ПРИЧИННЫЕ И ЦЕЛЕВЫЕ ОБЪЯСНЕНИЯ. ДИАХРОНИЧЕСКИЙ СТРУКТУРАЛИЗМ И ЯЗЫКОВОЕ ИЗМЕНЕНИЕ. СМЫСЛ „ТЕЛЕОЛОГИЧЕСКИХ" ИНТЕРПРЕТАЦИЙ
1.1. Языковые изменения, как мы пытались показать в предшествующих главах, могут быть объяснены (мотивированы) только в функциональных и культурных терминах. При этом культурные и функциональные объяснения изменений ни в коей мере не являются «причинными».
Сама идея 'причинности’ в том, что называют языковой «эволюцией», — это пережиток старого понимания языков как «естественных организмов» и позитивистской мечты открыть предполагаемые «законы» языка (или языков) и превратить лингвистику в «науку о законах», аналогичную физическим наукам.1.2. Кое-что от этого еще сохраняется как внутреннее противоречие в теориях современных структуралистов, в частности тех, кто занимается диахроническим структурализмом. Они, по-видимому, полагают, что функциональное понимание языка поможет обнаружить «причины» изменений, которые так волновали (и столь бесполезно) целый ряд ученых. Так, например, Одрикур и Жюйан отождествляют 'причину' с 'условием’ (изменения) и рассматривают как «причину» тенденцию к «равновесию систем» и к сохранению различительных противопоставлений; это, по их мнению, «неисчерпаемый источник причинных (условных) объяснений» [307]. Те же авторы называют «действенной причиной» фонетическое изменение, а «побудительной причиной» тот факт, что любое изменение обусловливается факторами, внутренне присущими структуре рассматриваемого языка[308]. Аналогично Э. Аларкос Льо- рач считает «причинами» так называемые «внешние факторы» — физиологические и «исторические» (смешение языков) — и «внутренние факторы» (сопротивление системы изменению)[309]. Дальше, рассматривая конкретный случай испанского языка в период Золотого века, Льорач называет «внешней причиной» влияние субстрата, а «внутренними причинами» — слабые точки системы[310]. Даже сам Мартине, в общем столь осторожный в выражениях, полагает, что диахронический структурализм обнаружил по крайней мере некоторые из «причин» звукового изменения [311].
1.3. Все это может частично относиться и, безусловно, относится к вопросам терминологии. Однако здесь есть и пережитки натуралистических идей, которые структурализм унаследовал от Соссюра (к сожалению, предав забвению некоторые другие, гораздо более глубокие и плодотворные соссюровские идеи; ср. VII, 1.1.2), а Соссюр унаследовал от Шлейхера (ср. II, 1.3.2)в. Поэтому, прежде чем рассматривать значение и содержание того вклада, какой структурализм внес в ^изучение проблемы языкового изменения, необходимо, хотя и с риском неизбежных повторений, вскрыть внутренние пороки всякого причинного подхода. Кроме того, полезно заметить, что сама терминология не является чем-то совершенно условным: она отражает определенный подход, который в свою очередь соответствует общему недостатку наук о культуре или о человеке. Часто считают недостатком этих дисциплин тот факт, что они еще не дошли до слияния с естественными науками и до повсеместного использования так называемых «позитивных методов». На самом же деле основным их недостатком является как раз недостаточное разграничение физических наук и наук о человеке, натуралистического метода и культурного метода. Как уже указывалось (IV, 1.1), трудности, с которыми лингвистика обычно сталкивается при постановке проблем изменения, объясняются в значительной степени методологическими недостатками гуманитарных наук, чрезмерно похожих на науки о природе[312]. Помимо прочего, распространенное физикалистское мировоззрение приучило нас искать «за» повседневным опытом другой мир и верить, что этот другой мир (который
должен объяснять мир явлений) будет открыт в будущем посредством накопления многих конкретных фактов или с помощью инструментальных методов физических наук8. Однако вообще «за» или «под» вещами и явлениями нет ничего. Кроме того, в случае языка речь идет не просто о «мире», а о человеческом мире, который создан человеком и известен ему. В этом мире все то, что не принадлежит повседневному опыту, не может функционировать и оказывать какое-либо влияние на культуру.
Именно поэтому в линг-8 Так, например, JI. Блумфилд определяет фонему как «постоянный признак» звукотнпов, а затем, заметив, что этот признак наблюдается не во всех случаях, не отказывается от своего определения, поскольку надеется, что признак, который должен соответствовать каждой фонеме, будет открыт в лабораториях с помощью экспериментальных методов (ср. W. Freeman Т w a d d е 1 1, On defining the phoneme, воспроизведено в M. J о о s, Readings in linguistics, Washington, 1957, стр. 63). Однако откуда можно знать, что мы имеем дело с 'постоянным признаком’, если он не наблюдается? Истина же заключается в том, что в этом случае нам нечего ждать от лабораторий, которые обычно не решают логических проблем. Очевидно, тождество фонемы существует и устанавливается не в силу материального тождества ее реализаций, а по некоторой другой причине. Только поэтому и могут встречаться случаи, когда варианты одной и той же фонемы не имеют никакого материального признака, который был бы присущ всем им и только им, иначе бы такие случаи не наблюдались. Единственное убедительное решение состоит в том, чтобы определять фонему не как материальную единицу, а как единицу, характеризуемую значимостью или функцией, т. е. как «формальную» единицу (которая, впрочем, всегда может быть материализована и, более того, материализация которой четко определяется для каждого конкретного случая). С материальной точки зрения фонема — это зона звуковой субстанции, ограниченной значимой единицей, т. е. такая часть субстанции, в пределах которой бесконечное число звуков оказываются функционально тождественными. Таким образом, рассматриваемая в своей материальности фонема является 'звуковым типом’, но типом, определяемым функцией, а не чисто материальными признаками; как и в языке в целом, определяющим фактором в фонемах также является «форма», а не «субстанция». На практике реализации одной и той же фонемы чаще всего имеют постоянные общие признаки; однако это не обязательно для того, чтобы фонема была фонемой.
С другой стороны, это не означает, будто с точки зрения субстанции фонемы являются чисто «отрицательными» единицами и что все фонемы какого-нибудь языка могут не иметь постоянных общих признаков во всех своих многочисленных реализациях; это означает лишь, что некоторые фонемы могут не иметь таких признаков. Такая возможность существует именно постольку, поскольку другие фонемы имеют указанные признаки и тем самым косвенно ограничивают фонемы, не имеющие этих признаков. Точно так же из сказанного не следует делать вывод, будто субстанция «безразлична» по отношению к фонемам (ср. VII, 2.3) или будто ее можно игнорировать при описании фонологической системы языка. Нельзя смешивать определение фонемы с необходимыми (и реальными) условиями ее материализации.вистике, как и во всех гуманитарных науках, фундаментом должно являться и является первичное знание, которое человек имеет о себе Самом (ср. II, 4.2).
2.1. Двойное заблуждение, общее для всех причинных подходов к языковому изменению, заключается в смешении всех трех уровней этой проблемы — или по крайней мере двух из них (проблемы изменчивости языков и проблемы изменений, рассматриваемых в общем виде; ср. Ill, 1 и IV, 1) — ив том, что проблема изменения, ошибочно рассматриваемая как единая, ставится в терминах внешней причинности. Предварительный вопрос— может ли интересующее нас явление иметь «причины» в этом смысле — даже и не поднимается: как заранее данное принимают, что изменение должно иметь «причины». Отсюда и старательные поиски «причин». Такие поиски, несмотря на частые неточности при формулировании результатов, не являются, разумеется, бесполезными в том, что касается условий изменения. Однако они совершенно бесполезны для определения изменчивости языков и эффективного объяснения изменений: в этом направлении поиски причин не могут дать результатов, поскольку они противоречивы и иррациональны. Тем не менее сторонники причинного подхода, вместо того чтобы задаться вопросом, законны ли сами поиски «причин» изменения, считают, что они просто недостаточны и что нужно продолжать искать.
Поэтому смешение ие проясняется и не устраняется, а сохраняется и усиливается и в результате возникает целый ряд ошибок, цепляющихся одна за другую.2.2.1. Любопытнее всего, что указанные поиски ведутся в согласии с тем предположением, будто языковое изменение должно иметь одну-единственную общую причину. Считают, что если «следствие» (изменение) единственно, то и причина должна быть единственной. Пытаются даже обосновать это мнение ссылкой на тот принцип, что 'одинаковые причины производят одинаковые следствия’. Однако, строго говоря, данный принцип необратим: одно и то же следствие может быть вызвано различными причинами. Далее, поиск единственной причины ведется в направлении, абсолютно незаконном даже с точки зрения физических наук. В самом деле, языковое изменение, рассматриваемое на уровне общих понятий,— не единое явление; единой является изменчивость (то, что языки изменяются). Однако этот факт относится не к общим, а к универсальным и, следовательно, не может быть объяснен с помощью более общих понятий (no puede tener explication generica). В самих физических науках, рассматривающих именно общее (lo generico) в природе, ставятся вопросы не о единственной причине универсальной «изменчивости», а только о причине того или другого определенного типа изменений. Отыскивается общая причина, в силу которой А переходит в В (например, вода в пар), но никто не думает, будто та же самая причина может обусловить переход А в С, D, Е... (например, воды в лед, воды в кислород и водород и т. д.) или М в N, Р в R и т. д. Дело в том, что нельзя искать причину просто общего (родового) характера для универсального явления. Поэтому задавать вопрос, что является «причиной» языкового изменения, равносильно тому, чтобы спрашивать, ’какую форму имеют предметы’, и удовлетворяться ответом: «круглую» или «квадратную». Если бы изменение как универсальный факт могло иметь одну внешнюю причину, она должна была бы быть по крайней мере того же порядка, т. е. причиной универсальной.
И, наоборот, на уровне общих понятий изменение представляет собой много явлений, и, следовательно, даже если бы оно объяснялось такими причинами, какие пытаются искать, оно не могло бы иметь одну-единственную причину.2.2.2. Столь же опасным является смешение уровня общих понятий и исторического уровня языкового изменения. Языковые изменения как конкретные исторические факты не могут объясняться только универсальными и общими причинами; они должны быть объяснены во всей своей конкретности (ср. V, 4. 2. 8). Удовольствоваться одним общим объяснением исторически обусловленного изменения равносильно утверждению, что некий определенный дом загорелся потому, ’что дерево горит’. Это утверждение справедливо с точки зрения общих понятий (т. е. с точки зрения, характерной для естественных наук), но оно ничего не говорит нам об исторической (конкретной) причине пожара. По этому поводу А. Сом- мерфельт совершенно справедливо заметил, что «исторических законов, соответствующих законам природы, не существует, так как имеется существенное различие между исторической причинностью и причинностью, с которой имеют дело науки о природе»9. Далее, он прямо пишет, что языковые факты как факты исторические должны иметь не «общее», а конкретное объяснение[313]. Верно, что и в истории можно обобщать; однако историческое обобщение является «формальным», а не «материальным»: в случае языкового изменения такое объяснение относится к смыслу, к общим условиям и особенностям изменения, а не к их конкретному осуществлению[314]. Можно констатировать, что при определенных культурных или системных условиях обычно происходят изменения того или иного общего типа (как, например, 'распространение литературной нормы*, 'заимствования*, 'выравнивание парадигм*, 'преодоление «слабых точек» системы*), но нельзя сказать, например, что /а/ изменяется в /о/. И наоборот: из материального тождества изменений, происшедших в различных языках и в разные исторические моменты, еще не вытекает идентичность его исторических «причин», поскольку языковые изменения — это не естественные «следствия»[315]. Два материально идентичных исторических факта (например, изменение!^] в [j] в различных языках или в различные моменты истории одного и того же языка) могут иметь различные и даже противоположные исторические объяснения. Пример непонимания этого принципа можно найти у А. Бюрже, который оспаривает различие в уровне культуры между латинским языком на Востоке и латинским языком на Западе, выдвигая аргумент, что в славянских языках имеют место материально идентичные факты (имеется в виду палатализация), хотя и не наблюдается никаких культурных отличий[316], В действительности, противопоставление «фактов просторечия» «фактам литературной речи» носит исторический и конкретный, а не естественный и общий характер. «Просторечной» является не просто палатальная артикуляция, рассматриваемая сама по себе, а, например, произношение сі в обществе, где литературная норма требует ki[317]. Один и тот же материальный факт может быть отнесен в одном обществе к «литературной речи», в другом — к «просторечию», а в третьем может оказаться «нейтральным». В одном обществе может считаться «просторечным» произношение f как h, а в другом, наоборот,— произношение h как f. Если, допустим, в обоих коллективах обобщится произношение f, то оба материально идентичных изменения должны иметь диаметрально противоположные исторические объяснения; напротив, если в первом коллективе обобщится f, а во втором — h, то оба изменения, материально противоположные, будут иметь аналогичное историческое объяснение. В самом деле, историческое объяснение не может быть ни подтверждено, ни опровергнуто в его конкретности ссылкой на материальное сходство с исторически отличными фактами[318].
2.2.3. Против идеи единственности причины языкового изменения восстал уже М. Граммон[319]. Граммон справедливо отвергает
утверждение о том, что причины языковых изменений 'неизвестны и таинственны’, и отмечает, что оно объясняется убеждением, будто изменение должно иметь только одну-единственную причину. Однако, надо сказать, что «причины», которые он сам перечисляет (раса, бытовые условия, почва, климат, принцип наименьшего усилия, неисправленные детские ошибки, влияние политических и социальных обстоятельств, мода), не только не являются определяющими причинами языкового изменения, но даже не являются факторами или условиями одного порядка[320]. Далее,Граммон не устраняет иллюзии, на которой основывается идея единственности причины, поскольку эту иллюзию нельзя устранить путем простого увеличения числа причин. Более того, это приводит лишь к новой, не менее серьезной ошибке: если верно,что на уровне общих понятий изменение объясняется множеством причин, то на уровне универсалий оно действительно имеет одну-единственную «причину» и ее нельзя свести к общим условиям конкретных изменений. Те, кто отстаивает единственность причины конкретных языковых изменений, интерпретируют уровень общих понятий как уровень универсалий (ср.2.2.1); Граммон же, напротив, пытается свести универсальные понятия к общим. В результате смешение сохраняется, хотя и в обратном смысле. В самом деле, мы ничего не выигрываем от увеличения числа «причин» изменения, если по-прежнему смешиваются уровень универсалий с уровнем общих понятий, логическая причинность с эмпирическими условиями, внутренняя причинность с внешней. Кроме того, Граммон полагает, что фонетические законы имеют «естественные причины» и являются «неизбежным следствием данного состояния языка»[321]; тем самым он полностью закрывает путь для правильной постановки проблемы.
2.3. Что касается характера причин языкового изменения, то каузализм, как уже указывалось, подвергается по-, стоянной опасности быть вынужденным считать эти причины «естественными», или «физическими». В самом деле, каузализм легко смешивается с физицизмом, то есть с таким подходом, при котором «объективным» считается только физическое, а подлинно «научными» — лишь материальные объяснения. Однако в действительности научные объяснения— это объяснения, соответствующие природе и
сущности исследуемого объекта; следовательно, материальные объяснения культурных фактов не столь научны, сколь иллюзорны. Физические науки достигли своего совершеннолетия и добились значительных успехов именно благодаря тому, что освободились от всех анимистических предрассудков и стали объяснять физические факты физически, то есть так, как их и следует объяснять. Зато обратный предрассудок, проявляющийся в стремлении давать физические объяснения фактам культуры, не только не искоренен в науках о культуре, но даже часто считается основным признаком научности[322]. Нередко высказывается желание преобразовать науки о культуре (в том числе лингвистику) в «точные науки», причем под последними понимаются физические науки. Однако на самом деле определенная наука является точной не потому, что она физическая наука, а потому, что она соответствует природе своего объекта; именно этот принцип и следует заимствовать у физических наук. Науки о культуре обладают точностью особого типа, и уподоблять их физическим наукам (обладающим точностью другого типа) — это значит превратить их не в «точные», а, наоборот, в неточные науки, т. е. в лженауки.
2.4.1. В соответствии с точкой зрения на возможность найти причины языкового изменения можно различать три типичных кау- залистских подхода — «самонадеянный», «благоразумный» и «примиренческий».
2.4.2. «Самонадеянный» подход свойствен тем, кто считает, будто нашел внешние причины языковых изменений или даже основную или единственную причину. Слабость этого подхода очевидна. Не имеет смысла вновь останавливаться на его теоретических просчетах, поскольку эмпирические наблюдения показали, что, какое бы обстоятельство ни было объявлено причиной изменений, всегда можно найти случаи, когда изменения происходят и при отсутствии данного обстоятельства, а также случаи, когда это обстоятельство оказывается недейственным (т. е. даже при его наличии изменений не происходит)[323]. Это, впрочем, вполне естественно. Ведь когда упомянутые обстоятельства имеют какой-то разумный смысл, то они обычно представляют собой общие условия изменения (непосредственные или опосредствованные), а мы уже видели, что $тн условия многочисленны и сами по себе недейственны.
2.4.3. «Благоразумный» подход допускает, что причины языкового изменения неизвестны или «пока» неизвестны. Эта точка зрения представляется разумной; в самом деле, те, кто придерживается ее, по крайней мере избегают ошибки и не считают причинами то, что ими не является. Однако, по сути дела, данная точка зрения не менее ошибочна, чем предыдущая: она связана с предположением, что существуют какие-то более или менее таинственные причины, которые, быть может, будут открыты, и что неизучениость этих причин до сих пор является лишь временным недостатком лингвистики. Кроме того, указанная точка зрения представляет собой одну из форм более общей точки зрения, при которой универсальное смешивается с общим и считается, будто так называемый «синтез» должен следовать за «анализом», т. е. что теория должна следовать за эмпирическим изучением фактов, как простое обобщение конкретных наблюдений. Однако в действительности познание сути вещей в плане конкретного происходит в одно время с познанием частного или фактов, а в плане логического оно предшествует познанию частного: частное действительно познается лишь тогда, когда оно рассматривается в рамках универсального. Поэтому невозможно исследовать факты, не имея заранее теории, явной или неявной. По отношению к объектам культуры наглядное, образное познание всегда первично (предшествует научно-эмпирическому исследованию), поскольку оно является конституирующим для этих объектов как таковых. В самом деле, прежде чем эмпирически исследовать язык, необходимо знать, что такое язык, чтобы опознавать его как таковой и отличать его от всего того, что не является языком, хотя и может иметь такие же материальные характеристики[324]. Правда, в определенном смысле физические науки не занимаются универсалиями. Однако именно поэтому универсалии приходится предполагать; как раз это и делают, когда выдвигают гипотезы. Напротив, в науках о человеке нет гипотез относительно универсалий. Место, отводимое в физических науках гипотезам, в гуманитарных науках занято естественным знанием, которым человек обладает,— знанием о человеческой деятельности и о предметах, которые он сам создает[325].
2.4.4. Третьей, «примиренческой» точки зрения придерживаются те, кто утверждает, что некоторые причины языкового изменения известны, а другие нет, но будут, возможно, вскрыты в ходе дальнейших исследований. Эта точка зрения, разумеется, имеет под собой основание, если учитывать общие условия и особенности изменений. С некоторыми терминологическими поправками ее можно было бы и принять, если бы она не приводила к смешению уровня общих понятий и универсального уровня изменений. Однако при данной точке зрёнйя происходит именИо такое смешение, tak как благодаря ей отождествляются эмпирическая проблема типов изменений и логическая проблема изменчивости языков. В самом деле, условия изменения считаются «причинами» изменчивости, а затем делается вывод, что, объединив частные объяснения, можно приблизиться к решению универсальной проблемы изменения, хотя эта проблема другого уровня и совершенно иной природы. По сути дела, перед нами старая позитивистская точка зрения: отождествляются универсальная проблема каждого ряда явлений и совокупность соответствующих эмпирических проблем, а затем пытаются решить логические проблемы посредством накопления «фактов» и частных эмпирических наблюдений. Сторонники указанного подхода прибегают к тому же обычному и наивному оправданию, что и позитивисты, когда им не удается позитивистски решить теоретические проблемы или когда их гипотезы по поводу этих проблем терпят крах: они ссылаются на то, что известных фактов еще мало и что искомые решения будут найдены с помощью большего числа фактов. В собирании фактов и эмпирических наблюдений не было бы ничего неразумного, если бы это могло привести к решению теоретических проблем. Однако этого не происходит. Так, например, ошибочно и противоречиво мнение, будто для ответа на вопрос, что такое существительное, необходимо собрать много существительных (что действительно необходимо для установления того, какими бывают существительные): ведь, чтобы выполнять эту операцию и не включать в ту же совокупность глаголы, прилагательные и прочие объекты иного рода, как раз необходимо заранее знать, что такое существительное. Идея накопления фактов для решения теоретических проблем — реакционная идея; она способна скорее затормозить исследования, чем подвести под них более надежную основу. В крайних случаях это типичная форма мисологизма, которую пытаются представить как научную осторожность. Кроме того, «примиренческий» подход не может быть последовательным, если будут предлагаться какие-либо объяснения, выходящие за пределы простой констатации фактов: ведь любое конкретное объяснение предполагает наличие принципа объяснения и, следовательно, универсального объяснения23.
3.1.1. Каузалистскому подходу и смешениям, к которым этот подход приводит, следует противопоставить различие между «миром необходимости» и «миром свободы», которое отчетливо сформулировал еще Кант. Точно так же провозглашенным или непровозглашенным намерениям старого и нового позитивизма свести все науки к физике следует противопоставить фундаментальное различие между фактами природы и фактами культуры и, следовательно, между физическими и гуманитарными науками. Это отнюдь не означает пренебрежения к физическим наукам, которые, естественно, суть единственные науки, адекватные по отношению к своему объекту. Однако требуется понять, что постулаты и методы этих наук (за исключением того, что касается материального описания) неприменимы к объектам культуры, потому что в последних точное, позитивное — то, что действительно существует и наблюдается, — это свобода и интенсиональность, свободное изобретательство, творчество и принятие, обусловленные только направленностью к определенной цели. В явлениях природы, несомненно, следует искать внешнюю необходимость, или причинность; в явлениях культуры, напротив, следует искать внутреннюю необходимость, или целенаправленность. Следовательно, при действительно позитивной (а не «позитивистской») концепции речевой деятельности необходимо помнить и постоянно иметь в виду, что язык принадлежит к сфере свободы и целенаправленности и что поэтому языковые факты не могут интерпретироваться и объясняться в причинных терминах.
3.1.2. В связи с этим следует подчеркнуть, что речь идет не о противопоставлении двух подходов к фактам, например «идеализма» (или, хуже, «спиритуализма») и «позитивизма», или двух одинаково возможных (или одинаково спорных) точек зрения 2\ а о противопоставлении двух совершенно различных рядов фактов. Точно так же необходимо заметить следующее: если даже утверждать (в метафизическом плане), что факты свободы могут быть в конечном счете сведены к ряду необходимости (или наоборот), то это не снимет различия данных фактов и их различного восприятия человеком, что требует разных точек зрения и разных методов исследования и объяснения.
3.1.3. Требование различать оба ряда фактов совершенно отчетливо выступает даже у такого убежденного блумфилдианца, как Ч. К. Фриз. Этот проницательный ученый справедливо замечает, что необходимое стремление к объективности часто приводит к пренебрежению различием между явлениями культуры и явлениями природы: «Однако мы не можем считать, что современная лингвистическая наука является завершенной. В самом деле, некоторые из нас чувствуют, что в научном стремлении к истинной объективности лингвисты не всегда осознают существенное различие между их наукой и так называемыми естественными науками» [326]. Критикуя в неявной форме бихевиоризм и всю механистическую концепцию, Фриз подчеркивает, что изучать физические факты языка еще не означает изучать язык: «Мы можем изучать гласные звуки многими научными методами, мы можем сфотографировать колебания, из которых эти звуки складываются, мы можем тщательно анализировать мускульные движения, которыми они производятся. Однако при этом мы не изучаем фактов языка, если только наше исследование этих звуков не включает изучения реакций, вызываемых этими звуками у членов языкового коллектива. Не существует языка вне говорящих и вне их деятельности в плане выражения». Требование, выдвинутое Фризом, подсказано желанием понять гуманитарную природу языка: «Удовлетворяющая нас наука о языке не может, таким образом, ограничиться так называемыми объективными фактами, внешними физическими стимулами; она должна, в конце концов, рассматривать эти объективные факты с точки зрения функционирования языка в человеческом коллективе»[327].
3.2.1. Если признать, что имеется существенное различие между миром природы и миром культуры, и правильно понимать, что представляет собой языковое изменение, то становится очевидным, что «причины» изменения, воспринимаемые как внешние и необходимые действенные причины, никогда не будут найдены; более того, искать их бесполезно и абсурдно, поскольку их не существует. Разумеется, языковые изменения мотивированы; однако мотивировку их следует относить не к плоскости необходимости — «объективной» или «естественной» причинности, а к плоскости целенаправленности — «субъективной» или «свободной» причинности. Речь —это свободная и целенаправленная деятельность, и как таковая она не имеет внешних или естественных причин. Следовательно, таких причин не может иметь и изменение, представляющее собой формирование языка посредством речи. Что касается конкретных языков, то они существуют лишь как определенные формы речи, создающиеся и продолжающиеся в качестве совокупности языковых навыков. Следовательно, никакой внешний фактор не может воздействовать «на язык», минуя свободу и интеллектуальную деятельность говорящих. «Причины» изменения нельзя обнаружить также и в самом «языке», понимаемом как языковая традиция, поскольку традиция — это определенное «состояние вещей», с которым имеет дело языковая свобода говорящих; это рамки, образованные историческими условиями, в пределах которых говорящие могут действовать целенаправленно. Поэтому традиция не может быть причиной какого-либо последующего состояния (или может быть лишь неопределяющей причиной — «материальной причиной», ср. 3. 2. 4). Вообще, когда в отношение между «состояниями» А и В вмешивается свобода, мы не можем установить между этими состояниями причинной связи с точки зрения естественных наук. Состояние А не есть определяющая «причина» состояния В: А — это обстоятельство, условие, которым располагает свобода или с которым она сталкивается, а В — это не «результат», определенный состоянием А, а новое условие, созданное самой свободой, в частности перестройка состояния А. Итак, в языке нет ни действенных «причин» изменения (поскольку единственной действенной причиной является свобода говорящих), ни его «оснований» (поскольку эти основания всегда зависят от целенаправленности). Языку присущи лишь обстоятельства, «инструментальные» (технические) условия, в пределах которых действует языковая свобода говорящих, которые она использует и одновременно изменяет в соответствии с потребностями выражения. Даже сами «слабые точки» системы, т. е. технические недостатки традиционного инструмента по отношению к новым потребностям выражения, являются не «причинами» изменения, а проблемами, с которыми сталкивается языковая свобода и которые ей приходится решать в процессе воссоздания самого «инструмента». Поэтому можно и должно не искать естественных или, во всяком случае, внешних по отношению к свободе причин изменения, а объяснять с точки зрения целенаправленности то, что уже создано благодаря языковой свободе говорящих в тех или иных исторических условиях. Кроме того, следует выяснять, каким именно образом созданное косвенно определяется (ограничивается) — как необходимость и возможность — недостатками или возможностями языка, предшествующего изменению.
3.2.2. Еще до «телеологических» —- скорее,* чем «целевых»,— объяснений пражских фонологов (ср. 4.1.2. и 5. 1) А. Марти и его ученик О. Функе понимали, что языковое изменение мотивировано определенной целенаправленностью; именно в связи с этим оба ученых говорили о «нащупывающем выборе» («tastende Auslese»). От них эту идею воспринял А. Фрей[328]; он упоминает о слепой целенаправленности, которая действует «бессознательно»: «Само собой разумеется, что подобные явления осуществляются, вообще говоря, бессознательно и несистемно. Целенаправленность, которую мы постулируем, в большинстве случаев бывает неосознанной и эмпирической; говорящий действует как бы в темноте и ощупью» а5\ Однако таким образом затемняется само понятие целенаправленности. Это происходит, безусловно, потому, что целенаправленность рассматривается со стороны ее отражения в межиндивидуальном языке, в «языке-посреднике», тогда как в собственном и настоящем Смысле целенаправленность следует понимать как нечто присущее каждому индивидуальному акту создания (принятия) нового языкового факта. В межиндивидуальном языке целенаправленность действительно неоднородна и затемнена, поскольку тут всегда и притом одновременно сосуществуют еще не замещенные старые языковые элементы и результаты многочисленных актов изменения, ориентированных на разные цели, различных тенденций к инновации, которые не обязательно действуют в одном и том же направлении. Точно так же нельзя считать целенаправленность «бессознательной» (ср. III, 3.2.2): единственное, что верно в данной противоречивой формулировке,— так это то, что, за исключением специальных случаев (нормативная деятельность академических учреждений, сознательная разработка новых литературных языков, создание терминологии и т. д.), целенаправленность проявляется стихийно и непосредственно в связи с определенной потребностью выражения, а не как сознательное намерение изменить межиндивидуальный язык [329].
3.2.3. Особую позицию по отношению к проблеме языкового изменения занял А. Мартине в своей известной работе по диахронической фонологии, которая открыла новую эру в изучении внутренних условий звуковых изменений [330]. Мартине в явной форме отказался решать, идет ли речь о целенаправленности или о причинности. «Важно,— пишет он,— не наклеивать на явление определенные ярлыки, а наблюдать и правильно интерпретировать процессы»[331]. Однако решить, идет ли речь о целенаправленности или о причинности,— это не означает наклеивать ярлыки на явления, это означает интерпретировать их — правильно или неправильно. Мартине считает, что, уклоняясь от данной проблемы, он утверждает независимость лингвистики от философии, однако такая независимость невозможна и настаивать на ней бессмысленно. Кроме того, несмотря на то что Мартине исповедует агностицизм, сам он как раз и наклеивает ярлыки, ибо говорит о «причинах» и о «внутренней причинности» (а это неадекватные ярлыки, поскольку их интерпретации, как и вообще все функциональные интерпретации, в действительности связаны с целенаправленностью). Более того, Мартине утверждает, что «знание организуется в рамках причинности» 8а, что верно только для физических наук (ср. 3.1.1), и даже формулирует несколько критических замечаний по поводу понятий целенаправленности: «Именно здесь было бы полезно применить немного «общей семантики» в духе Кожибского: ясно, что термины «целенаправленность» и «телеология» неодинаково понимаются теми, кто их употребляет; эти термины окрашены слишком эмоционально, чтобы их стоило использовать в научной дискуссии»[332]. Ссылка на Кожибского у такого серьезного и авторитетного ученого, как Мартине, вызывает сожаление; Кожибский ни для кого не может служить поддержкой, поскольку его теория крайне слаба и сама нуждается в помощи [333]. Что касается утверждения, будто те, кто употребляет термин «целенаправленность», понимают его неодинаково, то из него не следует, что этот термин необходимо устранить из науки (где его употребляли в более возвышенном плане такие ученые, как Аристотель и Кант): истина не устанавливается consensu omnium. То же самое можно сказать и о понятии ‘причины’. Нет оснований полагать, что понятие ‘целенаправленностн’ имеет «более эмоциональную окраску» или более расплывчато, чем понятие ‘причины’; наоборот, можно утверждать, что оно является более точным, поскольку оно более ограниченно.
3.2.4. В самом деле, целенаправленность является одним из типов мотивировки, и поэтому она подходит под общее понятие ‘причины', поскольку «причина» — это ‘все то, из-за чего нечто производится (начинает быть), изменяется или аннулируется (перестает быть)’. Аристотель, как известно, различает четыре «причины»: то, что делает или производит нечто (агент как таковой: непосредственно действующий фактор, или действенная причина); то, из чего делается нечто (материя, или материальная причина); идея того, что делается (сущность, или формальная причина) и то, ради чего делается нечто (причина-цель)[334]. Таким образом, целенаправленность (причина-цель) — это одна из причин, а именно такая причина, которая может существовать, лишь если «непосредственно действующий фактор» является существом, обладающим свободой и интенсивностью. Разумеется, в таком смысле можно говорить, что языковое изменение имеет «причины», поскольку с этой точки зрения оно имеет все четыре аристотелевские мотивировки: новый языковой элемент создается кем- то (действенная причина), из чего-то (материальная причина), с идеей того, что делается (формальная причина), и для чего-то (причина-цель). Когда мы говорим, что языковое изменение «не имеет причин», то понимаем под этим следующее: языковое изменение не имеет причин в смысле естественных наук, т. е. вне материальной стороны оно не имеет «объективных», естественных причин, внешних по отношению к свободе говорящих. Мы возражаем не против употребления термина «причина», которое само по себе законно, а против смысла, который этому термину придается, и против стремления рассматривать в качестве определяющих причин обстоятельства, причинами не являющиеся: мы видим, что в языке ни один факт полностью не определяет сущности другого следующего за ним факта, и считаем целесообразным последовательно отличать сферу свободы от сферы необходимости. В современном виде это различие принадлежит Канту; однако уже Аристотель неоднократно подчеркивал, что объяснение с точки зрения целенаправленности есть объяснение особого типа. Так, Аристотель указывал, что именно целенаправленность является всегда определяющим фактором, основанием, в силу которого «непосредственно действующий фактор» делает то, что он делает: ‘во всем, где есть какая-либо цель, предыдущие и последующие члены производятся в соответствии с этой целью*37; далее Аристотель добавляет, что 'всегда, когда есть какая-либо целенаправленность, вещи не существуют вне определенных необходимых условий, но они, за исключением материальной стороны, существуют и не из-за этих условий*38. Для иллюстрации Аристотель приводит следующий пример: без материала и без определенных внешних условий нельзя было бы построить дом, однако материал и эти условия не являются причиной существования дома. Аналогично этому и языковые изменения осуществляются обычно в определенных условиях, но они осуществляются не из-за этих условий. Языковые факты существуют потому, что говорящие создают их для чего-то; они не являются ни «продуктами» физической необходимости, внешней по отношению к самим говорящим, ни «неизбежными и необходимыми следствиями»,„ обусловленными предшествующим состоянием языка. Единственное собственно «причинное» объяснение нового языкового факта состоит в том, что он был создан говорящими для определенной цели. Все остальные объяснения относятся к материальной стороне изменений и к условиям, в рамках которых действовала языковая свобода индивидуумов, вводивших и принимавших инновации.
3,3.1. В связи с этим невозможно сослаться ни на какой общий принцип физического порядка, ни даже на старый принцип «наименьшего усилия», введенный в науку о человеке эмпириокритиком Авенариусом, а в наши дни слегка подновленный (в бихевиористском духе) и вновь пущенный в обращение Дж. Ципфом*8. Говорящий всегда предпринимает все необходимые «усилия», чтобы достичь стоящей перед ним цели — выразить и сообщить то, что ему нужно; слушающий также создает для себя («изучает») язык, в котором он нуждается. Конечно, этот принцип можно интерпретировать и как принцип «инструментальной экономии»[335], т. е. как принцип разумного использования и создания средств выражения. Однако тогда речь будет идти о принципе практической целесообразности[336], который может повести как к наименьшему «усилию», т. е. к эффективному использованию старых средств, так и к наибольшему «усилию», т.е. к созданию новых средств выражения[337]. В действительности с этой точки зрения относительно изменения можно сказать следующее: языковая свобода эффективно использует язык и стремится сохранить его эффективность. В силу этого она может: а) создать новые средства выражения в пределах разрешенного системой (случай вульгарнолатинских палатальных); б) отказаться от того, что с функциональной точки зрения оказалось практически бесполезным (оглушение dz, z, z в испанском); в) усилить функционально необходимые различия (переход J в х в испанском). В двух последних случаях мы видим, как одна и та же коммуникативная цель может воздействовать как в положительном, так и в отрицательном смысле — всегда в соответствии с определенной потребностью выражения (разумеется, последняя включает и отсутствие потребности).
3.3.2. Таким образом, принцип «инструментальной экономии», по сути дела, является принципом целенаправленности. Однако, учитывая связанные с ним механистические ассоциации, целесообразно заменить его принципом технической эффективности, или, лучше, общим принципом потребности выражения: в языке различительное должно различать, а смысловое должно различаться и передавать смысл. Если различительное (фонемы) не служит для различения (оказывается бесполезным), то различие стирается, а если это различие полезно, но различители неспособны его осуществить, то они изменяются. Если одно означающее не отличается от другого означающего с иным означаемым, а необходимо, чтобы эти означающие различались, то одно из них изменяется или заменяется; когда означающее перестает означать (например, если утрачивается значение обозначаемой вещи), оно исчезает; если появляется новое означаемое, то создается также и новое означающее. При этом, разумеется, нельзя забывать, что означающие могут различаться во многих отношениях, а не только по своему фонемному составу (ср. IV, сн. 15)48 и что традиционная норма в течение длительного времени может сохранять функционально избыточное[338].
3.4.1. Следовательно, языковое изменение имеет действительно одну действенную причину — языковую свободу говорящих и о д н о универсальное основание — экспрессивную (и коммуникативную) целенаправленность. Далее, изменения обычно осуществляются при определенных обстоятельствах и в соответствии с определенными закономерностями, которые можно классифицировать по типам экспрессивной целенаправленности. Установить общие типы этих обстоятельств, закономерностей и целей — задача исследования языковых изменений, посвященного «уровню общих понятий». Наконец, в собственно историческом плане всегда приходится иметь дело с конкретной целевой установкой определенных говорящих, которая имеет место в исторически определенных обстоятельствах.
3.4.2. Целенаправленность в качестве «субъективной причинности» может быть познана (опознана) только субъективно, посредством внутреннего опыта, поскольку речь не идет о факте, который может наблюдаться во внешнем мире. Таким образом, вопросом, который следует ставить в каждом конкретном случае, будет не вопрос «почему [в силу каких эмпирически объективных обстоятельств] произошло то или иное изменение?», а вопрос «зачем [с какой целью] я, располагая определенной системой и находясь в определенных исторических обстоятельствах, изменил бы А в В, отказался бы от элемента С
различать какие-либо формы, а просто из желания сохранить верность традиции. Гитарте считает, что звонкость \1\ следует считать релевантной ради симметрии с остальной системой (например, с противопоставлением p-b-f). Однако он впадает в порочный круг: симметричность системы устанавливается в силу действительной функциональности таких противопоставлений, как p-b-f, а затем на основе симметрии устанавливается несуществующая функциональность. Релевантность признака — это первичный факт, который не может быть выведен из симметрии системы, а должен подтверждаться действительными противопоставлениями. Но уругв. /2/ не противопоставлено фонеме /J*/; следовательно /2/ занимает в системе «несимметричное» место, или, если угодно, \ъ\ занимает по отношению к \Ц как место/z/, так и место* jjf|. Этим и объясняется тот факт, что звонкость (не являющаяся различительной) часто утрачивается, что нисколько не вредит взаимопониманию. Далее, поскольку в фонологической системе уругвайского испанского нет противопоставления \ъ\—/J*/, то говорить, что эта система имеет «пустую клетку» или что звонкость для фонемы \г\ нефункциональна, с точки зрения реальности языка, совершенно одно и то же.
или создал бы элемент D?»[339] Далее, так не только следует поступать; в действительности, несмотря на терминологию причинных объяснений, так поступали и так поступают во всех случаях, когда проблема того или иного конкретного изменения ставится осмысленно и в основном правильно. Дело тут не просто в переосмыслении терминов; объективные обстоятельства (системные и внесистемные) не являются и не могут являться основанием для изменения, которое сможет «полностью объяснить его»; эти обстоятельства, не будучи определяющими причинами, не становятся даже «условиями изменения», если изменение не осуществляется, если в дело не вмешивается причина- цель (как в примере Аристотеля — ср. 3.2.4, — где материально необходимые условия постройки дома не становятся материальными причинами дома, прежде чем определенная целенаправленность не сделает их таковыми). Следовательно, необходимо не только отвергнуть различие между «активными» и «пассивными» факторами, как это делает Мартине44, но и подчеркнуть, что факторы, связанные с обстоятельствами изменения, все «пассивны» и сами по себе «нейтральны» (ср. IV, 2. 1. 1). В конкретном плане они становятся «факторами изменения» благодаря наличию определенной цели выражения, а не наоборот. Конечно, именно несовпадение объективных обстоятельств и новых потребностей выражения делает явной необходимость изменения; однако определяющим принципом, основанием для изменения является всегда некая целенаправленность, а ие состояние вещей, которое наблюдается при этом. Даже в случае 'слабых точек* системы изменение происходит не потому, что эти точки имеются, а для того, чтобы преодолеть их; две фонемы, реализации которых совпадают (но которые необходимо различать), изменяются не потому, что они смешиваются, а для того, чтобы сохранилось различие между ними. И только потому, что языковая свобода — это не произвол и не прихоть, точнее, потому, что «случайные» инновации, не соответствующие определенной внутрисистемной или культурной ситуации общего характера, не имеют шансов распространиться (ср. III, 4. 3 и V, 2. 4. 4), эти факторы обретают — в плоскости общих понятий — смысл, как «условия, в рамках которых языковая свобода обычно изменяет язык».
3.4.3. Все это, разумеется, не означает, что любое целевое объяс нение обязательно бывает точным. То или иное целевое объяснение (например, наше собственное объяснение романского будущего) может быть спорным и даже ошибочным, но отсюда не следует, что ошибочен сам принцип объяснения. Напротив, настоящие причинные и механистические объяснения «бесспорны». Однако не потому, что они верны, а потому, что в конкретном плане их даже невозможно обсуждать: они лишены смысла, поскольку само их основание ошибочно4 7.
4.1.1. Все, что было сказано до сих пор, позволяет более точно оценить вклад структурализма в постановку и решение проблемы языкового изменения. Еще несколько лет тому назад Пальяро, касаясь внутренней сложности данной проблемы, писал, что, 'очевидно, представители структуральной лингвистики не проявляют достаточного интереса к постановке этой проблемы и ее решению’[340]. Возникает вопрос, каков подлинный смысл этого утверждения, если считать, что для Пальяро — одного из самых тонких и глубоких лингвистов нашей эпохи, соединяющего обширнейшую эрудицию с оригинальной философской концепцией и правильным критическим пониманием самых различных точек зрения,— разумеется, не остался неизвестным интерес структурализма к языковому изменению.
4.1.2* Вся история структурализма показывает, что структуралистам далеко не чужд интерес к постановке проблемы изменения. В самом деле, первый манифест структуральной диахронии содержится уже в докладе, представленном в 1928 г. Р. Якобсоном, С. Карцевским и
Н. Трубецким на конгрессе лингвистов в Гааге[341], в котором структуральная интерпретация звуковых изменений является одним из пунктов программы новой фонологии. Вслед за этим историческим докладом началось бурное развитие диахронической фонологии [342].
4.1.3. Верно, что многие направления структурализма были и остаются чуждыми проблеме изменения81 и что в ряде структуральных исследований предлагаются не новые принципы объяснения, а скорее принципы простой классификации и переформулирования объяснений звуковых изменений в структуральных терминах[343]. Однако верно также и то, что ряд структуралистов, особенно группа, которую можно назвать «французским ответвлением» Пражской школы, занялась структуральным объяснением звуковых изменений и задачей устранения, по крайней мере в этой области, соссюровской антиномии между синхронией и диахронией.
4.2.1. Диахронический структурализм сумел эмпирически установить, или, как говорят, «открыть», или «доказать» с помощью фактов логическую необходимость, или взаимозависимость, звуковых изменений в языке, т. е. динамическую солидарность фонологических систем (в этом отношении работам структуралистов предшествовали лишь отдельные замечания и догадки ряда ученых, в первую очередь Г. Пауля; см. IV, 4, 5. З)63. Диахронический структурализм показал, что звуковые изменения объясняются системно — в смысле их «обусловленности» функциональной системой языка. Это значит, что он определил, по крайней мере частично, как именно языковая свобода, направляемая определенной целью — потребностями выражения (а не «причинами») и обусловленная извне, т. е. введенная в определенное русло некоей культурно-исторической (а не естественной) необходимостью, в рамках системы взаимодействует с традицией и обновляет ее или, короче, как именно создается язык. Таким образом., структурализм, исходя из строго статического понимания языка как едуо\, подошел к пониманию языка как исторической fiuvoqug определенной sveQyeia,—6ovapig, которая преодолевает эту sveQyeia и постоянно перестраивает ее (ср. II, 2.2) "; с точки зрения чисто синхронного описания структурализм приближается к истории, что, безусловно, зависит от самой природы объекта «язык» (ср. I, 3.1).
4.2.2. На том, как структурализм поставил проблему изменения, сказались два основных порока, связанные с его натуралистскими пережитками. Во-первых, мы имеем в виду смешение общей эмпирической проблемы изменений и логической проблемы изменчивости языков, т. е. допущение, будто многочисленные частные объяснения могут помочь решить, «почему изменяются языки». На самом же деле это не так, поскольку, как мьг видели, это проблема другого порядка и другого характера. Во-вторых, речь идет об ошибочном мнении, будто по-прежнему ставится позитивистская проблема «причин», в то время, как в действительности ставится проблема общих условий и обстоятельств изменений, т. е. проблема обобщенной и формализованной истории[344]. Таким образом, проблема, относящаяся к плану свободы, переносится в план необходимости и внешней причинности.
4.2.3. Это последнее, если выйти за рамки чистой терминологии, приводит к серьезному риску впасть в детерминизм системы, которая якобы развивается сама по себе и необходимым образом, следуя только внутренним импульсам Это своеобразный «мистицизм системы», который в своих крайних формах еще опаснее, чем мистицизм «народа-творца». Поскольку невозможно найти первого творца инновации, в известном смысле оправдано приписывание культурных фактов «народу» в целом (так как в самом деле все индивидуумы, принимая эти факты, в некоторой степени творят их). Полагать же, что система содержит в себе «необходимые причины» своего дальнейшего развития, абсурдно, что понимал уже Соссюр (ср. VII,
1.1.2 и сн. 10). Система — это нечто, с чем должна считаться языковая свобода, поэтому изменение определяется в первую очередь и внутренним образом — целью, связанной с потребностями выражения, а во вторую очередь и извне (но в то же самое время) — возможностями, преде- лами и недостатками системы, традиционной языковой техники.
4.2.4, Системный детерминизм может приводить к любопытным эмпирическим иллюзиям, например к стремлению объяснить в определенный момент внутренней необходимостью системы материальную сторону факта, который уже существовал в языке до этого момента и, следовательно, не нуждается в подобном объяснении. На возможность такой иллюзии фактически обращает внимание Р. Менендес Пидаль, когда вновь рассматривает проблему палатализации -11- в леонском, кастильском и арагонском диалектах, а также в каталонском языке[345]. Мартине объяснил дистрибуцию фонем 1 и X в испанских диалектах с внутренней, структурной точки зрения[346]. Однако Менендес Пидаль, не отрицая этого объяснения — в том, что касается функционального обоснования фактов (и в этом он глубоко прав; стр. 4.2.5),— связывает испанские согласные с соответствующими согласными в современных диалектах Южной Италии и показывает, что рассматриваемое явление не возникло как материальный факт в испано-романском языке, а восходит к диалектному «лям- бдацизму» латыни[347],
4.2.5. В вопросах методологии Менендес Пидаль идет еще дальше и противопоставляет историческое объяснение объяснению структуральному. Это противопоставление — в тех терминах, в каких оно сформулировано,— нельзя принять безоговорочно. В самом деле, Менендес Пидаль не просто отвергает структуралистскую аксиому, согласно которой всякое изменение должно объясняться прежде всего с «внутренней точки зрения» (с точки зрения системы, в которой оно происходит), а противопоставляет этой аксиоме справедливое замечание, что «объяснения, основанные на структуральносистемном подходе к языку, столь же гипотетичны, как и любые другие, и у нас нет оснований рассматривать их в качестве гипотез первой необходимости или большей правдоподобности». Он считает нужным «перевернуть» саму аксиому: «При изучении языкового изменения необходимо сначала исследовать имеющиеся возможности исторического объяснения и, лишь когда этих возможностей станет недостаточно, начать рассматривать основания изменения, которые можно найти в структурной организации данного языка»[348]. Именно это последнее и вызывает возражения. По нашему мнению, структуралистскую аксиому следует не «перевернуть», а просто отвергнуть, поскольку и в том и в другом виде она приводит к недопустимому противопоставлению «традиции» и «системы». Язык не есть сначала система, а потом традиция или наоборот; он одновременно и всегда «системная традиция» или «традиционная система». Следо; вательно, не учитывать какого-либо явления в языке — это означает не учитывать не только «исторический факт», но и «системный факт», это означает исходить из гипотетической, а нё из исторически реальной системы, модификации которой мы намереваемся объяснять. С другой стороны, происхождение языкового факта не может раскрыть ни его последующую историю, ни изменения, которым он будет подвергаться, и обратно: незнание происхождения (но не существования) языкового факта нисколько не задевает структурных объяснений.
Важный вывод, который можно сделать из методологических замечаний Менендеса Пидаля, гласит: не следует считать изменением, определенным внутренней необходимостью системы, то, что просто является сохранением традиционного элемента; иначе говоря, структурные объяснения излишни (как и любые другие), когда речь идет о языковом элементе, непрерывно сохраняющемся в одном и том же говоре, т. е. там, где не было никакого изменения ei. Совсем другая проблема возникает, если изменение имеет место, т. е. если мы сталкиваемся с распространением языкового элемента, безразлично — старого или нового. Культурно-историческое объяснение бывает удовлетворительным лишь тогда, когда распространяется целая система (или «диалект»); однако такого объяснения недостаточно, если отдельный языковой элемент распространяется из одного говора в другие говоры, ранее его не знавшие. В этом случае (с точки зрения последних говоров) указать происхождение рассматриваемого элемента — значит только объяснить его материальную сторону и отнести к «заимствованиям» соответствующие исходные инновации. Чтобы объяснить этот элемент и с функциональной стороны, надо показать, как именно внедряется он в структуры той системы, с которой мы имеем дело; ведь именно такое внедрение, а не начальное заимствование является изменением в собственном смысле слова (ср. V, 3.1). Недостаточно, например, указать, что такой-то элемент вульгарной латыни происходит из оскско- умбрского; необходимо также объяснить возможность его внедрения и функционирования в системе латинского. В самом деле, оскско- умбрское происхождение еще не объясняет латинский элемент как латинский. Дело в том, что распространение какой-либо языковой особенности не есть чисто физическое распространение, и тождество языковых фактов не может быть установлено в силу их материального сходства; наоборот, следует считать нетождественными те материально идентичные языковые факты, которые функционируют в различных системах (даже в различных диалектах одного и того же языка). Таким образом, «историческое» (или, точнее, документальное) и структурное объяснения не исключают, а взаимно дополняют друг друга: первое указывает возможное внешнее происхождение языкового факта, второе объясняет функциональное внедрение этого факта в рассматриваемую систему. Однако ни первое, ни второе не объясняют собственно изменения: между материалом и системой лежит языковая свобода говорящих, которая в условиях, определяемых данной системой, принимает этот материал, чтобы удовлетворить определенные потребности выражения.
Разумеется, сама мотивировка изменения может относиться к области культуры, однако и в этом случае необходимо объяснить внедрение изменения в систему92. Сама эта культурная мотивировка должна трактоваться как «внутренняя», т. е. она должна рассматриваться с точки зрения говора, в котором происходит изменение. И обратно: если мотивировка является «внутренней» («функциональной» в строгом смысле этого термина; ср. III, сн. 40), то для объяснения происхождения данного языкового элемента и его распространения в говорящем коллективе по-прежнему необходимо «внешнее» объяснение (ср. V, 4.2.9). Следовательно, структурные и культурно-исторические объяснения ни в коей мере не «предшествуют» одни другим: они обязательно взаимодополняют друг друга для каждого конкретного изменения.
4.2.6. В связи со сказанным интересно отметить параллелизм между проблемами истории языка и проблемами истории искусства ”. Для «развития» искусства (в частности, его культурно-
62 Наличие некоторых границ между языками, которое не удается объяснить с помощью географии, объясняется, несомненно, тем, что факты одной из двух контактирующих систем структурно недопустимы в смежной системе. Это обычное явление для смежных языков с совершенно различными структурами (например, испанский и баскский); впрочем, иногда оно может наблюдаться и между «диалектами» одного и того же языка. Языковые системы, разумеется, представляют собой «открытые» системы; однако в каждый момент своей истории они обладают определенными «непроницаемыми» зонами. Ср. Ch. F. Н о с k е t t, «Language», XXXII, стр. 467: «Язык не является ни замкнутой системой, к которой нельзя прибавить никакого нового значащего элемента, ни полностью открытой системой, в которую абсолютно свободно может быть введен любой элемент из любого другого языка (или квазиязыковой системы)».
•• В лингвистике часто наблюдается тенденция искать «принципы исследования» в естественных и математических науках (хотя эти науки совершенно иной природы) или даже в таких дисциплинах с сомнительным обоснованием, как социология и психология. Находятся даже ученые, полагающие, что такие совершенно механистические дисциплины, как кибернетика или статистика, могут дать нам решение определенных теоретических, т. е. логических проблем. С другой стороны, обычно пренебрегают глубокой аналогией между проблемами лингвистики и проблемами других гуманитарных наук. Многие лингвисты, жаждущие недостижимой авто- исторических форм) предлагались объяснения в культурно-исторических и «структуральных» терминах. Так, направление, представленное М. Дворжаком и К. Тице, рассматривает историю искусства в связи с другими формами культуры и в зависимости от общей истории культуры. Другое направление, представленное К. Фидлером, А. Гильдебрандом и Г. Вельфлином, рассматривает определенные явления искусства как независимые структуры, которые развиваются в силу внутренней необходимости [349]. Это направление, хотя оно и стоит на более высоком уровне, имеет явные точки соприкосновения с неудачным замыслом Брюнетьера, пытавшегося описать историю литературных жанров как «автономных организмов». У этого направления был предшественник еще в эпоху Возрождения — Дж. П. Ломадзо, который предложил историю живописи «без живописцев». Далее, еще в прошлом веке, Г. Земпер пытался построить теорию искусства, основывающуюся только на его материале. Все три попытки, помимо того, что они не объясняют явлений собственно искусства, приводят к сомнительным выводам и очевидным ошибкам. История искусства с использованием культурных объяснений приводит обычно к ошибочному представлению об искусстве (которое является важной формой культуры само по себе) как о простом отражении других форм культуры, как будто эти другие формы являются определяющими. «Структуральная» же история забывает, что формы искусства развиваются не сами по себе, и не замечает, что «обязательное» направление развития познается (и существует) лишь тогда, когда развитие уже осуществилось в действительности. Что касается Земпера, то он как натуралист считает определяющим чисто внешнее и нейтральное обстоятельство, которое не является даже «материальной причиной» искусства, до тех пор пока оно не превратится в эту причину в силу появления определенной цели (ср. 3.2.4). То же самое происходит в лингвистике. Культурно-историческая лингвистика часто ошибочно трактует язык как нечто определяемое внеязыковой культурой, забивая, что язык отражает в себе всю неязыковую культуру, а кроме того, сам является важнейшим участком культуры, со своей собственной традицией, структурой и нормами. Структуральная лингвистика впадает в каузализм и детерминизм систем, история языков строится в ней «без говорящих» и при этом упускается из виду, что «необходимое» в системе является таковым и становится действенным условием изменения лишь постольку, поскольку оно замечается и преодолевается в речевой деятельности людей. Позитивистский же исто- рицизм смешивает объяснение с эмпирическим исследованием и считает, что проблемы изменений решаются установлением материального происхождения рассматриваемых языковых элементов.
4.3.1. Независимо от ошибок — принципиальных или перспективных, допускаемых отдельными структуралистами,— и от трудностей, к которым ведет исключительно структуральная трактовка языкового изменения, диахроническому структурализму присущи также внутренние ограничения, обусловленные неизбежной (и необходимой) схематизацией понятий, на которой основывается любое структуральное исследование[350].
4.3.2. В самом деле, по поводу языкового изменения можно поставить в общем или частном смысле несколько разумных вопросов: где (в какой точке системы), как, когда и зачем происходит изменение? Из всех этих вопросов структурализм отвечает преимущественно на вопрос где: в точках слабой «функциональной нагрузки», в тех точках, где система допускает значительное разнообразие реализаций, в тех точках, где «нарушено равновесие» системы (здесь имеются в виду, например, неиспользуемые признаки или неполные корреляции), и т. д. Частично структурализм отвечает и на вопрос зачем — в той мере, в какой речь идет о «внутренней» функциональной целесообразности, выводимой посредством сравнения двух последовательных систем; здесь всякое структурное объяснение конкретных изменений обязательно является целевым (ср.сн.47). Однако последовательный структурализм не может ответить на вопросы, зачем (в плане культуры) и когда произошло изменение, так как это объясняется инициативой говорящих и внесистемными культурными условиями. Точно так же на вопрос, как происходит изменение, структурализм отвечает лишь частично. В самом деле, в силу своих исходных предпосылок структурализм игнорирует бесконечное разнообразие естественного языка. Поэтому в диахронической перспективе он рассматривает изменение лишь схематически, между двумя определенными системами, т. е. структурализм смешивает изменение (распространение инноваций) с мутацией, сдвигом (замещением одной структуры другой) й полностью игнорирует промежуточный этап, когда обе структуры — старая и новая — сосуществуют[351]. Следовательно, структурализм лишь указывает на взаимодействие языковой свободы и системы, но оставляет без внимания сам процесс этого взаимодействия, осуществляемый в «норме» языка (ср. II, 3.1.3) посредством многочисленных актов отбора (ср. III, 4.4.6)[352].
4.3.3. Поскольку структурализм не может принять во внимание конкретный способ осуществления изменения, то он и не является собственно историей, ибо, как правильно заметил Ортега, исторический подход не принимает факты просто как факты; он стремится увидеть, как они осуществляются, т. е. рассматривать факты в их осуществлении[353]. Разумеется, структуральные объяснения (мотивировки) являются историческими. Однако конкретное объяснение изменения не сводится к его мотивировке; между исходной точкой (инновация) и конечной точкой (мутация, сдвиг) лежит сам процесс изменения, т. е. «распространения» или межиндивидуального принятия инноваций,— крайне сложный исторический процесс с многочисленными колебаниями и отклонениями, в изучении которого особые заслуги принадлежат прежде всего испанской лингвистической школе[354]. Кроме того, частично в силу методологических недостатков, а частичное силу натуралистической традиции диахронический структурализм обычно принимает за исходную точку предполагаемую «готовую» и «уравновешенную» систему (ср. I, 1.1) вместо того, чтобы исходить из движущейся системы; в результате многим структуралистам нужен deus ex machi- па «внешняя причина», которая должна привести систему в движение[355].
4.3.4. В силу сказанного диахронический структурализм не может преодолеть соссюровскую антиномию между синхронией и диахронией в ее наиболее существенных чертах. Он лишь показывает, что изменения обусловливаются системой, и выстраивает по линии диахронии ряд синхронных систем, которые связаны не просто материальной преемственностью, а соответствием между их функциональными структурами. Этим исправляется «атомизм» и гетерогенность соссюровской диахронии и доказывается, что диахрония также «системна»; однако сама антиномия, понимаемая как реальное противопоставление, остается. В действительности Соссюр никогда не отрицал того, что на линии диахронии можно получить бесконечный ряд «срезов» — синхронных систем. Соссюровская антиномия в ее подлинном смысле не может быть преодолена, если по- прежнему придерживаться статической концепции языка и продолжать рассматривать исторический язык как совокупность «языковых состояний», упорядоченных во времени. Эта антиномия не может быть преодолена, если решительно не отказаться от отождествления бытия языка, которое является историческим (т. е. непрерывным) бытием, с языковым состоянием[356] или рядом «состояний» (что, по сути дела, одно и то же).
5.1. Явно более радикальное (но также и более спорное) намерение преодолеть в самом взгляде на действительность языка соссюровскую антиномию представлено «телеологической» концепцией языкового изменения. Эта концепция сформулирована уже в докладе, который был сделан в Гааге основателями фонологии (ср. 4.1.2). В этом докладе говорится, что вместо традиционной проблемы причинности следует выдвинуть проблему целесообразности языковых изменений. Вопреки тезису Соссюра о том, что язык ничего не замышляет заранее, утверждается, что по крайней мере некоторые языковые изменения осуществляются «с намерением оказать определенное воздействие на систему». Далее, для преодоления недостатков позиции младограмматиков докладчики предлагают отказаться от механицизма и интерпретировать понятие фонетического закона «телеологически»[357]. В дальнейшем как Якобсон, так и Трубецкой почти в идентичных выражениях неоднократно высказывались по этому поводу. В качестве примера приведем следующее утверждение Трубецкого: «Эволюцией фонологической системы управляет в любой данный момент стремление к определенной цели. Не допуская существования телеологического элемента, невозможно объяснить фонологическую ЭВОЛЮЦИЮ»[358].
5.2.1. Сравнительно недавно в среде сторонников диахронического структурализма были высказаны сомнения
по поводу предполагаемого «телеологического элемента». Мы имеем в виду прежде всего А.Мартине[359], который, к сожалению, полагает, что отвергать «телеологию» — это значит отвергать или ставить под сомнение целевую интерпретацию изменений (ср. 3.2.3) 7\ что неверно: «целенаправленность» в своем примитивном смысле, т. е. как субъективная или свободная причинность,— это нечто совершенно отличное от того, что часто понимают под «телеологией». В самом деле, языковые изменения как результаты свободной деятельности могут иметь только целевую мотивировку, и, однако, абсолютно верно, что язык не «замышляет» и не может замышлять ничего заранее, поскольку он не является субъектом.
5.2.2. Чтобы отграничить то, что в «телеологической» концепции для нас приемлемо, от неприемлемого, необходимо прежде всего избавиться от двусмысленности ее формулировок и определить смысл, который можно приписывать понятию «телеологии». Трубецкой и Якобсон употребляют на равных правах термины «целенаправленность», «намерение», «телеология» и «тенденция» (языка), и даже при поверхностном знакомстве с их рассуждениями обнаруживается, что двусмысленность не является чисто терминологической. Конечно, под «телеологией» можно понимать целенаправленность изменения; именно такова правильная интуиция, на которой основывается телеологическая концепция, поскольку «целенаправленность» противопоставляют «причинам» младограмматиков, а с помощью «телеологии» надеются преодолеть «механицизм». В таком случае целенаправленность следует понимать как нечто присущее каждому индивидуальному акту принятия определенного языкового элемента (ср. 3.2.2), и только в этом смысле так называемая «телеологическая» концепция полностью приемлема. Однако защитники данной концепции, как кажется, интерпретируют ее не так.
Более того, хотя именно таково было первичное интуитивное представление, на которое опирается «телеология», это представление затемняется и искажается в их формулировках, приводящих к многочисленным смешениям.
5.2.3. Как кажется с первого взгляда, утверждение, что изменения 'имеют намерение оказать давление на систему’, не содержит особого смысла. В самом деле, что оно означает конкретно? Изменения — это не субъекты и не силы, а система — это не то, на что можно «оказывать давление». Несомненно, здесь имеет место метафора: намерение имеют говорящие, а не факты, которые ими создаются. Однако, даже понятое так, это утверждение неприемлемо. Говорящие не имеют намерения оказывать давление на систему, а намерение, субъективно неповторимое, не может «объективно» наблюдаться или выводиться из фактов (ср. 3.4.2); нет никакого основания приписывать говорящим таинственные «неосознанные» намерения. В указанном отношении систему можно понимать как «внутреннюю» систему (совокупность языковых возможностей, технических средств, которыми располагает каждый говорящий) или как «внешнюю» систему — как «язык остальных». Говорящий не оказывает никакого «давления» на свои собственные языковые навыки, а просто модифицирует их в соответствии со своими потребностями выражения. С другой стороны, говорящий как таковой не имеет никакого намерения модифицировать «внешнюю систему», «язык остальных». «Естественное» изменение является результатом многих актов принятия, осуществляющихся в одном и том же направлении, а не намерения воздействовать на язык (ср. 3.2.2)[360]. Смешение, очевидно, возникает из-за того, что не проводится отчетливого различия между «надиндивидуальным» языком и индивидуальными языковыми навыками, где осуществляются изменения. В самом деле, когда язык сводится к одной-единствен- ной системе (т. е. многие индивидуальные навыки сводятся к единой совокупности навыков, представляющей все индивидуальные навыки[361]), изменение неизбежно сводится к принятию.
Внедрение нового языкового элемента в отдельные совокупности индивидуальных навыков может восприниматься как «давление» с точки зрения надиндивидуальной системы, равновесие которой косвенно нарушается. Однако речь идет не о намеренном давлении, поскольку намерение имеет место не в плоскости надиндивидуальной системы, а в плоскости конкретных принятий. Таким образом, по сути дела и с точки зрения конкретной языковой реальности рассматриваемое утверждение означает лишь, что принятие — это акт, обусловленный определенным намерением; это действительно важное и фундаментальное положение для понимания языкового изменения не механистическим образом (ср. III, 3.2.2), однако оно не имеет ничего общего с предполагаемой внешней «телеологией».
5.2.4. Напротив, в телеологии, понимаемой как ‘тенденция к гармонии систем’[362], трудно найти рациональное зерно. Такое толкование телеологии заставляет понимать прилагательное «телеологический» (применительно к системе) в смысле ‘упорядоченный для достижения цели, которая является самим порядком’. Даже не говоря о субъективности в оценке системы как «гармоничной» и о сомнениях по поводу понятия ‘тенденция’, идея о «тенденции к гармонии» сама по себе противоречива. В самом деле, непонятно, почему, если эта тенденция постоянно существует, она не приводит к окончательному упорядочению систем. Поэтому приходится допустить, что определенные функционально обусловленные изменения идут против «гармонии» и реализованные системы всегда содержат в себе внутренние противоречия (ср. IV, 4.5.4), или, в противном случае, приходится вернуться к «внешним факторам», которые якобЬ нарушают естественную устойчивость систем (ср. 1,1.1). В таком случае мы возвращаемся к пониманию системы как внутренне «статичной»; тем самым антиномия между синхронией и диахронией не только не преодолевается, а закрепляется.
5.3.1. Однако основной смысл телеологической концепции, как кажется, является иным: ее сторонники имеют в виду объективную целенаправленность, внешнюю и предопределенную, которой язык подчиняется постоянно под давлением своеобразной внутренней необходимости. Сам Трубецкой подчеркивает близость понятия «телеологии» у фонологов понятию ‘тенденции языков’, которое употребляют Мейе и Граммон. Он заявляет далее, что понятие тенденции является, «по сути дела, телеологическим», и в связи с этим вспоминает К. Лейка (К. Luick), который считал, что эволюция английского вокализма осуществлялась таким образом, «как будто им двигала какая-то внутренняя логика»[363].
5.3.2. Если бы эта объективная целенаправленность была реальным фактом, то она действительно привела бы к преодолению антиномии «синхрония — диахрония», поскольку в каждый момент язык «стремился бы стать» не тем, чем он является. Но на самом деле такой целенаправленности не существует и ее не следует предполагать: язык как объективный факт, как историческая техника речи ни к чему не стремится и не может стремиться. Вообще телеологические утверждения не являются объяснениями и не имеют познавательной ценности, поскольку «объективная целенаправленность» не может быть доказана. Как установил Кант[364], телеологические суждения, относящиеся в своей обычной форме к природе, не имеют объективной силы, поскольку в действительности они вообще ничего не утверждают об объектах как таковых, а лишь выражают отношение субъекта к этим объектам. Телеологические суждения не являются определяющими, конститутивными в плане объекта суждениями; они целиком относятся к плану мышления. Для мышления и познавательной деятельности нормой является принцип упорядочения опыта, соответствующий внутренней потребности человека. В самом деле, чтобы разумно воспринимать природу, человек должен предположить в ней некий «порядок», некую «целесообразность». Однако, если по отношению к природе телеологические суждения выражают «необходимое верование», хотя они и лишены познавательной ценности, то по отношению к миру культуры «телеология», помимо того, что она не имеет познавательной ценности, является еще излишним и неоправданным допущением, поскольку человеку незачем предполагать существование таинственной и недоказуемой «объективной целенаправленности», внешней по отношению к тому, что он свободно делает сам. В самом деле, объективная целенаправленность — это не что иное, как необходимость, проецируемая в будущее, и понятие ‘тенденция языка’, несомненно, является, «по сути дела, телеологическим», однако тем самым оно является также по своей сути причинным и антицелевым. Верно, что телеологическая доктрина надеется преодолеть каузалист- ский механицизм; однако механицизм не преодолевается, а закрепляется, если внешняя причинность заменяется внешней целенаправленностью, а языкам приписываются определенные «тенденции»81. В самом деле, телеологический подход к языку — это лишь такая особая форма причинного подхода, при которой допускается «детерминизм системы» (ср. 4.2.3), т. е. мысль, что язык содержит «причины» своего изменения в самом себе (что, как мы видели, логически невозможно). По существу, несмотря на подновленную терминологию, телеологический подход — это просто-напросто новый способ протаскивания старой концепции, утверждающей, что языки являются естественными организмами. Сущность этого подхода не меняется, если, выражаясь более точно, говорить, что тенденции присущи говорящим, а не системе: ведь если эволюция системы считается предопределенной или «неизбежной» (ср. 2.2.3), то действительные отношения оказываются перевернутыми и свобода говорящих выступает как простое орудие внутренней необходимости языка. В этом смысле телеологическая концепция является отрицанием реальности речевой деятельности как evsQyeia и языковой свободы: свобода аннулируется, когда появляется внешняя и предопределенная цель.
5.3.3. В силу сказанного телеологический подход, при котором языку приписывается стремление к внешней объективной цели, должен быть отвергнут. Этот подход следует четко отличать от признания подлинной целенаправленности (ср. 3.2.1), поскольку оба подхода не только не совпадают, но противоположны друг другу. Правда, и у телеологической точки зрения есть рациональное зерно: ее сторонники стараются говорить о целенаправленности языкового изменения. Однако они отрывают изменение от говорящих и переносят его в плоскость абстрактной системы. Такой перенос совершенно недопустим, так как целенаправленность не является «фактом», который можно отделить от субъектов и от их намерений. Что касается «внутренней логики» изменения, то она помогает понять, как происходит изменение, но с помощью этой логики нам не удастся узнать, почему оно происходит: нельзя смешивать способ осуществления изменения (его системность) с причиной изменения[365].
5.3.4. Впрочем, утверждения, которые принимаются за телеологические, могут иметь объективную силу, но как раз не в «телеологическом» смысле. Они верны постольку, поскольку выражают универсальные или общие сведения о каком-либо объекте или упорядочивают конкретный опыт, уже накопленный о данном объекте. Так, например, утверждая, что испанский язык, если на нем будут продолжать говорить, «обязательно изменится», мы не утверждаем ничего конкретного о будущем испанского языка, а подчеркиваем лишь, что изменение вообще является необходимым свойством существования языков. Точно так же, когда говорят, что в языке наблюдается тенденция к сохранению различительных противопоставлений, то речь идет не о какой-то объективной «тенденции», а о наличии такой существенной и конститутивной особенности языка, как различительные противопоставления. Было бы действительно странно и, более того, абсурдно, если бы в языке наблюдалась «тенденция» к утрате различительных противопоставлений, т. е. тенденция к утрате языком его языковой сущности. В других случаях «телеологические» принципы выражают только общие свойства, которые в условиях языковой свободы относятся только к возможностям (ср. 2.2.2). Наконец, когда мы говорим о какой-либо «тенденции» в конкретном смысле, то лишь упорядочиваем опыт, уже имеющийся у нас в этом плане. Так, например, когда мы провозглашаем, что «испанский язык в Америке имеет тенденцию к унификации», то лишь утверждаем тем самым, что в настоящее время он представляется более единым, чем пятьдесят лет назад, а не то, что в действительности он стремится к некой внешней цели,которую мы не в состоянии наблюдать. Точно так же, говоря, что некий язык «имеет тенденцию к потере флексии», мы лишь телеологически упорядочиваем данные, которыми располагаем об этом языке. Указанный факт в той мере, в какой он объективен, не может быть опровергнут даже в том случае, если в рассматриваемом языке будет обнаружен возврат к флексии. В самом деле, телеологическое суждение относительно конкретного упорядочивает,предоставляет лишь те данные, которыми мы уже обладаем, а не те, которые еще не добыты. Объективно телеологическое суждение носит характер констатации, а не предвидения, поскольку оно, собственно говоря, не относится к будущему.
5.3.5. Следовательно, телеологические утверждения, относящиеся к истории конкретного языка, являются простыми констатациями. Если их пытаются выдать за объяснения, то они оказываются тавтологиями или бессмыслицами. Так, например, утверждение, что в вульгарной латыни наблюдается «тенденция к перифрастическим формам», является простой констатацией того факта, что в вульгарной латыни таких форм по сравнению с классической латынью гораздо больше. Если это утверждение представить как «объяснение», то оно окажется тавтологичным, поскольку будет попросту повторять констатацию; оно окажется лишенным смысла, если попытаться объективно соотнести его с внешней целью, к которой якобы стремилась латинская языковая система. В более широком плане «независимое параллельное развитие», о котором говорит Мейе[366], теоретически[367], несомненно, возможно; однако возможность эта объясняется не 'общими тенденциями языков одной и той же группы’ (и тем менее—таинственными «приобретенными наследственными тенденциями»), а тем, что, действуя в условиях языковой свободы, говорящие, которые исходят из похожих систем и сталкиваются с аналогичными проблемами выражения, могут найти также аналогичное решение (впрочем, они могут выбрать и совершенно различные решения). Утверждение, что параллельное развитие объясняется аналогичными тенденциями, в действительности не является объяснением: объективно оно означает лишь констатацию соответствующих фактов.
5.3.6. В силу тех же самых соображений мысль о возможности предвидеть языковые изменения лишена основания. Вообще, будущее не является предметом познания, а предвидение — проблемой науки. Когда же речь идет о речевой деятельности, то указанная мысль означает претензию на логически невозможное: на определение того, как в будущем будет организована свобода говорящих в плане выражения. В самом деле, всякое «предвидение» — это утверждение общего характера: оно показывает, что изменения обычно происходят в определенных условиях. Поскольку в истории обобщение является формальным, а не материальным (ср. 2.2.2), можно утверждать лишь, что в определенных известных нам условиях могут произойти изменения тех или иных типов. Однако нельзя сказать точно, какими будут конкретные изменения и произойдут ли они в действительности или нет. Точно так же, сравнивая два последовательных «состояния языка», мы можем констатировать, какие изменения уже происходят. Однако ничто не позволяет нам с уверенностью утверждать, что эти изменения в дальнейшем будут происходить в том же самом направлении.
5.4.1. С проблемой «телеологии» (т. е. предполагаемой внутренней необходимости языков) тесно связана проблема общих законов языковых изменений. Многие ученые пытались установить такие законы, многие жаловались и все еще жалуются на недостаточность тех законов, которые до сих пор удалось сформулировать. Мнение А. Мейе по этому поводу можно считать типичным: «Развитие языка подчиняется общим законам. Сама история языков доказывает это тем, что в ней наблюдается ряд закономерностей...» «Отыскание общих законов, морфологических и фонетических, должно отныне стать одной из основных целей лингвистики»[368]. Следовательно, законы существуют и надо продолжать искать их. Однако законы эти имеют тот недостаток, что они не являются законами необходимости: «Все уже выведенные общие законы, как и все те, исследование которых только начато и открытие которых еще предстоит, страдают одним недостатком: они утверждают возможность, а не необходимость»[369]. Однако недостаток ли это? Сам Мейе ясно понимал, что характер упомянутых законов не случаен, а внутренне присущ им и необходим (Мейе ясно отдавал себе отчет в том, что законы, которые будут открыты в дальнейшем, будут такого же типа). Однако Мейе мечтает о законах другого типа, которые позволили бы предвидеть «будущую эволюцию» языков: «Законов исторической общей фонетики или морфологии недостаточно для объяснения каких-либо фактов; эти законы констатируют постоянные условия, необходимые для развития языковых фактов; но, даже если бы нам и удалось определить их полностью и совершенно точно, мы не могли бы с их помощью предвидеть будущую эволюцию, что является признаком неполного знания; нам оставалось бы открыть переменные условия, которые вызывают реализацию познанных нами возможностей. Как бы ни был важен прогресс, достигнутый в результате становления общей лингвистики, мы не можем, однако, удовлетвориться им» 17.
5.4.2. Однако необходимо примириться, разумеется, не с «общей лингвистикой», которая не может заменить теоретическую лингвистику (ср. II, 4.2), и не с уже открытыми общими законами, а с особенностью этих последних.
Дело в том, что речь идет именно об особенности, а не о преодолимом недостатке. Общие законы языкового изменения обязательно являются законами возможностей, т. е. именно таков их необходимый аспект, поскольку он зависит от действительно необходимого закона — от закона свободы речевой деятельности. Верно, что законы, о которых мы говорим, не объясняют изменений, поскольку эти законы вскрывают то, как происходит изменение, но не почему оно происходит. Открыть законы другого типа — собственно причинные законы — невозможно, так как языковые изменения не имеют «причин» в смысле естественных наук**. В самом деле, единственно необходимыми законами речевой деятельности являются законы, утверждающие какую-либо логическую необходимость. Так, например, всякий живой язык изменяется; всякий язык «достаточен» для культурного мира, которому он соответствует; всякое изменение есть распространение инновации; всякое языковое принятие есть целенаправленный акт; никакой языковой факт не имеет природной мотивировки; всякий язык обладает фонетической и грамматической структурой; никакой фактор внешнего порядка не может воздействовать на язык непосредственно и т. д. Те же законы утверждают, что языковое «развитие» — это не «эволюция» естественного объекта, а построение культурного объекта и что, следовательно, оно может быть мотивировано только целевой установкой говорящих, а не внешними или внутренними объективными условиями. Это нисколько не уменьшает эмпирической
88 Вопреки мнению Б. Мальмберга (В. М а 1 m b е г g, Sys- teme, стр. 24—45, сн. 7) не существует и «синхронических причинных законов». «Синхронический закон» является нормой «структуры»: он указывает «как», а не «почему». Таковы синхронические законы фонологии, как они сформулированы в докладе трех авторов в Гааге (стр. 34), и законы морфологических противопоставлений Брендаля. Разумной точки зрения придерживается Перро (J. Р е г- г о t, La linguistique, Paris, 1953, стр. 130), который осознает различие между «законом» и общей эмпирической констатацией. Несомненно, обнаруживать упомянутые законы, характеризующие нормальные и типичные особенности организации языков, весьма важно. Однако эти законы не имеют характера абсолютной панхронической необходимости. Так, даже если бы удалось совершенно точно доказать, что нет и не было языков, не имеющих открытых слогов, это все равно осталось бы простой обобщающей констатацией, до тех пор пока не удалось бы объяснить данный факт определенной логической необходимостью.
ценности изучения «условий» изменения, поскольку в эмпирическом плане следует изучать, как действует языковая свобода в определенных условиях, а также каковы способы и нормы такой формы человеческого творчества, как речевая деятельность,— в этой области остается сделать еще очень много. Никто точно не знает, как изменяются языки. Это скорее всего объясняется тем, что внимание исследователей гораздо чаще занимала ложная проблема — «почему они изменяются».
5.4.3. «Предвидение будущей эволюции» — это опасное заблуждение. Принцип «знать, чтобы предвидеть» (и в особенности смешение «знать» и «предвидеть») является еще одним вредным пережитком контианского наследства. В действительности ни одна наука не занимается «предвидениями». Даже физические науки не «предвидят» частного, а устанавливают общие законы эмпирической необходимости. Химия не предвидит того, что этот конкретный кусок сахара растворится в воде, а говорит: ‘сахар растворим в воде’; она указывает, что вообще происходит в определенных условиях. Обязательный характер физических законов позволяет, разумеется, делать «предвидения» на практике, т. е. применять общее в частных случаях; но ни одна наука не позволяет вывести из обобщений нечто присущее индивидуумам. Кроме того, в науках о человеке можно сказать лишь, что может случиться и что обычно случается в определенных условиях, но нельзя сказать, случится ли это в действительности: само осуществление тех или иных событий зависит здесь от свободы, а не от внешней необходимости. Мы в состоянии также сказать, каким должен быть любой язык и что может произойти с ним, поскольку он является языком; но мы не можем сказать, какой этот язык и что с ним произойдет, поскольку он является определенным историческим языком: такого рода вывод нельзя сделать, исходя из общих соображений. Все это не уменьшает ценности лингвистики, ибо степень развития науки измеряется ее адекватностью изучаемому объекту и числом открытых ею истин, а не ее пророческими способностями.Что касается речевой деятельности, то здесь признаком неполного или, точнее, неадекватного (в наиболее существенном смысле) знания является не невозможность предсказывать, а стремление преодолеть эту невозможность. В самом деле, такая невозможность является не эмпирической и не случайной, а логической и, следовательно, непреодолимой: она обусловлена не «слабостью» лингвистики, а самой природой изучаемого объекта.
5.4.4. Таким образом, с одной стороны, лингвистика не должна «стать» наукой о законах, поскольку она уже является таковой. С другой стороны, лингвистика не может стать такой наукой, поскольку этому препятствует природа ее объекта. Лингвистика должна отказаться от попыток устанавливать причинные законы в плане свободы. Из-за этого она не лишится «точности», а, наоборот, станет по-настоящему точной наукой о человеке. Науки о человеке являются «точными» (ср. 2.3) и даже обладают таким типом точности, которого не могут добиться ни естественные, ни математические науки (так как лишь в науках о человеке совпадают истинное — verum и достоверное — certum в понимании Дж. Вико); невозможно сделать их более точными, подходя к ним как к наукам физическим. Кроме того, поскольку лингвистика занимается исследованием исторических объектов, она не должна стремиться стать пророческой наукой.
VII.