям. Положение, время, опасности, бедность, блеск военной добычи побуждают вас к действию настоятельнее, чем мои слова. А меня возьмите либо в начальники, либо в солдаты: я буду с вами душою и телом. С вами вместе я надеюсь всего добиться, когда стану консулом,— если только не обманываюсь, если владычеству вы не предпочитаете рабства».
Эту речь выслушали люди, погрязшие во всяческих бедствиях, без малейшей надежды на будущее, и хотя смута сама но себе казалась им немалою платой, многие потребовали, чтобы Катилина объяснил, ради чего пойдет война, ради какой цели поднимут они оружие, чем они располагают и на что могут рассчитывать. Тогда Катилина пообещал отмену долгов, проскрипцию богачей, государственные и жреческие должности, грабежи и все прочее, что приносит война и произвол победителей. Кроме того, сказал он, в Ближней Испании стоит Пизон, в Мавритании Публий Ситтий Нуцерин с войском, и оба — его единомышленники. Ищет консульства и, надо надеяться, будет его товарищем по должности Гай Антоний, человек и очень близкий к нему, и до крайности стесненный обстоятельствами; вместе с Антонием он и начнет действовать, как только будет избран. В заключение он осыпал бранью всех достойных граждан, а своих хвалил, обращаясь к каждому в отдельности. Одному он напоминал о его нужде, другому — об особом его пристрастии, кое-кому — о судебном преследовании или бесчестии, многим — о победе Суллы, которая их обогатила. Видя, что все воодушевились, он призвал их разделить его предвыборные хлопоты и распустил собрание.
В то время шли толки, будто Катилина, завершив речь, привел своих сообщников к присяге и обнес их чашею, в которой человеческая кровь была смешапа с вином. Когда все из нее отхлебнули, произнеся наперед заклятие, как в торжественном священнодействии, он открыл свой замысел. Поступил же он так, чтобы, зная друг за другом столь ужасное преступление, тем вернее были бы они друг другу. Некоторые считали, что и это, и еще мно-гое иное придумано теми, кто неслыханным злодейством казнен-ных хотел утишить возникшую впоследствии ненависть к Цице-рону. Нам это представляется чрезмерным и потому малове-роятным.
Был среди заговорщиков Квинт Курнії, не темного происхождения человек, но замаравший себя такими преступлениями и таким срамом, что цензоры исключили его из сената за беспутство. Человек он был настолько ж пустой, насколько дерзкий: промолчать о том, что услышал, или хотя бы скрыть собственный проступок — всему этому он не придавал ни малейшего значения, как, впрочем, и любому своему действию или высказыванию. Много лет находился он в блудной связи с Фульвией, женщиной из знатного рода. Когда же она начала к нему охладевать, оттого что он обеднел и не мог одаривать ее с прежнею щедростью, он вдруг принялся бахвалиться, сулил моря и горы, иной раз грозился мечом, если она не будет ему покорна, одним словом — держал себя наглее обычного. Фульвия выведала причину этой заносчивости и не скрыла втайне опасность, грозившую государству, но —• не называя лишь имени Курия — рассказала очень многим, что и каким путем узнала она о заговоре Катилины.
Это обстоятельство более, чем что-либо иное, пробудило у людей желание вручить консульство Марку Туллию Цицерону. До того большая часть знати пылала завистью и ненавистью, полагая, что консульская должность будет как бы осквернена, если достанется человеку новому, хотя бы и самому незаурядному. Но, когда надвинулась опасность, зависть и гордыня отступили назад.
Состоялись выборы, и консулами на следующий год были объявлены Марк Туллий и Гай Антоний. Этот удар сперва потряс заговорщиков, но безумства Катилины не умерил нисколько. Наоборот, со дня на день хлопотал он все живее: по всей Италии, в пригодных для этого местах, готовил оружие, набирал в долг деньги — от собственного имени и от имени друзей — и пересылал в Фезулы, к некоему Манлию, который позже выступил застрельщиком войпы. Говорят, что как раз тогда привлек он на свою сторону множество людей всякого рода и даже нескольких женщин, которые раньше покрывали огромные свои расходы, продаваясь за деньги, а потом, когда возраст положил меру лишь прибыткам, но не страсти к роскоши, увязли в долгах. С их помощью
Катилина надеялся поднять городских рабов и поджечь город, а мужей их либо связать с собою, либо умертвить.
В числе этих женщин была Семпрония, совершившая уже немало такого, что требовало мужской отваги. Не могла она пожаловаться ни на происхождение, ни на внешность, была достаточно счастлива и в супруге своем, и в детях. Знала и греческую и римскую словесность, пела и плясала искуснее, чем надобно порядочной женщине, умела и многое иное из того, что служит распущенности и пышности. Никого и ничто не ценила она столь низко, как приличие и целомудрие. Что берегла она меньше — деньги или доброе имя,— решить было не просто. Похоть жгла ее так сильно, что чаще она домогалась мужчин, чем наоборот. Нередко и до того нарушала она слово, ложной клятвою отпиралась от долга, бывала соучастницею в убийстве. Роскошь и нужда тянули ее в бездну. За всем тем она была прекрасно одарена — могла сочинять стихи, колко шутить, вести беседу то скромно, то мягко, то вызывающе, одним словом, отличалась и прелестью, и остроумием.
Несмотря на свои приготовления, Катилина все же решил искать консульства на следующий год — в надежде, что, если будет избран, легко и полностью подчинит себе Антония. На этом, однако же, он не успокоился, но все пустил в ход, чтобы извести Цицерона. Впрочем, и Цицерону не надо было занимать хитрости и ловкости для успешной защиты. Еще в самом начале своего консульства он через Фульвию вошел в сношения с Квинтом Курием, которого я упоминал немного выше, и тот, в обмен на щедрые обещания, выдал ему планы Катилины. Вдобавок уговором насчет провинции он побудил Антония, своего товарища по долж-ности, отказаться от враждебных государству намерений. Себя же он окружил тайной охраною из друзей и клиентов. Когда пришел день выборов и Катилина потерпел неудачу и в притязаниях своих на должность, и в покушении на консулов, которое должно было состояться прямо на Поле, он решил воевать в открытую и ни перед чем не останавливаться, потому что все тайные его попытки исход имели скверный и позорный.
Итак, он отправляет Гая Манлия в Фезулы и прилегающую к ним область Этрурии, камеринца Септимия — в Пицен, Гая Юлия — в Апулию и еще других — в другие места, где каждый из посланцев мог быть ему полезен, по его расчетам. Между тем не теряют времени даром и в самом Риме: Катилина собирается напасть на консулов, устроить пожар, важные и выгодные позиции занимает вооруженными отрядами, сам всегда при оружии, того же требует от других, призывает быть постоянно насто- роже и наготове, дни и ночи торопится, бодрствует, не поддается ни сиу, ни усталости.
Но, вопреки всем трудам, дело вперед не подвигалось, и тогда глубокою ночью Катилина через Марка Порция Леку созвал главарей заговора. Сперва он горько жалуется на их малодушие, а после извещает, что уже отослал Манлия к тем воинам, которых подготовил для вооруженного выступления, и еще других начальников — в другие места, и что они положат начало военным действиям, и что сам он тоже хотел бы выехать к войску, но сперва необходимо обезвредить Цицерона, который очень мешает его планам.
Все были испуганы и растеряны, и тут Гай Корнелий, римский всадник, предлагает свою службу, а следом за ним сенатор Луций Варгунтей, и вдвоем они решают в ту же ночь, только чуть попозже, проникнуть в сопровождении вооруженных людей к Цицерону — якобы для утреннего приветствия — и, захвативши внезапно, врасплох, заколоть его в собственном доме. Как только Курий понял, какая опасность грозит консулу, он через Фульвию поспешно сообщил Цицерону о коварном умысле против него. Та-ким образом, те двое нашли двери закрытыми и тяжкое злодеяние взяли на себя понапрасну.
А между тем в Этрурии Манлий возмущает народ, который в господство Суллы потерял свою землю и все добро и теперь жаждал переворота, удрученный и нищетою, и болью обиды, а также всякого рода разбойников, которых там было без счета, и кое-кого из сулланских колоний — тех, кому собственная разнузданность и привычка к удовольствиям ничего не оставили из богатой добычи.
Цицерон узнал об этом и, встревоженный двойной бедою,— консул не мог дольше оберегать город от козней заговорщиков частными средствами и не имел достаточных сведений о войске Манлия, о его численности и намерениях,— сделал доклад сенату; впрочем, то, о чем он говорил, уже раньше горячо обсуждалось на улицах и площадях. Сенат, как почти всякий раз в крайних обстоятельствах, приказал консулам озаботиться, чтобы государство не понесло никакого ущерба. Это высшая полнота власти, какой, по римскому обычаю, облекает сенат должностное лицо: ему позволено набирать войско, вести войну, употреблять все меры для поддержания порядка среди союзников и граждан, быть верховным командующим и верховным судьею как внутри государства, так и за его пределами; в иных обстоятельствах ни одно из этих прав без особого распоряжения народа консулу не принадлежит.
Несколько дней спустя сенатор Луцин Сений огласил в сенате письмо, доставленное ему, как он сказал, из Фезул, и там сообщалось, что за шесть дней до ноябрьских календ Гай Манлий с большим отрядом поднял мятеж. Одновременно — как всегда в таких случаях— одни извещали о знамениях и чудесах, другие о сходках, о том, что собирают оружие, что в Капуе и в Апулии начинается восстание рабов. Сенатским постановлением в Фезулы был послан Квинт Марций Рекс, в Апулию и соседние с нею края — Квинт Метел л Критский (оба они стояли у стен Рима, не слагая воинской власти, потому что клевета немногих, привыкнувших торговать чем придется, и честью и бесчестьем, мешала им получить триумф); из преторов Квинта Помпея Руфа направили в Капую, а Квинта Метелла Целера — в Пицен с полномочием произвести набор, если положение станет угрожающим. Далее, если кто донесет о заговоре, направленном против государства, то рабу обещали свободу и сто тысяч сестерциев, свободному — безнаказанность и двести тысяч. Постановили также гладиаторские труппы разместить в Капуе и в прочих муниципиях,— в согласии с возможностями каждого из них,-— а в Риме по всему городу выставить караулы под начальством младших должностных лиц.
XXXI. Эти события растревожили граждан и изменили облик города. После безмятежной радости и веселости, порожденных долгим покоем, всех внезапно поразила скорбь и угрюмость. Все куда-то спешат, все боятся, никому и ничему не доверяют вполне, войны не ведут, но и мира не имеют, и каждый мерит опасность меркою собственной робости. Вдобавок женщины, которых объял страх войны, до сих пор из-за мощи государства неведомый, бьют себя в грудь, простирают с мольбою руки к небесам, оплакивают малых своих детей, обо всем расспрашивают, всего страшатся и, позабыв высокомерие и удовольствия, отчаиваются и в собственном будущем, и в будущем отечества.
Но Катилина безжалостно продолжал начатое, хотя уже принимались меры защиты, а его самого Луций Павел потребовал к суду на основании Плавтиева закона. Наконец, то ли из лицемерия, то ли чтобы оправдаться,— словно бы задетый личными нападками,— он явился в сенат. Тут консул Марк Туллий, боясь его присутствия или, может быть, в гневе, произнес блестящую и полезную для государства речь, которую он после издал. Но как только консул сел, Катилина, заранее готовый все отрицать, потупив взор, жалостным голосом принялся просить отцов-сенаторов, чтобы они нс судили о нем опрометчиво: ведь он происходит из такой семьи, так с молодых лет направил свою жизнь, что в намерениях всегда устремлен к лучшему. Пусть же они не думают, будто ему, патрицию, чьи предки (так же, впрочем, как и он сам) оказали столько неоценимых услуг римскому народу, надобна гибель государства, меж тем как охранителем этого государства оказывается Марк Туллий, римский гражданин, но в Риме пришелец. К этой брани он прибавил еще иную, и тогда все зашумели, закричали ему: «Враг!», «Убийца!» А он в бешенстве воскликнул: «Раз неприятели окружили меня и гонят сломя голову к гибели, огонь, бушующий вокруг, я погребу под развалинами!»
Затем он ринулся из курии домой, чтобы тщательно все обдумать. Покушение на консула не удавалось, от пожара, как он видел, город был защищен караулами, и, сочтя за лучшее умножить и укрепить войско, пока легионы еще не набраны, предупредить многие, важные для будущего, действия врага, Катилина глубокою ночью с немногими спутниками выехал в лагерь Манлия. А Цетегу, Лентулу и прочим, чья дерзкая решимость была ему хорошо известна, он поручает всеми возможными средствами увеличивать силы заговора, спешить с покушением на консула, готовить резню, пожар и другие бедствия войны. Сам же он вскорости подступит к городу с большим войском.
Пока в Риме происходят эти события, Гай Манлий посылает своих людей к Марцию Рексу, распорядившись передать примерно следующее:
«Боги и люди да будут нам свидетели, император, что мы подняли оружие не против отечества и не того ради, чтобы грозить другим, но только чтобы оборонить от несправедливости себя самих. Жалкие нищие, мы, насилием и алчностью ростовщиков, почти все лишены отечества и все, как один,— доброго имени я состояния. И никому из нас не было дозволено прибегнуть, по обычаю предков, к защите закона или хотя бы, потеряв имущество, сохранить свободу,— так свирепствовали ростовщики и претор. Часто ваши предки, сжалившись над римским народом, облегчали его нужду своими постановлениями, и уже совсем недавно, на нашей памяти, все лучшие граждане согласились, чтобы должники, непосильно обремененные, вместо серебра уплатили заимодавцам медью. Часто случалось, что и сам народ, либо из жажды господства, либо оскорбленный высокомерием властей, брался за оружие и уходил от патрициев. Но мы не владычества ищем и не богатства, из-за которых все войны и все распри между смертными, мы ищем свободы, а с нею ни один достойный человек не расстается иначе, как вместе с жизнью. Заклинаем тебя и сенат, помогите несчастным согражданам, верните нам защиту закона, отнятую несправедливостью претора, не принуждайте нас искать, как погибнуть, самым беспощадным образом отомстивши ^а свою гибель».
На это Квинт Марций отвечал, что, если они желают обратиться к сенату с просьбою, пусть сложат оружие и отправ-ляются в Рим просителями: сенат римского народа всегда славился такою кротостью и милосердием, что никто и никогда не обра-щался к нему за помощью понапрасну.
А Катилина с пути разослал письма большинству бывших консулов и всем влиятельным лицам из числа знати. Он писал, что опутан ложными обвинениями, не способен сопротивляться стану своих врагов и, уступая судьбе, удаляется в Массилию, в изгнание,— не потому, чтобы сознавал себя виновным в тяжком зло-< деянии, но чтобы возвратить покой государству и чтобы из борьбы, которую он ведет, не вырос мятеж. Однако Квинт Катул огласил в сенате письмо совсем противоположного содержания, доставленное ему, как он утверждал, от имени Катилины. Список с него приводится ниже:
«Луций Катилина приветствует Квинта Катула. Твоя исключительная верность, испытанная на деле и столь мне дорогая в этих трудных обстоятельствах, твердо свидетельствует, что я могу прибегнуть к твоему содействию и на этот раз. У меня появился новый план, и я решил не защищать его перед тобою: совесть моя совершенно чиста— прими же это за оправдание, оно истинное, клянусь богом. Ожесточенный обидами и оскорблениями, лишившись плодов моего труда и усердия — не достигнув вьь сокой должности, я, в согласии со своими правилами, принял на себя защиту несчастных, дело, которое касается каждого. И не то чтобы я не мог собственными средствами погасить долги, сделанные за моим поручительством (даже взятое за чужим поручительством щедро возместила бы Орестилла из своего имущества и имущества дочери), но я видел ничтожных людей, купающихся в почете, себя же ощущал отверженным по лживому подозрению. Вот почему я последовал за надеждами, сулящими сберечь остат-< ки моего достоинства и, по печальному моему положению, достаточно честными. Я хотел написать больше, но пришла весть, что на меня готовится покушение. Поручаю Орестиллу твоим заботам и твоей верности. Ради твоих детей — защити ее от обид. Прощай».
Несколько дней Катилина провел у Гая Фламиния близ Арретия, вооружая поднятое уже окрестное население, а затем, с ликторскими связками и прочими знаками верховной военной власти, направился в лагерь к Манлию. Когда об этом узнали в Риме, сенат объявил Кати лину и Манлия врагами, а остальным мятежникам назначил срок, до которого разрешалось сложить оружие безнаказанно — всем, кроме осужденных за преступления, караемые смертною казнью. Кроме того, сенат поручает консулам произвести набор и Антонию с войском — поспешить следом за Катилиною, а Цицерону — охранять город.
Римская держава того времени представляется мне в самом жалком виде. Вся земля, от восхода до заката солнца, покорилась ей, усмиренная силою оружия, в Риме — изобилие покоя и богатства, самых завидных благ в глазах смертных, и, однако же, находятся граждане, которые упорно влекут к гибели и себя, и государство. В самом деле, несмотря на два сенатских постановления, никто из такого множества людей не соблазнился наградою — не выдал заговора, не покинул лагеря Катилины. Такова была сила недуга, поразившего многие души, словно неисцелимая зараза.
Безумием были поражены не только заговорщики — весь простой люд жаждал переворота и одобрял планы Катилины. По-видимому, это даже отвечало его привычкам. Ведь в любом го-сударстве неимущие завидуют добрым гражданам и превозносят дурных, ненавидят прежнее, мечтают о новом, из недовольства своим положением стремятся переменить всё, пропитание находят без забот — в бунте, в мятеже, ибо нищета — легкое достояние, ей нечего терять. Что же до простого народа в Риме, то он был совершенно безудержен, и по многим причинам. Во-первых, все, кто отличался особенной дерзостью и наглостью, кто постыдпо по-терял отцовское достояние, все, кого изгнал из дому гнусный или злодейский поступок,— все и отовсюду стекались в Рим, будто в сточную канаву. Затем многие вспоминали победу Суллы, видя, как иные из рядовых воинов вошли в сенат, а иные сказочно раз-богатели и живут в царской роскоши,— вспоминали, и каждый ждал для себя от победы таких же выгод, если возьмется за оружие. Далее, молодежь из деревень, перебивавшуюся кое-как трудом собственных рук, соблазняли щедрые раздачи, частные и об-щественные, и неблагодарному труду она предпочитала городское безделие. И эти люди, и все прочие кормились несчастием государ-ства. Что удивительного, если бедняки, испорченные нравственно, с величайшею жадностью ояшдающие грядущего, столь же мало пеклись об общем благе, сколько о своем собственном? Разумеется, с одинаковым чувством ожидали исхода борьбы и те, кого победа Суллы лишила родителей, имущества, полноты гражданских прав. Наконец, любой, кто не принадлежал к числу защитников сената, предпочитал увидеть в расстройстве все государство, лишь бы не потерпеть урона самому. Так после многолетнего перерыва эта горькая беда снова вернулась в Рим.
Действительно, после того как в консульство Гпея Помпея и Марка Красса была восстановлена должность народных трибунов, высшей власти достигли очень молодые люди, безудеря;- ные и по летам, и по нраву, и начали возмущать парод против соната, потом подачками и обещаниями разжигали его все больше, а сами таким образом приобретали известность и силу. Им сказывала всемерное сопротивление большая часть знати, но, под видом защиты сената, она отстаивала собственное могущество* В дальнейшем (чтобы коротко объяснить истинное положение дел) всякий, кто приводил государство в смятение, выступал под чест-« ным предлогом: одни якобы охраняли права народа, другие поднимали как можно выше значение сената,— и все, крича об общей пользе, сражались только за собственное влияние. В этой борьбе они не знали ни меры, ни совести; и те и другие жестоко злоупотребляли победой.
XXXIX. Но когда Гней Помпей был отправлен на войну с пи-ратами и с Митридатом, силы народа убыли, возросла власть не-многих. В их руках были теперь и высшие должности, и провинции, и все прочее. Благоденствуя и ничего не страшась, проводили они свои дни, противников запугивали судом, чтобы тем легче было править народом, исполняя должность. Но едва лишь об-стоятельства осложнились и открылась надежда на переворот, ста-рое соперничество вновь оживило души.
Поэтому, если бы Катилина выиграл нервую битву или хотя бы не проиграл ее, поистине тяжкая и грозная беда постигла бы государство. Впрочем, и победителям не пришлось бы долго наслаждаться своим успехом, ибо некто более сильный вырвал бы у них, усталых и обескровленных, и власть и самое свободу. Были, впрочем, и вне заговора весьма многие, бежавшие с самого начала к Катилине, и среди них Фульвий, сын сенатора. Отец силой вернул его с дороги и приказал умертвить.
Между тем Лентул, исполняя наказ Катилины, смущал и соблазнял всякого в Риме, кто но натуре или по состоянию своих дел казался ему способным к бунту, и не только граждан, но людей всякого звания, лишь бы они были пригодны для войны.
XL. И вот он поручает Публию Умбрену, чтобы тот переговорил с послами аллоброгов и, если сможет, привлек бы их к военному союзу. Лентул не сомневался, что склонить их к такому решению будет нетрудно,— ведь они замучены долгами, общими и частными, а потом вообще галльское племя от природы воинст-венно. Умбрен прежде торговал в Галлии и с большинством вождей был знаком. Завидев послов на Форуме, он тут же, безотлагательно, расспросил в нескольких словах, как обстоят дела у них дома, и, словно бы сожалея об их нужде, осведомился, на какой те рассчитывают выход. Когда же он услышал, что аллоброги жа-луются на корыстолюбие должностных лиц, обвиняют сенат, ко- торый ничем им не помог, и не видят иного спасения от тягот, кроме смерти, Умбрен сказал: «А я укажу вам способ избавиться от всех ваших тягот, только для этого надо быть настоящими муяс- чинами». В ответ аллоброги, уже не помня себя от радости, молили Умбрена сжалиться над ними: нет на свете такого трудного препятствия, которое бы они не одолели с величайшею охотой, если это избавит их государство от долгов. Тогда он отводит их в дом Децима Брута, который стоял невдалеке от Форума и не был чужим для заговорщиков — благодаря Семпронии; а Брут как раз куда-то уехал. Чтобы придать больше веса своим словам, он пригласил Габиния и в его присутствии открыл галлам весь заговор, назвав участников и еще многих иных, людей всякого рода, ни в чем не замешанных: этим он рассчитывал ободрить послов. Наконец он их отпустил, пообещав свою помощь.
XLI. Аллоброги, однако, долго колебались, какое решение им принять. С одной стороны — долги, любовь к войне, богатое вознаграждение в случае победы, но с другой — большие силы и средства, безопасность и вместо неверных надежд верная награда. Так они размышляли, и верх взяла счастливая участь нашего государства. Обо всем, что узнали, послы доносят Квинту Фабию Санге, чьим покровительством их племя пользовалось всего чаще. Санга без промедлений осведомил Цицеропа, и консул велел, чтобы послы изображали самое горячее желание присоединиться к заговору, побывали у остальных заговорщиков и постарались бы попасться с поличным.
XLII. Примерно в это же время начались волнения в Галлии, Ближней и Дальней, в Пицене, Бруттии, Апулии. Посланцы Катилины безрассудно, словно бы в припадке безумия, хватались за все разом, однако ночными совещаниями, перевозками оружия, беспрестанною спешкою больше сеяли страха, чем опасности. Многих из них претор Квинт Метелл Целер, следуя сенатскому постановлению, после законного расследования бросил в тюрьму, и так же действовал в Ближней Галлии Гай Мурена, управлявший этой провинцией в звании легата.
XLIII. А в Риме Лентул с другими главарями заговора, собрав, как им представлялось, достаточно сил для удара, принимают следующий план: когда Катилина с войском вступит в окрестности Фезул, трибун Луций Бестиа созовет сходку и обжалует перед народом решения Цицерона, стараясь угрозою тяжелейшей войны разжечь ненависть к достойному консулу; по этому знаку в ближайшую же ночь все прочие заговорщики исполнят каждый свое задание. Задания, по-видимому, распределены были так: Статилий и Габиний с большим отрядом поджигают город в двенадцати удобных местах одновременно, и общее замешательство откроет легкий доступ к консулу и к остальным, на кого готовились поку-шения; Цетег осадит дверь Цицерона и нападет на него с оружием в руках, другие заговорщики — на других лиц, причем сыновьям, жившим в родительском доме, главным образом юношам знатного происхождения, поручалось убить своих отцов; резня и пожар приведут Рим в полную растерянность, и тогда заговорщики все вместе вырвутся за стены и уйдут к Катилине. Пока обсуждались эти планы и шли последние приготовления, Цетег без конца сетовал на малодушие своих товарищей. Их колебаниями и проволочками, говорил он, упущены лучшие возможности; в таких крайних обстоятельствах надо действовать, а не совещаться! Пусть другие медлят.— он готов ворваться в курию один со считанными помощниками! То был человек от природы необузданный, пылкий и решительный и главное достоинство полагал в быстроте.
XLIV. По внушению Цицерона, аллоброги через посредство Га- биния встретились с остальными. От Лентула, Цетега, Статилия, а также Кассия они потребовали удостоверенной печатями клятвы, чтобы отвезти своим соплеменникам: иначе, говорили послы, их непросто будет подвигнуть на такой шаг. Прочие, ничего не по-дозревая, соглашаются, а Кассий пообещал, что вскоре будет в Галлии сам, и выехал из Рима незадолго перед послами. Лентул отправил вместе с ними некоего Тита Волтурция из Кротона, чтобы аллоброги по пути домой скрепили союз с Катилиной взаимной присягою в верности. Сам он вручил Волтурцию письмо для Ка-тилины; список с него приводится ниже:
«Кто я, ты узнаешь от человека, которого к тебе посылаю* Размысли, как худо твое положение, и помни, что ты мужчина* Подумай, чего требует твоя выгода. Ты должен искать помощи у всех, даже у самых низших».
На словах же он поручил передать: «Раз сенат объявил тебя врагом, с какой стати гнушаться рабами? В Риме все, что ты приказывал, исполнено. Не задерживайся, подступай ближе».
XLV. Так обстояли дела, и уже была назначена ночь отъезда, когда Цицерон, обо всем осведомленный через послов, велит преторам Луцию Валерию Флакку и Гаю Помптину устроить засаду на Мульвийском мосту и захватить аллоброгов с провожатыми. Он открывает преторам, что скрыто за этим поручением, и в дальнейшем разрешает действовать так, как потребуется. А те, люди военные, выставили без спеха и шума караулы и, как было им наказано, тайно заняли мост. Когда послы с Волтурцием приблизились и отовсюду вдруг загремели крики, галлы быстро сообра-» зили, что происходит, и незамедлительно сдались преторам. Волн
Турции сперва отбивался мечом от целой толпы и призывал обороняться остальных, но потом увидел, что послы его бросили, взмолился о пощаде к Помптину, который был его знакомцем, и, наконец, в смертельном страхе отдал себя в руки преторов, словно в руки врагов.
XLVI. Когда все было кончено, проворно отправляют гонцов к консулу. Мучительная забота и великая радость овладели Цицероном. Он радовался, понимая, что заговор разоблачен и государство избавлено от опасности, но вместе с тем томился тревогою, не зная, как поступить с такими влиятельными гражданами, уличенными в самом тяжком преступлении: их наказание ляжет бременем на его плечи, безнаказанность будет гибельна для государства. Итак, собравшись с духом, он распорядился позвать к себе Лентула, Цетега, Статилия, Габиния, а также террацинца Цепа- рия, который собирался в Апулию — возмущать рабов. Все тут я;е явились, и только Цепарий, незадолго до того вышедший из дому, проведал о доносе и бежал. Лентула, который был претором, кон-сул повел в сенат сам, взявши за руку, прочих направил в храм Согласия под охраною. Туда созвал он сенат и, при большом сте-чении сенаторов, ввел Волтурция с послами; туда же приказал он принести отобранную у послов шкатулку с письмами.
XLVII. В ответ на расспросы насчет поездки, насчет писем, насчет того, наконец, какими намерениями он задавался и почему, Волтурций сперва громоздил ложь на ложь и уверял, будто понятия не имеет о заговоре. Потом, когда от имени государства ему обещали безнаказанность, он открыл все, как было, и показал, что привлечен в соучастники Габипием и Цепарием лишь несколько дней назад и знает ровно столько же, сколько послы, но часто слышал от Цепария, что в заговоре состоят Павел Автроний, Сер- вий Сулла, Луций Варгунтей и еще многие иные. То же утверждали галлы, изобличая запиравшегося Лентула не только его письмом, но и речами, которые он заводил не один раз — что, дескать, по Сивиллиным книгам царская власть в Риме предречена троим Корнелиям и первыми двумя были Цинна и Сулла, он же третий, кому суждено владеть городом Римом, и, кроме того, с пожара Капитолия пошел двадцатый год, а он несет с собою кровавую гражданскую войну, как многократно предсказывали гадатели, толкуя чудесные знамения. После этого огласили письма, и, когда каждый признал свою печать, сенат постановил, чтобы Лентул сложил должность и, наряду с прочими, содержался под вольною стражею. Итак, Лентула передают под охрану Публию Лентулу Спинтеру, который был тогда эдилом, Цетега — Квинту Корнифи- цию, Статилия — Гаю Цезарю, Габиния — Марку Крассу, а Цепа- рия (его только что задержали и вернули в Рим) — сенатору Гнею Тереннию.
XLVIII. После раскрытия заговора настроение простого люда, который сначала мечтал о перевороте и жадно рвался навстречу войне, переменилось: замыслы Катилины все проклинали, Цицерона превозносили до небес, радовались и ликовали так, словно были спасены от рабства. Вполне понятно: от бедствий войны народ ждал скорее добычи, нежели ущерба, и только пожар считал жестокостью непомерной и крайне для себя опасной, потому что все его богатство заключалось в платье на теле и в ежедневном пропитании.
На другой день в сенат был доставлен некий Луций Тарквиний; утверждали, что он направлялся к Катилине, но был захвачен в пути. Этот человек объявил, что согласен дать показания о заговоре, если ему обещают личную неприкосновенность, и консул велел ему говорить все подряд. Он сообщил примерно то же, что Волтурций,— о готовившихся поджогах, об избиении лучших граждан, о передвижении врагов, но кроме того — что послал его Марк Красс, извещавший Катилину, чтобы тот не терял мужества из-за ареста Лентула, Цетега и других заговорщиков, напротив, тем скорее подступал бы к Риму: это и остальных ободрит, и арестованным поможет вырваться на волю.
Но когда Тарквиний назвал Красса, человека знатного, чрезвычайно влиятельного и первого богача, один вообще не поверили, другие, правда, поверили, но полагали, что в такое время такого могущественного человека надо умиротворить, а не раздражать, а очень многие вдобавок находились в зависимости от Красса по частным делам,— и вот все кричат, что Тарквиний лжет и чтобы сенату об этом было доложено особо. По запросу Цицерона, сенат в полном почти составе постановляет донос Тарквиния считать ложным, а доносчика посадить в тюрьму и больше показаний его не слушать, разве что он укажет, кто подучил его так чудовищно солгать. Донос этот, подозревали некоторые, был подстроен Публием Автронием, чтобы, произнеся имя Красса, замешать в опасность и его и тогда уже с легкостью прикрыть остальных его могуществом. Другие возражали: Тарквиний подослан Цицероном, чтобы Красс, по своему обыкновению, не принял под защиту негодяев и тем не нанес вреда государству. Сам Красс впоследствии (я слышал это собственными ушами) говорил прямо, что это неслыханно злое оскорбление ему нанес Цицерон.
Х1ЛХ. В это время Квинт Катул и Гай Пизон пытались деньгами и уговорами склонить Цицерона к тому, чтобы через аллоброгов или иного доносчика было выдвипуто ложное обвинение против
Гая Цезаря,— но безуспешно. Оба испытывали к Цезарю тяжелую вражду, Пизон— оттого, что в ходе суда за вымогательства Цезарь стеснил его еще больше, обвинив в незаконной казпи какого- то транспаданца, Катул — после неудачной попытки получить сан верховного жреца, когда, невзирая на преклонный возраст и высшие почетные должности в прошлом, потерпел поражение от мальчишки Цезаря. Обстановка казалась благоприятной, ибо и в частных отношениях с людьми Цезарь был исключительно щедр и, исправляя должность, устраивал небывало пышные зрелища, а по-тому глубоко увяз в долгах. Видя, что консула склонить к пре-ступлению не удается, Катул и Пизон принялись обходить дом за домом, распуская клевету, которую они якобы слышали от Вол- турция и аллоброгов. Они успели возбудить против Цезаря нема-лую ненависть — вплоть до того, что несколько римских всадников, охранявшие с оружием в руках храм Согласия, грозили ему мечами, когда он выходил из сената, то ли потрясенные размерами опасности, то ли просто по несдержанности, но в любом слу« чае желая яснее выказать свою любовь к отечеству.
L. Пока заседает сенат, пока назначаются награды аллоброгам и Титу Волтурцию, поскольку показания их подтвердились, воль-ноотпущенники и кое-кто из клиентов Лентула разными способа-ми подбивают мастеровых и рабов на улицах силой освободить его из-под стражи, ищут вожаков толпы, которые всегда готовы за плату учинить бунт. Цетег же через нарочных просит своих рабов и отпущенников, все людей надежных и хорошо выученных, сплотиться и оружием проложить себе путь к хозяину.
Узнав об этих приготовлениях, консул немедленно расставил, где требовалось, караулы, а затем созвал сенат и обратился к нему с запросом, как поступить с арестованными. Незадолго до того сенат в многолюдпом заседании определил, что все они — государ-ственные преступники; теперь Децим Юний Силан, который был избран консулом на следующий год и потому должен был подать свое мнение первым, объявил, что те, кто находится под стражею, подлежат смертной казни, а равно и Луций Кассий, Публий Фу-рий, Публий Умбрен и Квинт Анний, если их удастся задержать. Позже, правда, под впечатлением речи Гая Цезаря, Силан сказал, что поддержит мнение Тиберия Нерона, который предлагал вер-нуться к этому вопросу после того, как будут сняты караулы. Что же до Цезаря, то, когда настала его очередь и консул назвал его имя, он заговорил примерно так:
LI. «Господа сенаторы, во всех трудных и сомнительных случаях мы должны быть свободны от гнева, дружества, ненависти и сострадания, ибо нелегко провидеть истину, если взор застлан
Этими чувствами, и никто не может служить разом и страсти и пользе. Если напрягаешь ум, перевес получает он; когда же тобою владеет страсть, она и владычествует, а дух не имеет никакой силы. На памяти у меня немало примеров, господа сенаторы, как цари и народы, уступив гневу или состраданию, принимали скверные решения. Но я предпочитаю напомнить, как наши предки поступали правильно и справедливо, вопреки внушению страсти. В Македонскую войну, которую мы вели с царем Персеем, государство родоснев, обширное и процветающее, возвысившееся благодаря помощи римского народа, вероломно выступило против нас. Но когда по окончании войны предки наши совещались об участи родоснев, то отпустили их безнаказанными — чтобы никто не сказал, будто война начата скорее ради обогащения, чем ради мести за обиду. Точно так и во всех Пунических войнах: хотя карфагеняне и в мирное время, и во время перемирий творили нечестие за нечестием, наши отцы никогда не искали случая ответить тем же: не о том спрашивали они себя, как можно по праву поступить с неприятелем, но о том, что будет достойно их самих. Вот и вам, господа сенаторы, надо позаботиться, чтобы злодеяние Публия Лентула и остальных не имело в ваших глазах больше веса, нежели ваше достоипство, и чтобы о гневе своем вы думали не больше, нежели о доброй славе. Если мы хотим покарать их но заслугам, я одобряю неведомую прежде меру; но поскольку тяжесть их вины превосходит все, что можно себе представить, я предлагаю ограничиться теми средствами, какие предусмотрены законом.
Большинство из тех, кто подавал мнение до меня, в складных и звонких словах сокрушались о бедствии нашего государства. Они перечисляли ужасы войны и муки, выпадающие на долю побежденным: тут и похищенные девушки, юноши, тут и дети, исторгнутые из родительских объятий, и почтенные матери, отданные на произвол победителям, и ограбленные храмы и жилища, резня и пожары, наконец, повсюду, куда ни глянь, оружие, трупы, кровь, скорбь! Но, ради бессмертных богов, к чему эти речи? Чтобы ожесточить вас против заговора? Еще бы! Кого не тронуло само дело, столь жуткое и грозное, того, конечно, воспламенят слова! Нет, никому из смертных не кажется ничтожным насилие, направленное против него, многим оно видится страшнее, чем следует.
Но, господа сенаторы, не всем открыта равная свобода действий. Если кто, проводя жизнь во мраке безвестности, допустит в запальчивости ошибку, об этом мало кто узнает: молва о таких людях так же ничтожна, как их положение. Но если кто наделен высокою властью и занимает видное место, их деяния известны целому свету. Выходит, что при самом блестящем положении свобода открыта наименьшая. Нельзя дать воли ни пристрастию, ни ненависти, и всего менее — гневу. Что у других назовут запальчивостью, у облеченных властью сочтут за высокомерие и жестокость. Мне, во всяком случае, кажется так, господа сенаторы: все пытки, вместе взятые, не искупят преступлений заговорщиков, но большинство смертных помнит л'ишь исход, развязку и, забыв нечестивцам их злодейство, толкует без конца о наказании, если оно хотя бы чуть строже обычного.
То, что сказал Децим Силан, человек храбрый и решительный, сказано — я в этом совершенно уверен — из заботы о государстве; в таком деле не мог он поддаться ни дружелюбию, ни враждебности — я слишком хорошо знаю его нрав и умение владеть собой. И, однако же, мнение его представляется мне не то чтобы жестоким — К ЭТИМ людям, что ни примени, все будет слишком мягко! — но чуждым нашему государству. И правда, Силан, что побудило тебя, консула следующего года, предложить неслыханный доныне род наказания? Разумеется, либо страх, либо сам по себе проступок. О страхе говорить излишне, в особенности когда усердием нашего замечательного консула стоит под оружием целое войско. Что же касается наказания, то, по-моему, нельзя упускать из виду самую суть: ведь в скорби и в бедствиях смерть — не мука, но отдых от страданий. Всем человеческим несчастьям она полагает предел, дальше нет уже места ни радости, ни печали.
Так, ради богов, почему же ты не прибавил к своему предложению, чтобы их сперва высекли розгами? Уж не потому ли, что Порциев закон не велит? Но точно таким же образом другие законы приказывают не лишать жизни осужденного гражданина и оставляют за ним право удалиться в изгнание. Или потому, что розги тяжелее смерти? Но что может быть суровым или слишком тяжким, когда люди изобличены в таком злодеянии? А если потому, что легче,— так пристало ль тебе бояться закона в случае менее важном, когда в более важном ты им пренебрегаешь? Но — слышу я возражение — кто станет порицать меры, обра-щенные против заклятых врагов государства? Обстоятельства, вре-мя, случай, чей произвол стесняет народы. Тем негодяям — что бы ни случилось — все поделом, однако вы, господа сенаторы, раз-мыслите, какой пример подаете на будущее. Все злоупотребления восходят к полезным некогда действиям. Но когда власть достается людям, в ней не сведущим или не совсем порядочным, новая мера, уместно примененная к тем, кто ее заслуживал, начинает применяться неуместно и незаслуженно. После победы над афи-нянами лакедемоняне поставили во главе их государства тридцать правителей. Те сначала казнили без суда самых вредных злоумыш-ленников, стяжавших всеобщую ненависть, и народ радовался и одобрял все происходившее. Затем правители осмелели и приня-лись убивать добрых и дурных без разбора, по прихоти, а прочих запугали и держали в страхе. Так целый народ попал в рабство и тяжело поплатился за глупую свою радость. Или вот уже на нашей памяти — когда Сулла, одержав победу, распорядился умертвить Дамасиппа и прочих того же разбора людей, которые выросли на бедствиях нашего государства, кто не хвалил его поступка? Все говорили, что преступники и смутьяны, бунтом нарушавшие спокойствие государства, казнены по заслугам. Но именно это со-бытие послужило началом великой беды, ибо всякий, кто вдруг проникался желанием заполучить чей-либо дом или поместье, или даже только утварь или платье, прилагал все усилия, чтобы имя хозяина оказалось в списке объявленных вне закона. Еще совсем недавно люди радовались смерти Дамасиппа, а вот уже их самих волокут на смерть, и не прежде настал конец резне, чем Сулла насытил богатствами всех своих приверженцев. Не от Марка Тул-лия, конечно, ожидаю я подобной опасности и не от наших времен, но в большом государстве нравы различны. Быть может, в иное время и при ином консуле, который так же будет иметь войско в своем распоряжении, ложь будет принята за истину. II когда консул по нынешнему примеру, в согласии с сенатским по-становлением, обнажит меч, кто назначит ему предел, кто удержит его руку?
Наши отцы, господа сенаторы, не были скудны ни разумом, ни мужеством, и, однако, высокомерие не мешало им перенимать чужие порядки, если порядки эти оказывались дельными. Оружие, наступательное и оборонительное, они заимствовали у самнитов, знаки достоинства высших властей — почти полностью у этрусков. Коротко говоря, все, что, где бы то ни было, у СОЮЗНИКОВ или у врагов, представлялось полезным, они с большим усердием насаждали у себя, предпочитая хорошему не завидовать, а подражать. Как раз в то время, подражая грекам, они наказывали граждан розгами и осужденных казнили. Когда же государство окрепло, число граждан умножилось и вошли в силу враждующие станы, начались притеснения невинных и иные подобные бесчинства; тут и появился Порциев закон и другие законы, разрешавшие осужденному уйти в изгнание. В этом, господа сенаторы, заключена, на мой взгляд, главная причина, по которой нам не следует принимать необычных решений. Нет сомнения, что у тех, кто, начав с малого, создал столь великую державу, и доблести и мудрости было больше, нежели у нас, с трудом сберегающих унаследованное без труда.
Стало быть, я предлагаю отпустить арестованных и усилить войско Катилины? Ничего подобного! Вот мое мнение: имущество их отобрать в казну, а самих держать под стражею по муниципиям, располагающим для этого наилучшими возможностями; впредь никому по этому поводу ни к сенату, ни к народу не обра-" щаться; всякого, кто поступит иначе, сенату объявить государств венным преступником и врагом общего благополучия».
LII. Когда Цезарь умолк, прочие сенаторы, отвечая односложно, присоединялись кто к одному мнению, кто к другому. Но Марк Порций Катон в ответ на запрос консула вот какую приблизив тельно произнес речь:
«Совершенно противоположные мысли рождаются у меня, гос-пода сенаторы, когда я всматриваюсь в опасное наше положение и когда вдумываюсь в слова некоторых из нашего сословия. Сколько я могу понять, они рассуждают о наказании тем, кто готовил войну против отечества, родителей, алтарей и домашних очагов. Но положение дел велит нам сперва уберечь себя от преступников, а потом уже совещаться насчет меры наказания. Прочие злодейства можно преследовать тогда, когда они совершены, но это, если его не предупредить, если оно совершится...— понапрасну станем мы тогда взывать к правосудию: раз город захвачен, по^ бежденным не останется ничего.
Во имя богов бессмертных, я обращаюсь к тем, кто всегда ставил свои дома, поместья, статуи, картины выше государства: если вы дорожите этими благами, какие бы они там ни были, если хо^ тите и впредь жить праздно и сладко, так проснитесь же, наконец, и посвятите себя общим заботам! Не о податях идет дело и не о притеснениях союзников — под угрозою наша свобода и сама жизнь.
Часто и подолгу, господа сенаторы, говорил я в этом собрании, часто жаловался на роскошь и корыстолюбие наших сограждан и много через Это приобрел врагов. Я никогда не прощал себе ни единого ложного шага, и нелегко было мне оказывать снисхожде^ ние чужим страстям и порокам. Вы же смотрели на это сквозь пальцы, но государство было крепко и, в мощи своей, легко терпело вашу беспечность. Теперь не о том идет дело, хороши или скверны наши нравы, и даже не о величии или блеске Рима, но о том, будет ли наше достояние, такое, как оно есть, нашим или достанется врагу — вместе с нашею жизнью.
Здесь мне толкуют о кротости и милосердии. Уже давно разучились мы называть вещи истинными их имепами: расточать чу- жос имущество зовется щедростью, быть дерзким на все дурное — храбростью, потому-то и стоит государство на краю гибели. Хорошо, раз уже таковы их правила, пусть будут щедры за счет союзников, пусть будут снисходительны к казнокрадам, но нашу кровь пусть не расточают и, щадя горстку преступников, пусть не губят всех достойных разом!
Незадолго передо мною Гай Цезарь красноречиво рассуждал в нашем собрании о жизни и смерти, конечно же считая вымыслом все, что рассказывают о подземном царстве,— что дурные пребывают там вдали от добрых, в месте гнусном, мерзком, диком, ужасном. Он предложил имущество арестованных отобрать в казну, а их содержать под стражею в муниципиях. Очевидно, он опасается, как бы в Риме их не освободили силою сообщники по заговору или какая-нибудь наемная шайка — точно негодяи и преступники есть только в столице, а не повсюду в Италии, или не там у наглости больше силы, где меньше сил для отпора. Нет, предложение его совершенно бессмысленно, если он страшится Этих людей; а если среди всеобщего ужаса он один свободен от страха, тем больше у меня оснований бояться и за себя, и за вас. Знайте же твердо, что, решая судьбу Публия Лентула и остальных, вы одновременно произносите приговор над войском Катилины и всеми заговорщиками. Чем непреклоннее вы будете, тем больше падут они духом; приметивши малейшие признаки вашей слабости, они все тут же подступят к Риму с неуемной отвагой.
Не верьте, будто наши предки превратили государство из малого в великое одною силой. Если бы так, то в наших руках оно было бы несравненно прекрасным — ведь союзников и граждан, оружия и коней у нас намного больше, чем у них. Но их возвысило иное, то, чего у нас нет вовсе: в отечестве — трудолюбие, за его рубежами — справедливость власти, в советах — свободный дух, не отягощенный ни преступлениями, ни страстями. А у нас вместо этого роскошь и алчность, бедность в государстве, изобилие в частных домах. Мы восхваляем богатство и любим безделие. Меж добрыми и худыми нет никакого различия, все награды за доблесть присваивает честолюбие. Что ж удивляться? Когда каждый из вас печется лишь о себе, когда дома вы рабски служите наслаждениям, а здесь деньгам или дружеству, тогда и возможно покушение на государство, лишенное главы. Но довольно об этом! Первые по знатности граждане сговори-лись предать отечество огню, они втягивают в войну галлов, злоб-ных неприятелей римского народа, вражеский вождь с войском наседает на плечи — а вы еще колеблетесь, вы не знаете, как обойтись с врагами, захваченными в городских стенах! Ну, что ж, сжальтесь над ними,— люди все молоденькие, провинились из че-столюбия! — сжальтесь да отпустите, да еще с оружием. Но только как бы эта жалость ваша и сострадание не обернулись страданием, когда они вооружатся! Значит, сами по себе дела наши плохи, но вы этого не боитесь? Наоборот, отчаянно боитесь! Но по лености и малодушию оглядываетесь друг на дружку и медлите, полагаясь, очевидно, на бессмертных богов, которые часто спасали наше государство в крайних опасностях. Но помощь богов стяжают не обетами и не бабьей мольбой. Бодрость ума и тела — вот что ведет к счастливому исходу. А коснея в беспечности и лени, нечего призывать богов — они враждебны и гневны!
В Галльскую войну Авл Манлий Торкват приказал казнить родного сына за то, что он вступил в бой с неприятелем вопреки распоряжению, и этот замечательный юноша поплатился жизнью за неумеренную отвагу. Так поступали наши предки, а вы медлите с приговором кровожадным убийцам! Наверное, вся прежняя их жизнь в противоречии с нынешним преступлением? Прекрасно, пощадите достоинство Лентула, если он хоть когда-нибудь щадил собственную скромность и доброе имя, щадил богов или людей. Простите по молодости лет Цетегу, если это он впервые затевает войну против отечества. А что сказать о Габийии, Статилии, Це- парии? Будь у них хоть что-нибудь за душою, разве такие планы вынашивали бы они в ущерб государству?
Я заканчиваю, господа сенаторы. Если б дозволено было нам сегодня ошибиться, клянусь Геркулесом, я бы с легким сердцем согласился, чтобы вы на опыте убедились в своей ошибке, раз что к словам моим прислушаться не хотите. Но мы стеснены отовсюду. Катилина с войском готов вцепиться нам в глотку, другие враги — внутри стен, в самом сердце города, нельзя ничего ни предпринять, ни решить втайне от них. Тем поспешнее надо действовать.
Итак, вот мое предложение: поскольку нечестивым замыслом преступных граждан государство ввержено в самую крайнюю опасность и поскольку показаниями Тита Волтурция и галльских послов преступники изобличены и сами сознались в том, что готовили поджоги и иные мерзкие и жестокие насилия против сограждан и отечества, сознавшихся казнить, по обычаю предков, смертью, как пойманных с поличным тяжких злодеев».
LIII. Когда Катон сел, все бывшие консулы и большая часть сенаторов одобрили его мнение, до небес превознося его мужество, а друг друга браня и упрекая в трусости. Имя Катона было в тот день у всех на устах; предложение его сенат принял и утвердил.
Я много читал и много слышал о замечательных деяниях рим-ского народа в мирные времена и на войне, на море и на суше, и само собою вышло, что мне захотелось понять, что прежде всего способствовало этим подвигам. Я знал, что нередко римляне ма-лым отрядом сражались против большого вражеского войска. Из-вестно мне было, что со скудными средствами они вели войны против богатейших царей, что часто одолевали свирепость судьбы, что в красноречии уступали грекам, в ратной славе — галлам. И вот после долгих раздумий мне стало ясно, что все было достигнуто редкостною доблестью немногих граждан и лишь поэтому бедность побеждала богатство и малочисленность — множество. Затем, однако ж, роскошь и безделие испортили народ, но пороки военачальников и гражданских властей уравновешивались мощью государства. Долгое время не было в Риме ни единого истинно доблестного человека, точно бы иссякла рождающая сила. На моей же памяти замечательной доблестью — при несходстве нрава —¦ отличались два мужа: Марк Катон и Гай Цезарь. С ними сталки-вает нас самый ход рассказа, и мы не пройдем мимо в молчании, но попытаемся, насколько удастся, раскрыть природные качества и житейские правила обоих.
LIV. Итак, происхождением, годами, красноречием они были почти равны, одинаковой была и слава, и величие духа, но у каждого — в своем роде. Цезарь своим величием обязан любезности и щедрости, Катон — чистоте жизни. Первого сделали знаменитым мягкость и милосердие, второму сообщала достоинство строгость. Цезарь стяжал славу, одаривая, помогая, прощая, Катон — никогда не соря подарками. В одном было прибежище для несчастных, в другом — погибель для негодяев. В одном хвалили снисходительность, в другом — твердость. Наконец, Цезарь всегда был в трудах, в хлопотах; занятый делами друзей, забывал о своих собственных, не отказывал ни в чем, что казалось достойным дарения; для себя желал высшею командования, войска и совершенно новой войны, в которой просияла бы его доблесть. А Катону были дороги воздержность, честь, но всего больше — строгость. Не в богатстве состязался он с богатым, не во власти с властолюбцем, но в мужестве с отважным, в скромности с совестливым, в нестяжательстве с бескорыстным; не казаться, но быть хорошим желал он, и потому чем менее искал славы, тем упорнее следовала она за ним.
65
3 Историки Рима
LV. Когда сенат, как я уже сказал, одобрил мнение Катона, консул счел за лучшее не дожидаться ночи, чтобы в оставшееся время не случилось каких-либо неожиданностей, и приказал триумвирам готовить все нужное для казни. Расставив караулы, он сам повел Лентула в тюрьму; остальных повели преторы.
Есть в тюрьме, левее и несколько ниже входа, помещение, ко-торое зовут Туллиевой темницей; оно уходит в землю примерно на двенадцать футов и отовсюду укреплено стенами, а сверху пе-рекрыто каменным сводом; грязь, потемки и смрад составляют впечатление мерзкое и страшное. Туда-то и был опущен Лентул, и калачи, исполняя приказ, удавили его, накинув петлю на шею. Так этот патриций из прославленного рода Корнелиев, владевший некогда консульской властью над Римом, встретил кончину, до-стойную его нравов и поступков. Подобным же образом были каз-нены Цетег, Статилий, Габиний, Цепарий.
LVI. Пока в Риме происходят эти события, Катилина разбивает всех своих людей,— и тех, что привел сам, и тех, что прежде собрал Манлий,— на два легиона и образует когорты сообразно общему количеству воинов. По мере того как в лагерь прибывали добровольцы или участники заговора, он равномерно пополнял все когорты, и скоро легионы достигли надлежащей численности, тогда как вначале у него было не больше двух тысяч солдат. Впрочем, из всего войска приблизительно лишь четвертая часть имела полное воинское вооружение; остальные были вооружены чем попало — охотничьими копьями, пиками, некоторые даже кольями. Когда стал приближаться Аитоний, Катилина двинулся горами, поворачивая то к Риму, то к Галлии и не давая врагу случая за-вязать битву. Он надеялся в ближайшие дни получить большое подкрепление, если друзья в столице осуществят свои замыслы. Рабов меясду тем, которые сперва сбегались к нему густыми тол-пами, он отсылал прочь, полагаясь, во-первых, на силы заговора, а во-вторых, считая для себя невыгодным, чтобы казалось, будто дело граждан он соединил с делом беглых рабов.
LVII. Но после того, как в лагерь приходит из Рима весть, что заговор раскрыт, а Лентул, Цетег и прочие, названные мною выше, казнены, большинство, которое к войне привлекла надежда пограбить или желание переворота, разбегается. Остальных Катилина поспешно уводит через крутые горы в окрестности Пистории, чтобы оттуда глухими тропами неприметно уйти в Заальпийскую Галлию. Но в Пицеиской земле стоял с тремя легионами Квинт Метелл Целер; по трудности полояеения Катилины он догадывался, что намерения его как раз такие, как мы их только что изобразили. Едва узнав от перебежчиков, что враг тронулся в путь, он тут же снялся с лагеря и засел у самого подножья гор, там, где Катилина должен был спуститься, поспешая в Галлию. Неподалеку был и Антоний, который гнался за отступавшими с большим войском, по ровному месту и налегке. Убедившись, что он заперт отовсюду горами и вражескими отрядами и нет никакой надежды ни на бегство, ни на подмогу (коль скоро в Риме все кончилось неудачею), Катилина не нашел в таких обстоятельствах лучшего выхода, как попытать счастья в бою, и решил сразиться с Антонием как можно скорее. И вот, созвав сходку, он выступил с такою приблизительно речью:
LVIII. «Мне хорошо известно, воины, что слова доблести не прибавляют и что никакими речами не сделаешь вялого проворным или робкого храбрым. Сколько отваги вложено в душу природою или привычкой, столько всегда и обнаруживается на войне. Кого не волнует ни слава, ни опасности, тот глух к любым призывам: страх в сердце закладывает уши. Но я-то собрал вас, чтобы кое о чем напомнить, и еще — чтобы объяснить причину моего решения.
Вы знаете, воины, какое несчастье принесли нам малодушие и беспечность Лентула, знаете, как случилось, что я не мог выступить в Галлию, ожидая подкреплений из Рима. Каковы наши дела теперь, вы видите не хуже моего. Два вражеских войска отрезают нас, одно — от Рима, другое — от Галлии. Оставаться здесь дольше мы не могли бы и при самом горячем желании — нас гонит нужда в продовольствии и в иных припасах. И куда бы ни надумали мы двинуться, путь надо прокладывать железом. Поэтому я напоминаю вам: будьте отважны и решительны и, вступая в бой, еще раз подумайте о том, что свое богатство, честь, славу, мало того — самое свободу и отечество вы держите в руке, стиснувшей меч. Если мы побеждаем, нам обеспечено все — будет вдоволь еды, муниципии и колонии распахнут свои ворота. Если дрогнем в страхе, все обратится против нас — ни одна земля, ни один друг не защитит того, кого не защитило собственное оружие.
Далее, воины, противник совсем не в той же крайности, в какой мы с вами: мы бьемся за отечество, за свободу, за жизнь — за власть немногих сражаться не обязательно. Ударим же тем смелее, не забудем прежнюю нашу отвагу!
Вы могли бы влачить позорную жизнь в изгнании, иные могли бы оставаться и в Риме, потеряв свое добро, но рассчитывая на чужие подачки, однако вы полагали это низостью, непереносимою для мужчины, и постановили следовать за нашими знаменами. Если теперь вы хотите с ними расстаться, нужна храбрость, ибо только победитель может сменить войну на мир. Искать спасения в бегстве, отнимая от вражеской груди свое оружие — единственную свою надежду,— чистейшее безумие! В любом сражении всего опаснее тому, кто трусит всех больше. Храбрость — та же стена!
3*
67
Когда я гляжу на вас, воины, когда думаю о ваших подвигах, твердая надежда на победу владеет мною. Меня ободряет ваш пыл, ваш возраст, ваше мужество, сама крайность, наконец, которая и робким сообщает отвагу. Что же до неприятельского перевеса в силах, нас мешает окружить теснота позиции. А если тем не менее судьба не будет благосклонна к вашей доблести, смотрите, чтобы не потерять жи;;иь задаром, чтобы вас не захватили и не перс резали как баранов, но беіітесь, как подобает мужчинам, и победу врагам оставьте кровавую и скорбную!»
LIX. Умолкнув, он помедлил немного, а затем отдал приказ трубить сигнал и вывел своих в строгом порядке на равнину. Коней с поля убрали,— чтобы всех уравнять в опасности и тем укрепить мужество каждого в отдельности,— и Катилина, тоже пеший, выстроил войско сообразно с силами и позицией. Так как равнина слева упиралась в горы, а справа заканчивалась крутой скалою, он выставил вперед восемь когорт, остальные же, сплотив теснее, расположил в резерве. Из этих последних он отобрал центурионов, все лучших, выслуживших полный срок воинов, и поместил их в первой боевой линии, а вместе с ними — и лучших рядовых в полном вооружении. Правое крыло он поручил Гаю Манлию, левое — кому-то из Фезул, а сам с отпущенниками и колонистами встал подле орла, который, как шел слух, был у Гая Мария во время войны с кимврами.
На противной стороне у Гая Антония болели ноги, потому участвовать в сражении он не мог и передал командование легату Марку Иетрею. Петрей впереди поставил когорты старых воинов, вновь призванных по случаю смуты, а за ними, в резерве, остальное войско. Объезжая строй верхом, он каждого окликал по имени, внушал солдатам снова и снова, что они сражаются против безоружных разбойников за отечество, за своих детей, за алтари и очаги. Человек военный, прослуживший со славою больше тридцати лет то трибуном, то префектом, то легатом, а то и командующим, он большую часть воинов знал в лицо и держал в памяти их подвиги. Напоминая теперь о прошлом, он старался зажечь их сердца.
LX. Тщательно все разведав, Петрей подает знак трубою, и когорты медленно начинают наступать; то же делает и неприятельское войско. Когда сходятся настолько, что застрельщики могут завязать бой, враги сшибаются с оглушительным криком. Копья отброшены, рубятся мечами. Старые воины, вспомнив былую доблесть, яростно наседают в рукопашной схватке; противник мужественно обороняется; битва кипит ключом. Катилина с легковоору-женными все время в первых рядах — летит на помощь ослабев-шим, зовет свежих бойцов на место раненых, повсюду поспевает, сам бьется без отдыха, сражает мпогих, исполняя долг и храброго солдата, и хорошего полководца одновременно. Когда Петрей ви- дит, что Катилина, вопреки его ожиданиям, яростно сопротив-ляется, он бросает в средину вражеского строя иреторскую когор-ту, сеет ужас и истребляет порознь, поодиночке тех, кто еще про-должает борьбу. Потом наносятся удары в оба фланга. Манлий и фезуланец гибнут, сражаясь меж самыми первыми. Катилина, убедившись, что войско его разбито и уцелела лишь горсть людей вокруг него самого, не забывает о своем происхождении и прежнем достоинстве — он кидается в гущу неприятеля и падает в схватке, пронзенный насквозь.
LXI. Но только по окончании битвы, только тогда можно было увидеть, какая отвага и сила духа были в войске Катилины. Чуть ли не каждый покрыл бездыханным телом то самое место, какое занял в начале сражения. Лишь немногие, стоявшие в средине, которых разметала преторская когорта, лежали несколько поодаль, но и те, все до одного — поверженные ударом в грудь. Самого Ка- тилину нашли среди вражеских трупов далеко от своих; он еще дышал, и лицо по-прежнему изображало всегдашнюю неукротимость, которая отличала его при жизни. Из целого войска ни в битве, ни в бегстве ни одного полноправного гражданина захвачено не было: так мало — наравне с неприятельскою — щадили все они собственную жизнь. Впрочем, и войску римского народа победа досталась не радостная, не бескровная. Самые храбрые либо пали в бою, либо получили тяжелые раны. Многие выходили из лагеря — просто любопытствуя или чтобы обобрать убитых — и, переворачивая трупы противников, узнавали кто друга, кто госте- приимца или родича; а некоторые встречались со своими недругами. И разные чувства владели войском — радость и грусть, скорбь и ликование.?
Еще по теме ЗАГОВОР КАТИЛИН:
- Законопроект Сервилия Рулла. Заговор Катилины
- Заговоры и страхи перед заговорами, 1815—1825
- «Еврейский заговор» как двойной «плутократическо- большевистский» заговор против Германии
- Общества, организованные наподобие масонских, заговоры и страхи перед заговорами, 1791—1825
- Заговоры и страхи перед заговорами, 1815—1825
- ХІІ. Война Катилинь
- О заговорах
- Рождение тезиса о заговоре
- Развитие тезиса о заговоре
- Тезис о «философском заговоре»
- Тезис о заговоре как инструмент познания и орудие репрессий
- От тезиса о заговоре к теории закулисных организаторов
- 7.1. Миф о заговоре после 1917 года
- ЗАГОВОР ПРОТИВ В. И. ЛЕНИНА В 1918 ГОДУ
- Использование тезиса о заговоре церковной ортодоксией и светскими правыми, 1848—1917
- Предпосылки тезиса о заговоре
- Масоны как агенты заговора
- Возникновение и формирование тезиса о заговоре