V
Макс Симон отделяет суеверие от страха только потому, что оно, по его мнению, опирается на прирожденное человеку стремление уноситься в сферы неизвестного, что оно нередко имеет в своей основе верный факт, но превратно перетолкованный и понимаемый не в настоящем его значении.
Основание это кажется нам крайне шатким; но, как мы уже говорили, в нравственной гигиене определения и подразделения дело не важное. Что такое должно называть суеверием, всякий знает очень хорошо, а противогигиеническое его действие совершенно то же, что и действие страха, которого оно является по меньшей мере вернейшим пособником. Как будто недостаточно для того, чтобы заставить нас потерять образ и подобие божие, чтобы обратить нас в вечно трепещущий, чахлый осиновый лист... как будто недостаточно — говорю я — спасительного страха, внушаемого в школе; за порогом ее нас ожидают тысячи других подавляющих влияний. Суеверие имеет, однако ж, свою хорошую сторону: оно показывает нам, сколько темных, недоступных влиянию разума сторон существует в душе просвещеннейших людей, способных в науке тянуть даже скептическую ноту. Вспомните наших профессоров-спиритов. Как же бедной Коробочке не заболеть от страха, очутившись сам-тринадцать за столом, который только что вертели первоклассные светила нашей науки?Об этом универсальном явлении можно бы написать целый трактат: повальные глупости человечества по меньшей мере такой же интересный и такой же поучительный пример для исследования, как и величие гениев. Нет такого исторического народа, который для отравы своего существования, кроме тысячи разнообразнейших ухищрений, не имел бы еще уважительного запаса суеверий, перед которыми он трепетал бы в свободное от других трепетаний время. Крайне замечательно, что большая часть суеверий оказывается тождественною у самых разнообразных племен. Это нисколько не удивительно относительно таких порождений запуганной ребяческой фантазии, которые опираются на явления, везде повторяющиеся и везде имеющие одно и то же значение.
Так, например, и японцы и европейцы придают кометам совершенно одинаковый смысл предвестников войны, моровой язвы или тому подобного общественного бедствия. И это легко понять: в детстве человек и человечество весьма естественно предполагают себя центром и конечной целью всего мироздания; они не могут допустить существования чего бы то ни было независимо от своего Я. Огонь существует для того, чтобы жарить его пищу или обжигать его горшки в добрую минуту, а в злую — жечь ему лицо и руки, если он не умилостивлял его достодолжными подачками. Но какое соотношение имеет с ним эта светлая метла, которой вчера не было на небе, а сегодня она появилась вдруг, без всякого предуведомления? Очевидно, и в его жизни случится что-нибудь такое, чего не было вчера. Но так как это небесное знамение видит не он один, а все его ближние, то неожиданность коснется не его, а всех. Весьма понятный в диких народах пессимизм заставляет толковать это знамение непременно в зловещую сторону. Война или мор неизбежно настанут через год, через десять или двадцать лет; но они могли бы и вовсе не случиться; это отнюдь не подорвало бы веры в знамения. Ведь существовали же целыми веками оракулы, которым, без сомнения, случалось провираться на каждом шагу; но в них продолжали верить по-прежнему. Таким образом, нам нет никакой надобности предполагать, будто японцы заимствовали суеверный страх перед кометами от европейцев, или наоборот. Но есть суеверия другого рода. Так, например, в быту арабов соль составляет редкость, почти драгоценную вещь. При известном пристрастии этого народа к эмблемам и символам там и теперь еще существует у некоторых племен обычай преподносить щепотку соли в знак дружбы и гостеприимства. Если гость рассыпает эту соль, то он наносит хозяину сильное оскорбление. Понятно, что при таких условиях просыпать соль за столом могло действительно предвещать смерть, так как у арабов и до сих пор еще формализм играет важную роль. Вспыльчивый хозяин мог очень легко не обращать внимания на то, что соль просыпана нечаянно, и считать себя все-таки оскорбленным. В России соли очень много, но только в недрах земли, в простонародном же быту эта необходимейшая приправа и до сих пор продолжает еще быть чуть не драгоценным предметом. Хлеб да соль на нашем языке тоже символизируют гостеприимство. Тем не менее нет никакого основания, чтобы суеверие насчет просыпанной соли возникло у нас самостоятельно. Наши крестьяне считают за грех уронить кусок хлеба на пол, но не за кровную обиду для хозяина. То же суеверие варьируется с известными оттенками и у других европейских народов, но его нет у многих американских племен, хотя они совершенно бедны солью. Поэтому есть основание думать, что это суеверие заимствовано нами у евреев, быт которых был весьма сходен с нынешним бытом кочевых арабов.Еще другой пример. В нашем народе существует поверие, что в мае жениться — маяться. Этому суеверию невозможно найти никакого бытового основания, и на первый взгляд оно может показаться плохим каламбуром, опирающимся на созвучие слов май и маяться. Но мы узнаем, что у римлян существовала поговорка malae nubent Maia, заключавшая в себе точно так же на созвучии основанный каламбур. Истинный смысл этой поговорки для нас неизвестен. В ней, очевидно, был оскорбительный намек на какую-нибудь знаменитую неудачную свадьбу, отпразднованную в мае. Это же суеверие насчет майских браков перешло и к другим европейским народам, на языке которых из него нельзя извлечь даже плохого каламбура. Шотландцы возненавидели Марию Стюарт за то, что она венчалась в мае (с графом Ботвеллом). Крестьяне многих местностей Франции скорее согласятся остаться холостяками на целую жизнь, чем обвенчаться в этом злополучном месяце.
Каким образом совершаются эти заимствования предрассудков и суеверий между народами, имевшими между собою так мало сближений, как, например, русские с римлянами? Это в высшей степени интересный вопрос. Сколько поучительных уроков истории забывается очень скоро даже теми народами, которые на своих плечах перенесли эти уроки, своею кровью расплатились за них.
А эти нелепые порождения темных сторон нашей психической жизни переживают десятки веков, перелетают громаднейшие пространства, повсюду встречая пригодную почву для своего процветания. По меньшей мере две трети современных французов ничего не знают о произведениях Декарта, Паскаля, Монтеня, Прудона и сотни других первоклассных умов; но труды нелепейших астрологов и алхимиков живут еще и до сих пор в умах народов, обыкновенно вовсе не знающих, откуда они заимствовали свои суеверия и предрассудки, столь существенно отравляющие их жизнь. Множество поверий насчет несчастных дней, некоторых небесных знамений, толкование снов и т.п. целиком заимствованы из мистических трактатов, которые теперь неизвестны даже записным библиофилам и которые заменяли науку в XV и XVI столетиях.Только психиатрам может быть известно, какую громадную роль играют суеверия в своей грубейшей, первобытнейшей форме даже между людьми не совсем невежественными. Макс Симон говорит о двух пациентах, пользуемых им уже в течение нескольких лет и подающих мало надежды на выздоровление. Один из них встретил ночью на улице черта в виде маленького человечка, не имевшего ничего особенно страшного в своей наружности. Эта встреча даже не особенно напугала его; но с тех пор пошли все неудачи, по которым он только и догадался, что встреченный им господин был не кто иной, как черт. Другой уверен, что черт поселился в нем. Он считает своею священнейшею обязанностью разрушать свое тело, служащее жилищем столь скомпрометированному жильцу, который, однако ж, ведет себя довольно прилично, т.е. не причиняет пациенту сильных внутренних страданий. Эти единичные факты демономании встречаются во всех психиатрических больницах довольно часто. Но гораздо интереснее факты повальных демономании, которые бывали особенно многочисленны в прежние века. Одной из них мы обязаны происхождением вовсе не душевной болезни, известной под именем пляски св. Витта. В половине XIV столетия после чумы, свирепствовавшей во всей Западной Европе, в Бельгии и по обоим берегам Рейна быстро распространилась секта бичевалъщиков.
Толпы мужчин и женщин бегали по улицам городов и деревень, нещадно бичуя себя, с бешеными криками и кривляниями, доходившими до конвульсий. Это делалось ими во искупление грехов человечества. Секта эта распространилась почти повсюду. Приверженцы этой секты доводили себя до такого исступления, при котором у них проявлялись своеобразные конвульсивные движения, действительно похожие на бешеную пляску. Мало-помалу это патологическое состояние стало проявляться в них и без предварительного мистического возбуждения; передаваясь по наследству, болезнь эта дошла и до нашего времени. Впрочем, она встречается и в таких странах, где бичевальщиков не было, а следовательно, и появление этой болезни не может быть объяснено путем простой наследственности. Но, как мы увидим ниже, это нисколько не мешает нам приписать инициативу пляски св. Витта бичевальщикам, которых последним отголоском, вероятно, являются наши кликуши.Фактов повальных демономании очень много в летописях всех народов. Особенный психологический интерес представляют следующие, например, случаи. В самом конце XV столетия в одном женском монастыре в Камбрэ появилась повальная болезнь, похожая на эпилепсию. Ее тотчас же приписали бесовскому наваждению и приняли достодолжные меры к изгнанию злого духа из монахинь. Виновниками на этот раз, однако ж, оказались не бесы, а сам сатана. Будучи с позором изгнан из обители, он объявил, что проник в нее через тело молодой инокини Жанны Потиере. Нет ничего удивительного в том, что какая-нибудь ненавистница избрала этот очень распространенный в то время способ погубить несчастную. Но сама Жанна Потиере без пытки созналась, что она действительно была в преступной связи с врагом рода человеческого и даже имела с ним 434 плотских соития. Она не могла не знать, какую страшную участь готовит себе таким признанием. Однако ж, этот факт далеко не единственный; но мы не станем повторять здесь примеров, рассказанных уже во множестве популярных книг, и в том числе в «Колдунье» Ж. Мишле.
Ошибочно было бы думать, будто эти все еще недостаточно объясненные явления представляют в настоящее время уже только исторический интерес.
Последний из известных нам случаев повальной демономании относится к 1861 году и случился не в замкнутой монастырской обители, а в деревне Морзин, в горной Савойе, поблизости протестантской и просвещенной Женевы. Савойские крестьянки, как и наши, имеют обыкновение собираться зимою на посиделки в одной просторной избе. И вдруг однажды все собравшиеся гостьи вместе с хозяйкой оказались одержимыми бесом. Весть об этом скоро разнеслась далеко за пределы морзинской общины, где между тем эпидемия делала чудовищные успехи, и скоро во всей деревне уже не было ни одной девушки, не одержимой этим недугом. Доктор Констан поспешил нарочно приехать туда из Парижа, чтобы наблюдать этот интересный случай психического заражения. Вот что говорит он о нем в изданной им в 1863 году брошюре: «Большая часть этих больных незамужние, истерического, хвороанемического или золотушного сложения. Они отличаются причудливостью своих вкусов, то очень прожорливы, то по нескольку дней ничего не берут в рот. Все они ленивы, очень экзальтированны и болтливы. Они почти все свое время проводят вместе, болтают, играют в карты и пьют много черного кофе, почти необходимого при их скудной и непитательной пище. Припадки их болезни проявляются очень часто без всякого постороннего возбуждения; но для того чтобы вызвать припадок, достаточно высказать в их присутствии сомнение, будто они действительно одержимы бесом. Тогда они приходят в ярость, начинают страшно зевать, руки их виснут и начинают дрожать сперва слабо, а потом все сильнее и сильнее. Зрачки то суживаются, то страшно расширяются. Корпус их начинает совершать судорожные движения, которые потом передаются и конечностям. Они издают страшные крики, лица наливаются кровью и принимают свирепый вид. Дыхание становится прерывистым. Они хватают все, что им попадается под руку, и бросают в присутствующих. Стулья, скамейки — все летит. Затем они сами бросаются на своих родных или на посторонних, бьют их, царапают, кусают. Наконец, начинают бить самих себя; падают на пол и вскакивают, как бы поднятые пружиной. Припадок продолжается 20 или 25 минут. Во все время пульс крайне сосредоточенный, руки и ноги остаются ледяными. К концу кризиса у них изо рта выделяются газы; они начинают дико озираться по сторонам; поправляют волосы и одежды, надевают свои чепцы, выпивают несколько глотков воды и усаживаются за карты или за работу, как ни в чем не бывало. Они говорят, что не чувствуют никакой усталости и даже не помнят, что с ними происходило». Само собою разумеется, что в Савойе и в соседней Швейцарии ходят о морзинских ведьмах преувеличенные слухи. Эпидемия продолжается и до сих пор, но число одержимых ею уменьшилось. Почти то же было в Париже в 1848 году в национальных женских мастерских, заведенных временным правительством в манеже Гоппа. Э. Бушю подробно описывает эту эпидемию в своих «Nouveaux elements de pathologic generate...» Paris, 1857. По счастью, она была вовремя прекращена удалением зараженных. Само собою разумеется, что единичные и повальные болезни этого рода могут быть излечены своевременно принятыми мерами, но это нисколько не уменьшает их пагубной реальности. Точно так же повальные демономании могут менять форму и являться в виде, например, спиритизма. Макс Симон дает нам следующие сведения об одной из своих пациенток, пользуемых им уже несколько лет без малейшей надежды на выздоровление. Эта очень хорошо образованная дама, имевшая несчастие увлечься спиритизмом и лично сблизиться с Юмом, пользовалась в своем кругу большим почетом и влиянием. К ней обращались за советами и поучениями английские и американские спириты, ее статьи переводились на иностранные языки. Вся эта льстившая ее самолюбию карьера закончилась очень скоро безнадежным умопомешательством. Теперь эта несчастная проводит остаток своих дней лежа на полу и прислушиваясь к голосам подземных духов. Впрочем, спиритизм нам кажется главнейшим образом опасным и вредным не потому, что он, несомненно, увеличивает шансы на сумасшествие своих адептов, а потому, что он удобряет даже научными снадобьями ту почву, которая особенно благоприятна для процветания всяких умственных и нравственных болячек. Нам вовсе нет надобности знать, как проделываются все показываемые в балаганах и на спиритических митингах фокусы, чтобы смело утверждать, что эти салонные жонглерства ничего не могут прибавить к нашим понятиям о силах природы. Все обличения спиритов дают замечательно слабый практический результат. Очень недавно в просвещенном Париже наделал много шуму процесс адвоката спиритов, продававшего своим клиентам карточки с изображением на заднем плане особенно любезного им духа какого-нибудь умершего родственника, любовника или друга. Клиенты оставались очень довольны сходством, но прокурор взглянул на дело не с артистической стороны. Плут этот был осужден; его мошенничество изобличено до мельчайших подробностей; показан манекен, который он искусно драпировал, чтобы с него фотографировать покойника. Клиенты этого артиста остались очень обижены... на суд, присудивший фотографа возвратить им украденные этим способом у них деньги. Что же прикажете делать? Человеческая душа так устроена. В области нравственной гигиены важнее, чем где-либо, уметь действовать не на самое явление, а на то душевное состояние, которое вызывает это явление. Только в очень немногих экстренных случаях, где требуется безотлагательное устранение самого явления, позволительно прибегать к паллиативным мерам, которые всегда заимствуются из той же сферы, к которой принадлежит и болезнь. В клинике доктора Бургаава с одной из больных сделались конвульсии. Почти мгновенно вид их возбудил совершенно такие же конвульсии и в другой, и в третьей. Эпидемия распространялась с молниеносной быстротой и грозила охватить всю камеру. Находчивый врач схватил раскаленные щипцы от камина и объявил, что он станет жечь ими первую, у которой обнаружится та же болезнь. Сильный нервный толчок в новом направлении совершенно парализовал первый испуг, и эпидемия была прекращена. Во Франции епископы запретили своей пастве занятия спиритизмом, который они считают преступным волхованием. И действительно, во Франции менее всех других стран распространена эта модная повальная демонопатия нашего времени. Таким образом, клин выбивается клином. Если два человека с пеною у рта спорят о том, из Переяславля идут ведьмы или из Кременчуга, попробуйте сказать им, что ведьм нет. Оба с яростью накинутся на вас и объявят вас врагом общественного спокойствия. Скажите им авторитетным тоном, что ведьмы заведомо идут из Киева, и они тотчас же уверуют в вас и прекратят свои нелепые споры.В деле распространения суеверий мы встречаемся с крайне своеобразным и крайне универсальным явлением, которое называют переимчивостью. Все внимательные наблюдатели утверждают, что лица, долго живущие вместе, совершенно незаметно для себя перенимают друг у друга различные мелочные привычки, выражения, тон голоса. Всего же более подвержены переимчивости различные нервные возбуждения, начиная от простой зевоты и кончая страшными эпилептическими конвульсиями. Тема эта не новая, и Герберт Спенсер основал на ней свою остроумную теорию грациозности. Самый крайний эгоист как будто осужден природою жить до некоторой степени со своим ближним. Трудно удержаться от смеха, когда все кругом смеются, хотя бы вы и не разделяли всеобщей веселости. Вид рвоты возбуждает тошноту. После продолжительной беседы с заикой или с человеком, дурно изъясняющимся на вашем языке, вы чувствуете некоторую неловкость. Беспрерывный кашель другого утомляет вашу собственную грудь и т.д. Когда мы видим человека, совершающего легко и непринужденно трудные движения, говорит Герберт Спенсер, то мы невольно испытываем удовольствие, причину которого называем грациозностью. Несомненная заразительность нервных болезней, в особенности конвульсий, точно так же объясняется переимчивостью. Такой же заразительностью отличаются галлюцинации вообще, а гипнотические галлюцинации в особенности. Несмотря на то что на эту загадочную сторону бытового явления стали только очень недавно обращать внимание, примеры таких повальных галлюцинаций можно уже считать десятками в каждом популярном или специальном психиатрическом трактате. Очень интересный пример этого рода заимствован Вальтером Скоттом из шотландской хроники Патрика Уокера. Вот что рассказывает этот хроникер:
«В июне и июле 1688 года в окрестностях Красфорд-Бота близ Ланарка, а в особенности в Менее на Клайде в течение нескольких вечеров кряду происходили многолюднейшие сборища, утверждали, будто какие-то вооруженные полчища расхаживают взад и вперед, забрасывал землю шапками, саблями и ружьями. Две трети присутствующих видели это; другая треть не видела ничего. Я напрасно напрягал свое зрение: нигде кругом невозможно было приметить ничего необычайного. Я ходил на место сборища три раза. Однажды какой-то детина, стоявший подле меня и тоже ничего не видавший, начал кричать: «Да это проклятые колдуны и колдуньи с заколдованными глазами видят что-нибудь дьявольское, я же не вижу решительно ничего, и ни один честный христианин ничего тут не может видеть!» Но вдруг он побледнел, как баба, и закричал: «Вижу! Вижу! Надо быть слепым, чтобы не видеть!» Кругом меня все только и говорили что о чудном зрелище; описывали форму и длину ружей, считали шляпы, различали черные и голубые кокарды. Я же, как ни напрягал зрение, с тем и ушел, что не видел решительно ничего. Потом сказывали, что, как только кто-нибудь из видевших это видение отправлялся в путешествие, перед ним с неба валилось ружье, или сабля, или шляпа с пером...»
После поражения французских войск в России в 1812 году во Франции повсюду господствовало мрачное настроение умов. В восточных департаментах, в нескольких деревнях, стали по вечерам точно так же собираться огромные толпы, видевшие в небе то сражающиеся рати, то огненные колесницы, то львов, драконов, леопардов... Первоначально скептиков всегда оказывалось довольно много, но под конец число их приметно таяло. А через несколько лет после того уже говорили об этих видениях как о вещи, реальность которой не подлежит никакому сомнению. Тотчас после присоединения Эльзаса к Пруссии во многих округах этой злополучной области повторилось то же самое; но на этот раз не было ни полчищ, ни колесниц, а только огненные кресты. К сожалению, ни один даровитый альенист не воспользовался этим случаем для того, чтобы произвести ряд наблюдений, подобных тем, которые Констан сделал в Морзине.
Замечательной прилипчивостью обладает также мания самоубийства. Достаточно, чтобы один какой-нибудь особенно резкий случай обратил на себя всеобщее внимание, как за ним тотчас же является целый ряд других с приметным стремлением повторить все подробности первого самоубийства. Мы не отнесем к этой категории подражательных самоубийств вышеприведенного эпизода с милетскими девами, хоть и в нем переимчивость, очевидно, должна была играть большую роль. Также не вполне относятся к этой категории повальные
г ~ vii
самоубийства донатистов или наших раскольничьих сект, где стимулом к добровольному мученичеству служит особое мистическое настроение и превратно толкуемые истины Священного Писания. Но как объяснить себе нижеследующие случаи при Наполеоне I? Часовой гвардеец закололся своим штыком в сторожевой будке. Тотчас же вслед за тем множество солдат начинают ходить в эту будку и закалываться в ней. Будку сожгли, и самоубийства в этом полку прекратились. В парижском приюте для инвалидов один старик повесился на двери. В течение двух недель 12 инвалидов повесились точно таким же образом. Губернатор Серюрье приказал замуровать проклятую дверь, и эпидемия эта прошла сама собою.
В Париже Сен-Мартенский канал почему-то был любимым местом самоубийц. С тех пор как его не существует, число утопающих приметно уменьшилось, хотя Сена и представляет для этого не меньше удобств... Несколько лет тому назад в Париже развилась мода бросаться с Вандомской колонны до того, что какой-то сатирический журнал советовал желающим записываться заранее у привратника, чтобы избежать давки на улице.
В Японии мне указывали места, не имевшие на вид ничего особенного, но отличавшиеся тем не менее свойством притягивать к себе самоубийц. Одни, порешив покончить с жизнью, проходили по нескольку верст, чтобы повеситься непременно на том дереве или утопиться в том болоте, с которым связана трагическая легенда. Другие, просто проходя мимо рокового места, внезапно бывали наталкиваемы на самоубийство как бы роковою силою и не всегда находили в себе силы противиться искушению.
В Париже и в Берлине в начале нынешнего столетия возникали клубы самоубийц с обстоятельно выработанными уставами.
Не желая продолжать этот скорбный лист без конца, заметим только, что и убийства и все, что способно потрясать нервную систему, подлежит в большей или меньшей степени этой загадочной переимчивости, действительная роль которой в нашем нравственном быту нуждается еще во многих разъяснениях.
Закончим следующими словами Макса Симона: «Этот инстинкт подражания может быть иногда благодетелен, но в значительном большинстве случаев влияние его пагубно. По-видимому, его следует приписать бессознательным нервным возбуждениям, и он, естественно, должен быть тем слабее, чем большую роль сознательность вообще играет в нашей жизни... В мелочах и глупостях воздерживайтесь от поступков, имеющих единственным основанием пресловутое все так делают. Если все делают так, то тем больше шансов за то, что это глупо. Чтобы в серьезных делах не отдаться на жертву темному инстинкту переимчивости, заставьте себя во всем, даже в пустяках, быть самим собою».
Изречения и мысли (фр.). — Прим. ред
Гусиная кожа (фр.). — Прим. ред
Статья была опубликована в 5-м, 6-м и 7-м номерах журнала «Дело» за 1878 г. Фактически за один год, 1872—1873, интенсивно занимаясь, Мечников изучил японский язык, письменность которого основана на китайских иероглифах. Разговорную практику он получил главным образом в беседах с Ивао Оямой, будущим главнокомандующим японскими сухопутными силами во время русско- японской войны 1904— 1905 гг. В свою очередь Мечников обучал его французскому языку.
«Трактат о нервных болезнях». — Прим. ред.
Подобного рода «опыты» проделывал дядя Мечникова А.Л. Невахович, сын литератора и миллионера Л. Н. Неваховича, впоследствии ставший начальником репертуарной части императорских театров
Ферула — линейка, которой прежде били по ладоням провинившихся школьников. В переносном смысле — стесняющее покровительство, давящая власть
Мизантропическая секта из первых веков христианства viii Слову «жизнь» придаются самые разнообразнейшие значения, и нередко обозначают им два взаимно исключающие друг друга ряда явлений. В статистическом смысле слово «жить». — значит числиться в живых, изображать собою единицу в известных списках, платить подати и нести известные повинности или же быть избавленным от таковых в силу лично и по наследству присвоенных прав и преимуществ. Жить в смысле психологическом — значит ощущать, рассуждать, действовать. Статистическая мерка продолжительности жизни и психологическая ее мерка — две вещи совершенно различные. Если я, например, в течение восьмидесяти лет прокоптил благополучно небо своими выдыханиями, то это дает мне неотъемлемое право сказать, что я пользовался очень завидною статистическою долговечностью; но действительно ли была столь же продолжительна и моя психическая жизнь? Это еще вопрос. Очень легко может случиться, что в течение этого восьмидесятилетнего периода я пережил такой немногочисленный ряд впечатлений, мыслей и действий, которого недостаточно для того, чтобы наполнить и двадцать лет более интенсивного психического существования. Наши ощущения, мысли и действия тесно обусловлены нашею организацией), и универсальный закон сбережения сил имеет самое широкое применение в нашем психическом существовании. Организм каждого в общем итоге может поставить только ограниченное количество возбуждений, рефлексов, аффектов и т.п. Когда он дал в этом смысле все, что он может дать, то он психологически изжился, стал неспособен для дальнейшей жизни, точно так же, как, например, неспособен для крейсерства пароход, прогнивший лет двадцать пять в малосоленых водах Балтийского моря. Но неспособность его к дальнейшему копчению неба этим еще не обусловливается. Строго говоря, ни один смертный не может так основательно войти в роль коптителя неба, чтобы мы могли его считать вовсе свободным от жизни в том ее смысле, который мы назвали психологическим. Самое копчение неба неизбежно сопряжено с известным количеством психических актов, но только количество это так ничтожно, что его позволительно вовсе не принимать в расчет. Очень бедно одаренный физический организм мог бы беспрепятственно поставлять это количество аффектов в течение очень долгого времени. Из этого еще вовсе не следует, чтобы человек мог успешно выполнять роль коптителя неба бесконечно: всякая машина разрушается не только
количеством поставляемой ею работы, но также и ржавчиною и другими продуктами бездействия. Гигиенисты, и даже очень почтенные, очень часто смешивают между собою эти два различные понятия о жизни и тем подают повод к немалым недоразумениям.
Гигиена не есть искусство долго жить; ее главнейшее назначение — научить нас жить хорошо, правильно, разумно; но в число условий хорошей жизни естественно ставится и то, чтобы мы не изживались слишком быстро, не ускоряли произвольно трагической развязки, неизбежно ожидающей нас в более или менее отдаленном будущем. Таким образом, макробиотика, т.е. искусство долго жить, составляет необходимую часть гигиены. Если бы не было того различного понимания жизни, о котором мы говорим, то гигиена с большим или меньшим успехом, но сознательно и прямо подвигалась бы к своей цели; но в настоящем своем развитии она очень часто забывает свое призвание научить нас жить хорошо и начинает преподавать нам правила, сообразуясь с которыми мы должны обуздывать психическую жизнь только для того, чтобы оставаться на возможно долгий срок коптителями неба. В известную пору своего существования большая часть людей начинает ощущать страх перед смертью в таких размерах, что они соглашаются жить во что бы то ни стало, жить в каком бы то ни было смысле этого слова, лишь бы только жить. Тогда они становятся необыкновенно чуткими и неразборчивыми к предписаниям всякой гигиены. Но так как обыкновенно эта пора наступает для них уже тогда, когда организм в значительной степени износился, то от позднего обращения их на гигиенический путь получается вовсе не ожидаемое продление их существования, а только новое мучительное состояние, о котором мы уже упоминали в предыдущей статье, — ипохондрия. Обманутые в своих надеждах, эти раскаявшиеся грешники обрушиваются обыкновенно на гигиену, обвиняя ее в невежестве, в шарлатанстве. Гигиенисты же в свою очередь упрекают своих клиентов в том, что они тогда только и начинают учиться жить, когда уже изжили кое-как лучший запас своей жизненности. Почему, вопрошают они, вы пренебрегаете нашими советами тогда, когда еще зло поправимо, когда, собственно, и исправлять еще нечего, а приходится только направлять? Откройте любую книгу популярной гигиены, и вы найдете ее переполненною сетованиями о том, что люди, даже просвещеннейшие и обладающие всеми вещественными благами, необходимыми для гигиенического существования, обыкновенно пренебрегают самыми разумными гигиеническими предписаниями в жадной погоне за удовольствиями и под влиянием страстей. Фонсагрив, один из даровитых французских популяризаторов, в своих «Семейных беседах о гигиене» (Entretiens familiers sur і'Иу§іепе) рисует нам увлечения и страсти в виде какой-то неприятельской крепости, которая ежечасно обстреливает твердыню нашего душевного и телесного здоровья и пробивает в ней самые чудовищные бреши. Казалось бы, гг. гигиенистам давно уже пора смело пойти на приступ этого неприятельского оплота, вооружившись всеми орудиями, накопленными в арсенале медицины и психологии. Что за странное удовольствие, в самом деле, находят люди подрывать самый источник всех своих удовольствий, т.е. свое душевное и телесное здоровье? Что такое эти страсти, против которых так много пишут на всех языках, но которые, по словам гигиенистов и моралистов, все-таки обуревают собою современное человечество и на каждом шагу срывают его с рельсов? Какова их роль в нравственной экономии и как парализовать тот вред, который будто бы они наносят нашему благополучию?
Надо сознаться, что гигиенисты и даже альенисты более ученого склада до сих пор еще сделали очень мало для того, чтобы хоть сколько-нибудь осветить нам эти капитальнейшие вопросы, разъяснением которых самым непосредственным образом заинтересован каждый, так как страдать никому не охота, что бы ни говорили нам о поэтичности или о сладострастии страдания.
Перебрав с полдюжины популярных и ученых книг, имеющих своим предметом душевное здоровье или душевное расстройство, мы попытаемся здесь разобрать в отдельности вопрос об удовольствии и горе и о страстях с точки зрения не философского или теоретического, а только гигиенического значения этих явлений.
Всякий хочет жить не только в статистическом, но и в психологическом значении этого слова; а между тем эти два значения если и не вовсе исключают друг друга, то по крайней мере очень часто идут друг другу наперекор. Жизнь в смысле накопления ощущений, аффектов и действий предполагает затраты некоторых органических богатств, тогда как праздное копчение неба, или прозябание, расходует очень мало жизненных сил, а потому весьма естественно может быть разложено на гораздо дальнейшие сроки. Повсюду мы видим, что продолжительность жизни до известной степени противоположна ее интенсивности. Хладнокровные черепахи живут по нескольку сот лет. Говорят, что некоторые жабы, живущие в углублениях между камнями и почти не имеющие никакого общения с внешнею средою, живут и еще дольше. Каждому человеку при вступлении в жизнь приходится выбирать между двумя этими дорогами, из которых одна обещает более продолжительное существование, другая более полную жизнь. Выбор этот никогда не производится нами самими, а обыкновенно предрешается за нас обстоятельствами и заботливыми родителями и наставниками, да и то в громаднейшем большинстве случаев бессознательно. Консервативные соображения, т.е. стремления сделать нашу жизнь возможно продолжительною в статистическом ее смысле, обыкновенно преобладают в этом решении и преследуются даже очевидно в ущерб интенсивности и полноте жизни психологической, которая тем не менее притягивает к себе даже детей легко понятною чарующею силою. Ребенок еще не научился измерять самое время объективною его меркою, для него самое понятие о времени совершенно отождествляется с представлением суммы пережитых им впечатлений. Взрослый человек может вызвать в себе тот же самый процесс субъективной оценки времени только под влиянием некоторых наркотических средств, в особенности же гашиша. Известно, что эта отрава возбуждает по преимуществу воображение, которое тогда порождает в нашем сознании чувства и образы с необычайною быстротою. В этом и заключается опьянение от гашиша, которое, по крайней мере при приемах не очень сильных, не усыпляет сознания. Пережив под влиянием этого возбуждения в какую-нибудь четверть часа такое количество впечатлений и ощущений, которое в нормальном состоянии наполнило бы собою, может быть, целые сутки, человек воображает себе время как-то внезапно удлиненным до бесконечности, он теряет способность контролировать себя при помощи часов; он не теряет веры в их объективное показание, но он ощущает, что он прожил огромный промежуток времени, пока часовая стрелка подвинулась только на четверть часа. Эта субъективная мерка времени, которая доступна нам только в минуты галлюцинаций, для ребенка вполне достаточна, ему не надо другой. Таким образом, ребенок ежечасно стремится накоплять впечатления. Очень немногие воспитатели умеют стать его помощниками и руководителями в этом процессе, в большинстве же случаев родители и наставники под влиянием очень похвальных чувств или дурно переваренных превосходных теорий вступают с ним в упорную борьбу ради совершенно не существующих для него охранительных соображений. Борьба эта способна принимать крайне разнообразные формы и вовсе не исключает баловства; но мы пишем не педагогический трактат, а потому заметим только, что
ребенок в этой борьбе всегда очень определенно знает, чего он хочет, воспитатели же почти никогда. Таким образом, только одна практическая цель достигается неизменно этими педагогическими эволюциями: ребенок узнает скуку и
приучается отождествлять ее с советами благоразумия. «Скука, — говорит Фейхтерслебен, — эта душевная ржавчина, погубила гораздо более людей, чем все излишества и страсти, взятые вместе». Неоспоримый факт, что множество детей, вовсе лишенных блага заботливого воспитания, оказались в итоге лучше приноровленными для жизни, чем большинство питомцев заботливых маменек и патентованных педагогов, объясняется в значительной степени тем, что дети, предоставленные сами себе, гораздо позднее ознакомляются со скукою, да к тому же отсутствие педагогической борьбы избавляет их от того извращения их природных склонностей, которое легко может исковеркать иного впечатлительного ребенка на всю жизнь. Из этого отнюдь еще не следует заключать, будто мы придерживаемся воззрений Руссо о непогрешимости природных инстинктов и считаем теорию невмешательства обязательною для педагогов. В настоящее время даже странно встречать на страницах сочинений, претендующих на ученость, мысли, почерпнутые целиком из женевского философа, так много говорившего о природе, но столь же мало знавшего ее, как вообще платонические любовники знают своих любовниц. Животные, имеющие для своего руководства будто бы один только непогрешимый инстинкт, так же склонны к самым пагубным излишествам, как и мы грешные. Достаточно напомнить, например, обезьян, которые проводят свои досуги в самых неприличных и, несомненно, вредных для них упражнениях, а при случае напиваются вином или ромом даже до смерти. Если медведи не спились с круга, то этому причиною, может быть, не столько их непогрешимый инстинкт, сколько то обстоятельство, что никому еще не приходило в голову заводить для них кабаки с розничною продажею. Мы здесь свидетельствуем только то, что воспитание, даже в более счастливых случаях, редко предупреждает и исцеляет болезненные извращения естественных склонностей, в то же время прививая к нему множество других зол, из которых на первом плане следует поставить скуку. Естественным путем она могла бы проникнуть в психический мир ребенка только в случае болезненного притупления его впечатлительных способностей или же если бы вовсе иссяк для него всякий внешний источник впечатления. При алчности, которая свойственна каждому ребенку, жить именно в психологическом значении при его невзыскательности и неразборчивости по отношению к тем впечатлениям, которыми он стремится наполнить свою внутреннюю пустоту, и то и другое случается в очень редких и совершенно исключительных случаях.
В своей погоне за впечатлениями ребенок имеет свой внутренний регулятор, которому придает гораздо больше значения, чем всем внушениям благоразумия, преподаваемым ему в самой рассудительной форме. Внутренний регулятор этот — удовольствие или боль в области явлений исключительно нервного характера. Будучи перенесены в область высших и более сложных психических побуждений, они становятся радостью или горем.
Франциск Булье издал на тему радости и горя целую книжку, имевшую во Франции значительный успех. К сожалению, книга Булье, как и все популярные психологические работы, не имеет строго научного значения; но нравственные вопросы представляют собою такую путаницу, что строго научные методы исследования долго еще не будут иметь возможности даже и подступить к ним. Задачею современной психологии может быть только расчистка почвы и правильная постановка вопросов. Окончательного же ответа на них мы вправе ждать только от точного знания.
«Я не стану искать, — говорит Ф. Булье (с. 33), — определения радости и горя, так как вследствие самой своей простоты они не могут быть точно определены. Все, доискивавшиеся этого определения, повторяли только на разные лады то, что всякий знает сам...»
Определения боли и горя, которые автор заимствует из медицинского словаря, сводятся на совершенно праздную игру слов и могут быть интересны только как образчики той чепухи, которою способны заниматься жрецы науки, не разражаясь при этом гомерическим смехом римских авгуров. Совершенно излишне было бы приводить здесь длинный ряд других определений радости и горя, в том числе и мнение Аристотеля, дополненное соображениями епископа Пулье и Гамильтона, которое Ф. Булье и принимает наконец, но с несколько неудобною для нас терминологиею.
Если мы обратимся к тем высшим сферам, где уже существует сознательная и целесообразная деятельность, то единственное интересное для нас определение радости и горя выяснится само собою, без особенных диалектических усилий. Нам приятно все то, что приближает нас к достижению желанной цели, и неприятно все то, что удаляет от нее. Удовольствие, радость, восторг — все это только вариации на тему приятного, точно так же как слова «боль», «неудовольствие», «горе», «печаль» и т.п. выражают собою различные степени и оттенки категории неприятного. Но дело в том, что удовольствие и боль, радость и горе встречаются точно так же и в той низшей психической области, где не может быть и речи о деятельности сознательной и целесообразной в общепринятом смысле этого слова. Ф. Булье вынужден поэтому сделать некоторую натяжку, т.е. предположить, что всякое живое существо непременно преследует определенную цель сохранения своей собственной жизни. Если бы мы не имели подобной цели, говорит он, то для нас не существовали бы ни удовольствия, ни боли, ни радости, ни горе. Мнение это он подтверждает тем, что человеку, дошедшему до того состояния, в котором ему решительно все равно, сохранить ли жизнь или утратить ее, действительно мало остается поводов к какого бы то ни было рода волнениям. Однако ж, равнодушие к жизни не уничтожает в нас способности ощущать по крайней мере физическую боль. Стоики, ставившие равнодушие к жизни за идеал нравственного совершенства, учили, правда, своих адептов презирать страдание, но презирать его еще не значит вовсе не ощущать его, а значит только силою воли побеждать это ощущение. Как бы то ни было, предположение Булье о самосохранительной цели, будто бы преследуемой всеми живыми существами, может быть принято не без оговорки, потому что иначе оно заставило бы нас принять целиком так называемую телеологическую теорию, предполагающую, будто природа творит все только с предвзятою благою целью. Теория же эта, вообще не выдерживающая строгой научной критики, в области педагогики и душевной гигиены способна дать в особенности пагубные результаты. Если удовольствие есть не что иное, как отражение в нашем сознании всякого такого движения или возбуждения, которое непременно способствует цели сохранения нашего существования, а все, что прямо или косвенно грозит разрушением нашему организму, вызывает в нас предостерегающие или отталкивающие впечатления неудовольствия или боли, то нам ничего другого не остается делать, как только внимательно прислушиваться к проблескам радости или горя, удовольствия или боли, мелькающим в нашей душе. Но мы из горького опыта знаем, что это далеко не так. Природа вовсе не была к нам настолько внимательна, чтобы снабдить нас таким непогрешимым барометром самосохранения. Если нам вздумают возразить, что природа дала нам такой барометр, но что мы впоследствии сами утратили его, то это ни на волос не поправит дела. Где ж ее найдешь, эту природную непосредственность и непогрешимость инстинктов, которую многие животные утратили точно так же, как и мы? Бога ради, не вздумайте только предоставлять вверенного вашему попечению ребенка тому, что называют естественным развитием его природных склонностей, в надежде, что этим-то путем он и набредет на потерянный талисман. Всякий младенец, рождаясь на свет, уже несет на себе значительную долю грехов своих предков. Неразрывная пуповина наследственности и подражательности связывает его с такими отдаленными прародителями и с теми из его собратий и сограждан, которых он и в глаза никогда не видал. Робеспьер тщетно пытался гильотиною дорезаться до этого вожделенного «природного состояния», но дорезался только до термидорской реакции. В деле последовательности и слепой веры в непреложные принципы нам его, конечно, не перещеголять. Теория эмилевского воспитания, особенно у нас в России, может считаться еще новою и относительно либеральною теориею; но и она уже считает немало мучеников среди юного поколения. Да и кто дал нам право утверждать, будто цель самосохранения непременно преследуется каждым живым существом? Можно принять определение Булье и делать из него дальнейшие педагогические и душевногигиенические выводы, но только с условием не забывать никогда, что живое существо на ранних ступенях если и имеет какую-нибудь цель, то самую жизнь, а не сохранение своего существования, а это две вещи разные. Жить в каждую данную минуту — значит ощущать, мыслить, действовать без всякой гарантии за то, что точно так же будешь ощущать, мыслить и действовать через десять, двадцать или тридцать лет и до бесконечности. Применяя вышеупомянутое определение Франциска Булье к этому представлению о цели жизни, мы увидим, что там, где ощущения удовольствия или неудовольствия не обусловливаются никакими иными целесообразными стремлениями, они являются только отражением в нашей душе большей или меньшей интенсивности самих жизненных процессов, совершенно независимо от того, способствуют ли эти возбуждения сохранению жизненности или нет. Ребенок с жадностью бросается на сладкое только потому, что оно возбуждает известным образом одну сторону его жизненности, т.е. чувство вкуса, а вовсе не потому, что оно способствует сохранению его организма. Очень легко может оказаться, что оно даже вовсе не способствует, а вредит этому сохранению. Докажите ему, что сладкое в настоящую минуту для него вредно, что оно угрожает очень понятною ему неприятностью — болью в животе, — вы этим едва ли заставите его воздержаться от лакомства, хотя бы он и поверил вам на слово или уже был проучен несколькими предыдущими опытами. Ребенок очень часто способен понять причинную связь явлений, но он мало интересуется будущим; грозящая неприятность вовсе не представляется ему достаточным поводом для того, чтобы отказать себе в настоящем удовольствии. Если он отказался от этого удовольствия, то вовсе не потому, что он убедился вашими доводами: он просто решился вам доставить удовольствие; поэтому-то взаимная любовь и является одним из важнейших педагогических факторов. Длинными доказательствами основательности ваших требований вы можете только раздражить ребенка и, следовательно, только уменьшите шанс на то, чтобы он ради вашего удовольствия поступился своим. Во всяком случае, единственное верное средство добиться, чтобы ребенок не поддался удовольствию, почему-нибудь вредному для него, это обратить его внимание на какой-нибудь другой разряд явлений, обещающий ему более полное или интенсивное возбуждение его жизненности. Заметим, кстати, что мы преимущественно обращаемся здесь к области педагогики, которая представляет собою одну только часть душевной гигиены, потому, во-первых, что часть эта едва ли не самая интересная по своему практическому значению, а во-вторых, потому, что примеры здесь проще и поучительнее.
Таким образом, удовольствие может быть вредным совершенно независимо от своей интенсивности и полноты. У взрослых, как и у детей, оно тем полнее, чем разностороннее и интенсивнее то возбуждение жизненности, которому оно служит специфическим отражением в нашей душе. Всякое возбуждение жизненной деятельности может служить источником удовольствия, даже обыкновенно считаемые индифферентными для нашего сознания так называемые растительные процессы: молодой и свежий организм ощущает постоянно удовольствие, когда ему вдруг дышится вольнее обыкновенного. Мы вправе заключить, что мы вообще ощущаем удовольствие при правильном действии наших легких, но только не замечаем этого удовольствия, потому что привыкли к нему. Привычка же заведомо притупляет удовольствие. При многих болезнях мы испытываем особое странное состояние, которое невозможно описать; оно не сопряжено ни с какою болью и едва ли не заключается в том только, что мы утрачиваем при нем то ощущение удовольствия, которое сопряжено с нормальным напряжением жизненности при полном здоровье. Из всех чувственных удовольствий половое удовлетворение потому всех сильнее, что оно всего сильнее возбуждает общую нервную деятельность, концентрируя ее в одном пункте и на одном мгновении. Каждая из сторон нашего бытия имеет свои удовольствия, и мы можем различать удовольствия воображения, т.е. вообще впечатлительности, удовольствия воли и удовольствия ума. Ф. Булье, придерживающийся несколько иной психологической классификации, чем та, которую мы изложили в первой статье по Фейхтерслебену, устанавливает также и другие категории удовольствий, но это не имеет для нас никакого практического значения. Разные стороны нашего бытия никогда не развиваются гармонически: одна какая-нибудь из них непременно преобладает над другою. Наблюдения над удовольствиями, которых ребенок ищет с наибольшею настойчивостью, могут служить безошибочным указанием на ту часть его существа, которая развивается за счет других. Для толкового воспитателя такие указания очень важны, так как он воспользуется ими для того, чтобы содействовать развитию отставших сторон и, таким образом, восстановить нарушенное равновесие. Путь этот, конечно, гораздо труднее, чем попытка исправлять
нравственность розгами или рассуждениями или же чем упование на благость природы, которая будто бы сама залечит порожденное ею зло; но зато он гораздо надежнее. Если ребенок, например, слишком жаден, то это означает только, что его другие внешние чувства в своем развитии отстали от вкуса. Возбуждениями зрения, слуха его легко можно отучить от излишней сосредоточенности его внимания на обжорстве и лакомствах. Едва ли возможно определить границу, на которой начинают развиваться или возникать новые стороны нашего психического бытия. Воля и разум образуются, конечно, после воображения, но зачатки их встречаются уже в очень раннем возрасте. Мы обыкновенно забываем скоро, что такие простые действия, как, например, уменье ходить, дались нам не легко, не без сильных возбуждений нашего сознания; решимость поставить ногу вперед и грузно налечь на нее всею тяжестью своего маленького тела предполагала уже в нас весьма энергическое по-своему проявление воли; расчет направления, по которому мы всего безопаснее могли подойти к манившей нас цели, требовал очень деятельного возбуждения мыслительной способности. Зато и какое же наслаждение доставлял каждый успех, вовсе не ввиду достижения какой-нибудь цели, а просто an und fur sich1. Ходьба, беготня, крик услаждали нашу юную душу только тем возбуждением жизненной деятельности, ценою которого они доставались нам. Обыкновенно говорят, что дикари и дети проявляют свою радость буйными, усиленными телодвижениями и криками. Это не совсем верно: они не для проявления своей радости, а для самого возбуждения ее прибегают к этим средствам. Декарт выводил философски факт своего существования из того, что он мыслит: cogito ergo sum. «Я кричу, я беснуюсь так, что каждая моя жилка трепещет, — ergo sum. Какого же еще лучшего доказательства моему
существованию!» Дети и дикари хотят ощущать в каждую данную минуту свое существование и в этом ощущении имеют неисчерпаемый источник удовольствий. Числятся ли они в какой-нибудь статистической графе и как долго будут значиться в ней, до этого им решительно нет никакого дела. Смутное представление о завтрашнем дне начинает возникать только тогда, когда на сегодня уже не оказывается должного запаса возбуждений. Всякое удовольствие притупляется от повторения, а потому очень скоро и возбуждение само по себе мало-помалу перестает интересовать детский ум, начинает казаться однообразным. Для того чтобы придать ему пикантность новизны, ребенок начинает задавать своему возбуждению и действию внешние цели, в которых никогда не может быть недостатка, но которые уже вносят в прежде исключительно субъективный мир ребенка соображения объективного характера. Беготня для беготни начинает чередоваться с прогулками в лес, на мельницу или к другой любопытной цели. Стругание какой-нибудь палочки перестало интересовать; но оно еще может сделаться источником самых заманчивых волнений, если задаться целью выстругать из нее подобие лошадки или т.п. Таким образом, стихийная погоня ребенка за удовольствием незаметно приводит его в тот мир, где уже логика, техническое умение, знание являются для него необходимыми подспорьями. Не надо, однако ж, полагать, будто у порога этого мира с нами совершается какая-то радикальная метаморфоза, и детское удовольствие возбуждения для возбуждения теряет в наших глазах всякое значение. Достаточно только напомнить любовь к гимнастическим упражнениям, которую мы встречаем у многих взрослых и порядочно развитых людей. Нужды нет до того, что мы предпринимаем эти упражнения ради сознания их полезности: удачно исполненное гимнастическое движение вызывает в нас чувство удовольствия даже и тогда, когда мы очень хорошо сознаем, что нам нет никакой надобности доводить его до артистической виртуозности. Умственная гимнастика обыкновенно еще дольше сохраняет для нас интерес, совершенно независимый от ее целесообразности. Должно заметить, что в детях способность умственных удовольствий может проявляться довольно рано и что многие из них способны приостановлять даже на продолжительные сроки свою шумную погоню за удовольствиями низшего порядка для того, чтобы ломать себе голову над разрешением какой-нибудь мудреной загадки, над игрою в карты, шашки и т.п. Только весьма нерасчетливо поступает тот, кто думает усилить природную склонность ребенка к умственным упражнениям через то, что придает им совершенно посторонний интерес выигрыша, победы в состязании над противником. Не говоря уже о том, что жизнь и помимо этих возбудительных средств изобилует стимулами, подстрекающими ребенка смотреть на своего ближнего как на соперника и показать ему при каждом удобном случае свое превосходство, но удовольствие, которое ребенок может ощущать от умственных упражнений, едва ли не единственная мерка того предела умственных напряжений, к которому способен детский мозг без ущерба для себя и для целого организма. Нельзя поручиться за то, чтобы эта мерка всегда была безошибочною; но мы не знаем иной. Во всяком же случае, неосторожно будет с нашей стороны присоединять к стимулу удовольствия, которое умственное упражнение способно доставить само по себе, еще столь мощный стимул, как честолюбие или властолюбие, который не состоит в органической связи с развитием мозга. Впрочем, в деле педагогики, как и вообще душевной гигиены, никакой благодетельный принцип не может избавить человека, руководящего своим или чужим развитием, от обязанности непрестанно наблюдать самый субъект и соразмерять свою деятельность, то возбуждающую, то умеряющую, с постоянно изменяющимися требованиями минуты. Так, наример, в данном случае мозг легко мог быть задержан в своем развитии какими-нибудь посторонними причинами, а потому для возбуждения его к нормальной деятельности кроме устранения задерживающих причин могут оказаться нужными и некоторые посторонние стимулы. Но и тут не следует забывать, что если умственное занятие не представляет для ребенка никакого удовольствия, то он неизбежно постарается заполнить этот скучный пробел своего бытия каким-нибудь совершенно не идущим к делу времяпрепровождением. Большая часть школяров, долбя по целым часам mensa, mensae, mensam, гораздо основательнее углубилась в тайны рукоблудия, чем латинской грамматики. На кого же должна пасть ответственность за эти на самом корню скошенные существования?
Еще по теме V:
- Е.Ф. Борисов. Хрестоматия по экономической теории / Сост. Е.Ф. Борисов. - М.: Юристъ, 2000. - 536 с., 2000
- ПРЕДИСЛОВИЕ
- I. МЕРКАНТИЛИЗМ
- ТОМАС МЕН
- Главный теоретик позднего меркантилизма в Англии - Томас Мен (1571-1641). Он был членом, правления Ост-Индской компании и правительственного торгового комитета. В 1664 г. была издана его книга "Богатство Англии во внешней торговле, или баланс нашей внешней торговли как регулятор нашего богатства".
Ниже излагаются основные положения этой книги, в которой с позиций меркантилизма обосновывается внутренняя и внешняя экономическая политика государства.
- БОГАТСТВО АНГЛИИ ВО ВНЕШНЕЙ ТОРГОВЛЕ
- Глава II. Способы обогащения нашего королевства и увеличения количества денег в стране
- Глава III. Пути и средства увеличения вывоза наших товаров и уменьшения нашего потребления иностранных товаров
- II. КЛАССИЧЕСКАЯ ПОЛИТИЧЕСКАЯ ЭКОНОМИЯ
- А. ФИЗИОКРАТЫ