<<
>>

§ 35. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ У ПОЗОРНОГО СТОЛБА

19 мая 1864 г. — знаменательный день в истории борьбы царизма с революционным движением в России. Старый дореформенный суд доживал свои последние дни. Через шесть месяцев, 20 ноября 1864 г., Александр II утвердил судебные уставы с их новым порядком судоустройства и судопроизводства.

Процесс Чернышевского, рассмотренный в условиях полной безгласности, за толстыми стенами сенатского судилища, без допущения защиты, явился достойным завершением так называемого старого судебного порядка, не отразив ни в малейшей степени приближения судебной реформы. Он вместе с тем предуказывал, во что превратятся «правда и милость» нового суда.

Безгласный суд завершился публичным выполнением обвинительного приговора. Позор неправого суда и обвинения, построенного на подлогах и лжесвидетельстве, должен был завершиться опозорением жертвы «правосудия». Но никогда в истории царской уголовной политики не выразился в такой сильной степени общественный протест против суда, как 19 мая 1864 г.

В этот день на Мытной площади в Петербурге передовое общественное мнение «кассировало» царский приговор. Царскому суду был противопоставлен суд если не самого народа, то, по крайней мере, суд борцов за права народа. Приговор передового общественного мнения вполне совпал с приговором истории.

Об этом исполнении приговора существует немало воспоминаний очевидцев и воспоминаний со слов очевидцев. Наряду с такими описаниями частных лиц имеются и официальные донесения агентов III отделения в архивном деле этого отделения. При ознакомлении со всеми этими материалами обнаруживается несколько существенных противоречий. Одни из очевидцев отмечали подробности, не сообщенные другими. Кое-что касающееся степени полноты описания публичного наказания Чернышевского может быть объяснено близостью или дальностью нахождения зрителя от эшафота. Кое-что из противоречий может быть объяснено запамятованием того или другого очевидца.

Это тем более вероятно, что нередко воспоминания были записаны долгое время спустя после 19 мая 1864 г. Наконец, в официальных донесениях агентов III отделения могло быть допущено и сознательное искажение виденного ими в целях представить картину наказания в более желательном для правительства освещении *. Несмотря на противоречия и на различную полноту описаний, можно представить себе, как в столице, в центре культурной жизни страны, совершалось гнусное дело «опозорения», превратившееся в чествование писателя-революционера.

О дне и месте публичного выполнения приговора было объявлено в «Ведомостях с.-петербургской полиции» 17 мая, т. е. за два дня до казни. При тех громадных симпатиях со стороны передовой интеллигенции, какими пользовался Чернышевский, и при том внимании, с которым все следили за процессом, два дня были достаточным сроком для мобилизации обеих боровшихся сторон — правительства и его противников, сторонников Чернышевского.

Относительно численности правительственных сил в виде войск, конных жандармов, пеших полицейских и тайных агентов в воспоминаниях нет противоречий:              они были мобилизованы

в большом количестве. Авторы воспоминаний согласно говорят об этом. Войска окружали эшафот со всех сторон. На некотором расстоянии от них были размещены конные жандармы. Один из очевидцев определил расстояние между войсками у эшафота и жандармами в 15—20 саженей. Полицейские, как это всегда бывало в подобных случаях, образовывали третью цепь заграждения, а сыщики разместились в самой толпе.

  1. численности толпы, пришедшей к эшафоту Чернышевского, даны самые противоречивые сведения в пределах от 400 человек до 5 тыс. Один из секретных агентов определил число собравшихся к эшафоту цифрой в 2—3 тыс. человек. Этот же агент определил и состав, отметил присутствие в толпе на одну треть «простого народа», а на две трети — «чиновного сословия». К последним он, повидимому, отнес отмеченное им большое число студентов, особенно из военно-медицинской академии, а также литераторов и офицеров.
    Он добавлял: «Замечено много дам стриженых (нигилисток) (так и в подлиннике. — М. Г.); все они были в черных платьях и в черных башлыках». Другой агент отметил присутствие многих в «славянофильских костюмах, черных платьях и черных башлыках». Таким образом, если численность пришедших к эшафоту определена различно, то состав их охарактеризован обоими агентами сходно, с подчеркиванием присутствия представителей тех слоев, которые были известны своим отрицательным отношением к царизму.

Эшафот был построен посредине площади и представлял собой деревянный помост, высотой полтора — два аршина, выкрашенный черной краской. На эшафоте возвышался черный столб с железной цепью.

Народ собрался на площадь задолго до начала церемонии, несмотря на отвратительную дождливую погоду. К эшафоту подъехала карета с двумя палачами, а через несколько минут — вторая, под конвоем жандармов, с Чернышевским. Он был сейчас же возведен на эшафот, где чиновник читал приговор. Кругом стояла тишина. По сообщению анонимного агента, один мещанин, служивший приказчиком книжной лавки, приглашал народ снять шапки.

По единогласному утверждению авторов воспоминаний и агентов III отделения, Чернышевский вел себя на эшафоте с полным спокойствием. Во время чтения приговора он, по словам официального донесения, «стоял более нежели равнодушно, беспрестанно поглядывал по сторонам, как бы ища кого-то, и часто плевал». Агент добавлял, что это поплевывание дало основание присутствовавшему на площади литератору Пыпину громко выразиться: «Чернышевский плюет на все». По частным воспоминаниям, Чернышевский, стоя на эшафоте, протирал пальцами свои очки, смотрел на народ и кивал головой кому-то в толпу. Из рядов собравшихся к эшафоту был брошен не долетевший туда букет цветов. Об этом сообщил в своем донесении анонимный агент, назвавший эти цветы «хорошеньким маленьким букетом». Этот букет был брошен девицей Михаэлис, также известной агентам отделения, как и литератор Пыпин. Она была тут же, на площади, арестована и вскоре выслана из Петербурга.

По словам одних, Чернышевский оставался у позорного столба четверть часа, а по словам других, едва ли соответствующим действительности, всего одну-две минуты. После этого палач снял с Чернышевского цепь, грубо сорвал с него шапку, бросил ее на эшафот, поставил писателя на колени и сломал над его головой шпагу, бросив ее обломки на эшафот в разные стороны. Чернышевский, встав с колен, надел на себя поднятую им шапку. Повидимому, и тут спокойствие не покинуло его. Он держался с тем «плевательским» настроением, которое так злило его палачей.

В приведенном описании выставление у позорного столба предшествовало преломлению шпаги. Закон же (ст. 541 книги второй т. XV Свода законов 1857 г.) устанавливал обратный порядок, т. е. преломление шпаги должно было предшествовать установке у позорного столба на 10 минут. Возможно, что в описании очевидцев вкралась неточность.

На этот раз на эшафоте наряду с палачами не оказалось другого непременного участника всех публичных казней — священника. Агенты III отделения отмечали этот факт как грубое нарушение закона, сознательно допущенное петербургским военным генерал-губернатором Суворовым. С последним III отделение было в то время в междуведомственной борьбе и секретно доносило о нем совершенно неправдоподобные сведения, что он, «по слухам», — один из самых крупных подписчиков суммы в несколько тысяч рублей, будто бы собранных в пользу Чернышевского. Вероятнее же всего администрация побоялась пустить священника на эшафот, заранее будучи уверена в демонстративном отказе Чернышевского принять участие в лицемерной комедии покаяния и «напутствия». Но жандармский полковник Дурново подчеркнул в своем рапорте III отделению и еще одно отступление от правил публичного опозорения, а именно: Чернышевского оставили на эшафоте во время наказания, и увезли с него после этого в своем собственном платье, не переодев в арестантское. Такая забывчивость также ставилась в вину Суворову. Нам кажется, что здесь была не забывчивость, а сознательное упрощение обряда опозорения из боязни поднять еще выше и без того приподнятое настроение собравшейся массы народа и в том числе горячей студенческой молодежи.

Обряд наказания легко мог закончиться совсем нежелательной для правительства массовой демонстрацией.

Демонстрация в действительности и произошла. Сдержанное волнение присутствовавших слишком чувствовалось в толпе. Оно проявлялось в глубокой тишине, в затаенном дыхании при обряде казни, в брошенных Цветах, в громко произнесенном приглашении снять шапки... Оно прорвалось наружу, когда карета повезла Чернышевского обратно в Алексеевский равелин. К карете рвались, за ней бежали и кричали Чернышевскому: «Прощайте, до свидания!».

Но Чернышевский никогда более в Петербург не вернулся. Прощальные пожелания — «до свидания» — сбылись не в столице, не на свободе, а в сибирских тюрьмах, где он свиделся с революционерами, такими же узниками, как он сам.

20 мая 1864 г., т. е. на следующий день после обряда публичной казни, жандармы увозили Чернышевского в Сибирь. Они увозили в ссылку революционера, но революцию нельзя было сослать. Правительство бессильно было заковать ее в кандалы, заточить ее в свои крепости и тюрьмы.

Жандармская тройка быстро мчала Чернышевского по сибирскому тракту, утоптанному миллионами ног ссыльных. Российская революция медленно, но неуклонно шла по направлению к победе тяжелым путем, в прокладке которого принял такое участие Чернышевский, умевший, по словам Ленина, и своими подцензурными статьями «...воспитывать настоящих революционере в...» *.

III отделение, имевшее свои особые счеты с генерал-губернатором Суворовым, упорно выставляло в своих секретных донесениях этого губернатора как лицо, сочувствующее Чернышевскому. Отчасти мы это уже видели. Сотрудники отделения поспешили отметить приказ губернатора от 20 мая с благодарностью полиции за порядок при объявлении приговора на Мытной площади. Агенты видели в этом приказе доказательство того, что нарушение законов о порядке производства публичной казни было че случайны?![154] (Чернышевский доставлен был в карете, а не на позорной колеснице, в своем платье, а не в арестантском халате, священник отсутствовал).

Самый же приказ Суворова с благодарностью полиции показывает, как беспокоил правительство вопрос, сойдет ли благополучно процедура опозорения. Очевидно, Суворов опасался более значительных событий в день 19 мая, нежели те, какие произошли.

Об увозе 20 мая Чернышевского из Петропавловской крепости в Сибирь было сообщено царю в тот же день. На донесении сделана пометка о прочтении его царем 21 мая [155].

Так закончилось «опозорение» Чернышевского.

Герцен в зарубежном «Колоколе» обращался к русскому правительству: «Чернышевский был вами выставлен к столбу на четверть часа, а вы, а Россия на сколько лет останетесь привязанными к нему? Проклятье Вам, проклятье — и, если можно, месть!». Герцен спрашивал: «Неужели никто из русских художников не нарисует картины, представляющей Чернышевского у позорного столба? Этот обличительный холст будет образом для будущих поколений и закрепит шельмование тупых злодеев, привязывающих мысль человеческую к столбу преступников». Уже после Октябрьской революции советские художники закрепили навеки «шельмование тупых злодеев».

§ 36. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ В ТЮРЬМАХ СИБИРИ

После обряда публичной казни Чернышевский провел в Петропавловской крепости более суток. Близкие ему люди хлопотали о разрешении отправить его в дальний путь в собственном экипаже и, получив соответствующее обещание, запаслись тарантасом, во-время доставив его в крепость. Но генерал, который должен был выдать разрешение, во-время не приехал. Его прождали час и отправили Чернышевского с жандармами в обыкновенной почтовой телеге. Уже известная нам родственница Чернышевского Пыпина в своем письме к отцу в Саратов с сообщением о таком увозе Чернышевского из Петербурга выразила лишь маленькую частицу широко разлившегося среди передовой части петербургского общества негодования, когда она назвала совершившийся обман ненужной подлостью !. Она добавляла к этому и гневные слова о чувстве омерзения к обманщикам в генеральских мундирах.

Впрочем, обман был вполне понятен:              администрация              не

хотела еще более возбуждать общественное внимание к Чернышевскому и предпочла, воспользовавшись вечерней темнотой, отправить своего пленника с соблюдением всяких предосторожностей обычным порядком. Однако за 300 верст от Петербурга Чернышевскому удалось купить себе экипаж.

Предосторожности же в отношении перевоза Чернышевского были приняты необычные. Кроме жандармов, сопровождавших осужденного, за его телегой в расстоянии двух часов езды ехал вплоть до Ярославля жандармский поручик Малышкин. Это был, так сказать, особый резерв для помощи жандармам на случай каких-либо неожиданных происшествий.

Из архивного дела видно, как заботливо снарядили Чернышевского в дорогу его родные и друзья. Впрочем, администрация вмешалась и тут, указав, что большая часть вещей должна быть отправлена в Тобольск для выдачи их лишь там осужденному. Часть же вещей была оставлена для пользования ими в пути. В деле есть перечень всех этих вещей. Они состояли, главным образом, в носильном белье, а также постельном. Кроме того, Чернышевскому разрешили захватить с собой некоторые предметы туалета (мыло, одеколон, гребенки), письменные принадлежности (писчая и почтовая бумага, перочинные ножи и пр.). Были отправлены с Чернышевским и книги, среди них — сочинения Лермонтова, Кольцова, Теккерея. Цензура III отделения не пропустила сочинений Жорж-Занд, вычеркнув эту фамилию из списка. Неизвестно, кто постарался снабдить Чернышевского библией на французском языке и новым заветом на русском. Может быть, это было сделано для целей маскировки, но она не спасла от изгнания из чемодана сочинений Жорж-Занд. Обильнее всего Чернышевский был снабжен бумагой. Но запас ее едва ли находился в соответствии с потребностями Чернышевского. Увозил с собой изгнанник и какие-то портреты близких и дорогих ему людей, с которыми разлучился надолго или навсегда.

В Тобольск Чернышевского доставили 5 июня. Жандармы доносили, что они везли его, не останавливаясь для ночевок. Только по утрам и вечерам останавливались на станциях, и Чернышевский пил чай. Будто бы он просил проезжать большие города быстрее, чтобы случайные встречи со знавшими его людьми не привели бы к каким-нибудь осложнениям. Возвратившиеся в Петербург жандармы представили своему начальству короткое письмо Чернышевского Пыпину. В нем новый ссыльно-каторжный сообщал своему другу для передачи семье о прибытии в Тобольск «по добру, по здорову». Конечно, эти слова «по добру, по здорову» нисколько не могли соответствовать действительности после такой бешеной езды, когда и спать приходилось в экипаже, но не в характере Чернышевского было жаловаться на болезни, тягости и т. п. В этом же письме он просил выдать сопровождавшим его жандармам рублей 25. Последовал строгий приказ не передавать письма по назначению и отнюдь не навещать Пыпина. Такова была судьба первого письма Чернышевского из Сибири. В нем не было ровно ничего подозрительного или недозволенного. III отделение знало, как ждали в Петербурге этой вести о прибытии писателя в Тобольск, в каком положении находились его родные. Может быть именно поэтому письмо и было упрятано в архивное дело. Такую же судьбу разделили и многие последующие письма Чернышевского из Сибири.

Хотя Чернышевского везли в Сибирь без оков, но его заковали в них при отправке 13 июля на солеваренный завод с одним жандармом. Здесь он пробыл очень недолго и по распоряжению управляющего Иркутской губернии 23 июля был переправлен на Нерчинские рудники. Его поселили на границе с Монголией, в Кадае, в небольшом домике, холодном и плохо проконопаченном; живя в нем, Чернышевский зимой сильно страдал от ревматизма. Этот домик был зарисован одним художником. «В художнике не заметно особого таланта, но настроение безнадежности и тоски передано им превосходно. Унылый пейзаж, нависшие тучи, холодный, никуда не зовущий край горизонта, маленький домик, за стенами которого не чувствуется ни тепла, ни уюта и, как зловещее обещание, как символ отречения от мира — убогие кресты над могильными холмами» [156].

Сохранился чертеж этого домика, сделанный рукой Чернышевского с соответствующими надписями: «Комната его в этом «домике» была первой на правой стороне при входе в сени («моя комната» — надпись Чернышевского). Следующей на правой стороне была комната большего размера, где жили «Семен Рафаилович Стецевич и его друзья» (надпись Чернышевского). Налево от сеней была комната, где жил старик-архитектор [157].

В Кадае Чернышевский прожил два года. Самым крупным для него событием за это время было посещение его женой с восьмилетним сыном. Их приезд оказался крупным событием и для местной администрации, как это видно из архивного дела [158]. Стоит остановиться на нем, чтобы отметить черточки, характеризовавшие отношения местных властей к Чернышевскому.

Жена Чернышевского приехала в Иркутск в сопровождении доктора Павлинова и немедленно заявила просьбу разрешить ей поездку в Кадай. Иркутский губернатор решил последовать примеру своего предшественника на губернаторском посту, за сорок лет перед тем, в 1826 году, когда к ссыльным декабристам пожелали выехать их жены. Ссылаясь на эти прецеденты, губернатор поставил перед Чернышевской дилемму: если она желает видеть мужа, то должна навсегда остаться в месте его ссылки, а в противном случае должна вернуться, не повидав мужа, в Россию. Чернышевская, указав на состояние своего здоровья и на оставленных в России других детей, просила разрешить ей свиданье, хотя бы в присутствии начальства и при условии разговора с мужем лишь на русском языке. После двухмесячных хлопот Чернышевская с ребенком поехала к мужу. Вместо доктора Павлинова в спутники дали ей жандармского офицера Змелев- ского. В архивном деле имеются донесения этого жандарма не совсем обычного типа. В них он жаловался на притеснения его Чернышевской и вообще на ее поведение. Он донес, что, выезжая из ворот дома и увидя на крыльце его и полицмейстера, она сказала: «Вот черти, так и стоят и отправляют меня, как преступницу, под конвоем». Далее жандарм продолжал излагать обстоятельства в таком духе, что пострадавшим и стесненным лицом во время этой поездки была не конвоируемая им женщина, а он сам, конвоир-жандарм. И на самом деле, стеснения оказались для жандарма весьма существенными: во-первых, Чернышевская запретила ему курить в повозке, где он сидел рядом с ней, а во- вторых, она запретила ему на остановках пить водку. Но пусть жандарм сам расскажет об этом тяжком для него стеснении. Лишь только он захотел перед обедом выпить рюмку водки, Чернышевская закричала: «Вот, чорт возьми, чего недоставало, — терпеть не могу пьянства». На это жандарм вразумительно, будто, бы, указывал: «Вы кушаете херес, я ничего Вам не говорю, и даже в уважение к Вам оставил курить в присутствии Вашем, она плюнула, и сказала, что убирайтесь к чорту, фискал». Неизвестно, лишил ли себя жандарм и этого последнего удовольствия — выпить рюмку водки, но, повидимому, поездка с Чернышевской к ее мужу ему особого удовольствия не доставила. Энергичные выражения, будто бы употребленные Чернышевской, остаются на совести обиженного жандарма. Но еще менее испытали удовольствие от присутствия жандарма супруги Чернышевские после более чем двухлетней их разлуки. Это присутствие было так тяжко, что Чернышевский сам настоял на отъезде жены уже через четыре дня ее пребывания в Кадае.

Через месяц после отъезда жены, в конце сентября, Чернышевский был переведен на Александровский завод, в 30 верстах от Кадая.

Из воспоминания каракозовца Николаева известны некоторые подробности пребывания Чернышевского на Александровском заводе. Под тюрьму были заняты четыре небольших ветхих здания. Одно из них было известно под № 7, и в нем размещалось до 150 каторжан. Второе здание—«казармы» — на 100 человек. Третье называлось «контора», а четвертое—«полицией». Это последнее здание было занято осужденными за государственные преступления. Именно сюда и был переведен Чернышевский, очутившийся в приятном для него обществе шести каракозовцев.

Режим на Александровском заводе для Чернышевского не был узаконенным каторжным распорядком. Он, как и другие политические заключенные здерь, не выполнял каторжных работ." Только иногда налагались на них обязательства какой-либо общей работы. Попытки Чернышевского принять в этом участие отклонялись, по возможности, его товарищами по заключению. Не был строго регламентирован для Чернышевского и распорядок его тюремного дня. Он сам определял времяпрепровождение. Он очень много писал, в дневные часы очень много читал.

По вечерам Чернышевский читал остальным заключенным свои произведения, а иногда, делая вид, что читает, на самом деле импровизировал 7

Ляцкий очень удачно сопоставил два момента из воспоминаний слушателей Чернышевского. Он прежде всего рисует картину, как в комфортабельном кабинете Некрасова, редактора «Современника», в кругу близких товарищей по журналу, Чернышевский, прислонясь к камину, завлекал всех своей речью, насыщенной глубоким содержанием, то в виде критики экономических теорий, то в виде экскурсов в историю или философию. Ляцкий нарисовал и другую картину: в душной тюремной камере, тускло освещенной, где на нарах лежали каторжане, Чернышевский импровизировал и с настоящим вдохновением овладевал аудиторией [159].

Мы уже знаем, что за свой великий талант становиться властителем дум, всецело овладевать аудиторией и попал на каторгу этот революционный демократ. Правительству во что бы то ни стало, хотя бы и путем подлогов и лжесвидетельства, надо было отнять у Чернышевского его огромную аудиторию, тысячи его слушателей. Какую трагедию должен был переживать этот человек, оторванный от широкой общественно-политической работы! Но не в характере Чернышевского было жаловаться на свою судьбу. Наоборот, он никогда не жаловался и всегда находил слова ободрения и успокоения. Недаром он писал из сибирской тюрьмы жене: «Думая о других, — об этих десятках миллионов нищих, я радуюсь тому, что без моей воли и заслуги придано больше прежнего силы и авторитетности моему голосу, который зазвучит же когда-нибудь в защиту их» [160].

На Александровском заводе жизнь Чернышевского облегчалась близостью к нему других политических заключенных, исполненных глубокого к нему уважения. Наличие нескольких человек, близких друг к другу по своим политическим убеждениям, помогло легче переносить оторванность от мира. В целях уменьшить тюремное однообразие они устраивали и общие развлечения в виде постановки театральных представлений.

Пьесы для таких постановок писал Чернышевский.

В первый же год пребывания Чернышевского на Александровском заводе правительство сделало попытку увеличить бдительность надзора за Чернышевским в его тюрьме. После покушения

Каракозова на царя в 1866 году шеф жандармов Мезенцев приказал «усугубить надзор за Чернышевским». В Александровскую тюрьму для выяснения условий содержания Чернышевского был командирован жандармский офицер. По его распоряжению одну из дверей в камеру Чернышевского заделали так, что остался лишь один вход в эту камеру через караульню. Губернатор же в своем служебном рвении, стремясь успокоить министерство внутренних дел, доносил об отданном им распоряжении быть артиллерии (!) наготове[161].

Очень скоро наступили времена больших стеснений в режиме Чернышевского. Стеснение было тем чувствительнее, что оно наступило после двухмесячного проживания его за тюремной оградой на правах арестанта разряда испытуемых. Это было летом 1867 года. Чернышевский поселился в домике местного дьячка, имел возможность ходить на прогулки, купаться в реке и поздоровел. Однако после побега одного ссыльного он был вновь возвращен в острог. На этот раз его посадили не там, где он ранее сидел вместе с каракозовцами, а в корпус под названием «контора». Здесь содержались поляки, осужденные за участие в восстании. Впрочем, Чернышевский, как и ранее, имел здесь особую камеру. Она была устроена, по словам очевидца, так, что находилась между четырьмя расположенными крест-накрест дверями. В ней было холодно, и Чернышевский постоянно носил пальто на мерлушковом меху и легкую барашковую шапку. Кроме того, в камере Чернышевского недоставало света, проникавшего сюда только через стекла верхней части заколоченной двери. За этими стеклами была укреплена железная решетка. Дверь выходила на крыльцо с четырьмя колоннами, что еще более затрудняло доступ света[162]. Это помещение было приспособлено для Чернышевского из бывшей передней или коридора. Как плохо оно ни было, оно давало узнику возможность заниматься в уединении. Впрочем, стены его камеры были так тонки, что полной тишины не было и в помине. Только внимание и заботы самих заключенных уменьшали шум от соседства большого числа арестантов. Общение Чернышевского с каракозовцами, помещавшимися в той части тюрьмы, которая носила название «полиция», не прекращалось. Он навещал их по вечерам, оставаясь у них по нескольку часов, а иногда тут же и ночевал. Своих посетителей он угощал чаем и сам ставил самовар, раздувая угли в самоваре своим сапогом. Эти дошедшие до нас черточки тюремного быта

Чернышевского показывают, что каторжного режима в его настоящем смысле Чернышевский избег, а окружавшие его уважение и любовь всех политических заключенных облегчали его положение.

Более всего он страдал от разлуки с горячо любимой им женой. Она собиралась навестить его в 1868 году, но министерство внутренних дел 18 октября 1868 г. предписало не давать ей разрешения на поездку, секретно мотивируя это опасением побега Чернышевского, будто бы подготовленного польскими эмигрантами. Через месяц после этого у Чернышевской даже был отобран ее паспорт и запрещен выезд из Петербурга.

Каких-либо сведений о подробностях пребывания Чернышевского на Александровском заводе за каждый из отдельных годов этого периода (1866—1871 гг.) не имеется. Опубликованные письма Чернышевского к жене с Александровского завода не дают никакого фактического материала на эту тему. Они носят один и тот же характер: автор писем успокаивал жену, что в тюрьме ему хорошо, что он всем доволен, что ни в чем не нуждается. Доказано, что такое содержание писем диктовалось автору стремлением не доставлять жене волнений и беспокойств.

Но из этих же писем, начиная с лета 1870 года, когда Чернышевский ожидал своего освобождения из каторжной тюрьмы, видно, как он ждал этого желанного дня. Еще за три-четыре года перед этим у него была отнята радость письменного общения с женой, так как, по словам Ляцкого, число допущенных к отправке из тюрьмы писем было сведено сначала даже до одного письма в год, а потом «увеличено» до двух. За три года (1868— 1870 гг.) Чернышевский отправил всего восемь писем, из которых одно — секретно, со знакомой, оно дошло по адресу, а другое было задержано отделением и осталось в архиве жандармов. Так правительство стремилось порвать эту единственную оставшуюся у Чернышевского форму сношений с самыми близкими ему людьми из внетюремного мира. Поэтому понятно нарастание в настроении Чернышевского чувства томительности ожидания приближавшегося законного срока освобождения.

Этого освобождения не произошло, и настоящая каторга началась для Чернышевского лишь с того времени, когда официально кончился ее срок и когда, по силе закона, он подлежал переводу на поселение. Правительство не допускало освобождения Чернышевского, так как опасалось увоза его революционерами и его влияния на передовую часть общественного мнения в России.

Правительство, начавшее судебный процесс с организации подлогов и лжесвидетельств, закончило свою расправу с великим

Вилюйская тюрьма — местопребывание Чернышевского. Из журнала «Былое» 1906 г. № 5

Вилюйская тюрьма — местопребывание Чернышевского. Из журнала «Былое» 1906 г. № 5.

Ні журнала «Бмлое» 1906 г. Лс 5.

Вид солеваренного завода в Усолье, где в июле 1864 г. содержался Н. Г. Чернышевский, закованный в кандалы Вид солеваренного завода в Усолье, где в июле 1864 г. содержался Н. Г. Чернышевский, закованный в кандалы

Вид солеваренного завода в Усолье, где в июле 1864 г. содержался Н. Г. Чернышевский, закованный в кандалы.

Вид Кадая, где Н. Г. Чернышевский прожил два года. Оригиналы рисунков хранятся в ЦГИА в Москве

Вид Кадая, где Н. Г. Чернышевский прожил два года. Оригиналы рисунков хранятся в ЦГИА в Москве

писателем новым преступлением, столь же возмутительным. Нельзя без чувства величайшего омерзения и глубочайшего негодования перечитывать подлинные документы с перепиской высших правительственных органов и повелениями самого Александра II. Этот акт правительства добил Чернышевского, вырвал из его жизни еще одиннадцать лет с лишним и на столько же лет лишил его возможности непосредственно влиять на русское политическое самосознание. Это был настоящий удар по политическому развитию русского народа.

По действующему тогда закону каторжанин, отбывший срок каторги, подлежал немедленному освобождению из места заключения и поселению в том или ином пункте Сибири на правах ссыльнопоселенца. Ему предоставлялась возможность некоторого передвижения, занятия тем или иным трудом и вообще жизнь, так сказать «свободного человека», но с разными ограничениями. Однако министерство внутренных дел, шеф жандармов и сам Александр II совсем не хотели даже и такой ограниченной «свободы» для жертвы своего «правосудия». Но пусть жандармы, министры и царь говорят сами.

12 августа 1870 г. иркутские власти послали шефу жандармов шифрованную телеграмму такого содержания: «Срок работ Чернышевского кончился в августе. Закон требует отправить на поселение. По письму вашему № 1386 следует предварительно войти в соглашение. Если будет свободен, отвечать за целость нельзя. Как поступить?» 7

Из этой телеграммы уже видно, что существовало запрещение шефа жандармов освобождать Чернышевского из каторжной тюрьмы без особого разрешения, несмотря на требование закона. Такое запрещение было безусловно противозаконным. Иркутские власти знали настроение верхов и отношение их к осужденному литератору, а потому не преминули подчеркнуть опасность пребывания писателя на свободе.

Такое мнение местных властей подкрепляло позицию шефа жандармов, и 4 сентября 1870 г. граф Шувалов, управляющий III отделением, уже писал царю доклад самого циничного характера. Шувалов подробно развивал в этом докладе следующую основную мысль: хотя по силе двух манифестов Чернышевский и подлежал бы теперь освобождению, но при огромном его таланте, политическом и антирелигиозном его настроении он очень опасен и притом может скрыться. Поэтому необходимо оставить его в заточении. Но так как такое заточение не согласно с суще-

ствующим законом, то необходимо предложить комитету министров разрешить этот вопрос.

Само собой разумеется, Шувалов предлагал царю явное беззаконие: комитет министров не мог в отнсЯиении Чернышевского отменить действие общего закона. Но царь вполне согласился с Шуваловым, решив заручиться соответствующим постановлением комитета министров. Не могло быть никакого сомнения, что комитет министров разрешит все, что угодно шефу жандармов. И действительно, 26 сентября 1870 г. комитет министров, попирая законность, не подходящую в данном случае для правительства, согласился с шефом жандармов и предложил изыскать надежные средства для перевода Чернышевского в поселенцы.

Шеф жандармов без всякого труда изыскал это надежное средство. Оно оказалось очень простым, проще и надежнее ничего нельзя было и придумать: шеф жандармов предложил царю сохранить за Чернышевским его звание ссыльнопоселенца лишь номинально, а фактически не прекращать его тюремного заточения. Пребывание узника в тюрьме Александровского завода должно было прекратиться только для того, чтобы замениться заключением в тюрьме отдаленнейшего пункта Якутии, в г. Ви- люйске. Царь вполне разделял правильность этого «мудрого» разрешения щекотливого вопроса и 1 января 1871 г. подтвердил это своим повелением.

Отмечу одну мелкую, но характерную подробность всех этих распоряжений. Хотя для помещения Чернышевского была предназначена настоящая тюрьма, даже окруженная тыном, правительственные документы старательно и лицемерно избегали употреблять термин «тюрьма». Правительственное распоряжение называло эту тюрьму «домом», занятым ранее двумя политическими преступниками — поляками. Инструкция жандармам о порядке охраны Чернышевского в этой тюрьме называла последнюю тоже «домом». Акт обыска в камере у Чернышевского 30 декабря 1873 г. назвал этот острог «зданием», устроенным для помещения важных государственных преступников, а камеру его уютно именовал «комнатой». Не называть тюрьму ее настоящим именем нужно было по той же причине, по какой за Чернышевским сохранили наименование его ссыльнопоселенцем. Терминология не меняла существа дела и не превращала острога в обычный жилой дом, тюремную камеру — в комнату, а арестанта — в поселенца.

Только в конце 1871 года прекратилась томительная для Чернышевского неизвестность его будущей судьбы. По исчислению самих правительственных органов прошло уже более года, как заключенный подлежал освобождению. Лишь 20 ноября 1871 г.

жандармам была дана инструкция по доставке заключенного в Вилюйск, отстоявший от Александровского завода на 1700 верст. Перевозка была вверена двум жандармам с офицером. В случае болезни Чернышевского в пути разрешалось допускать к нему врача не иначе, как в присутствии жандарма. Из различных пунктов по пути следования должны были посылаться телеграммы с извещением о благополучном следовании арестанта.

Инструкция эта — обычного типа; больший интерес представляет инструкция о надзоре за Чернышевским в Вилюйске[163]. Она предписывала «наблюдать, чтобы Чернышевский не выходил из своей квартиры без сопровождения жандармского унтер-офицера, чтобы посторонние лица посещали Чернышевского не иначе, как с разрешения унтер-офицера или исправника, чтобы в ночное время по очереди один из конвойных постоянно наблюдал Чернышевского, не обращая на это его внимания, и чтобы дом в продолжении ночи был заперт».

Такие ограничительные условия превращали поселенца в арестанта. Не меняли этого превращения сколько-нибудь значительно и другие правила, вроде следующих:

«...Ст. 15. О поведении Чернышевского и его здоровье доносить с каждой почтой генерал-губернатору и от него же получать разъяснения по всем случаям.

Ст. 16. Приставленный для постоянного наблюдения за Чернышевским жаидармский унтер-офицер должен жить в одном с ним доме и сопровождать его в прогулках и вообще при отлучках из дома, но этот надзор он должен устроить незаметно, чтобы не раздражать Чернышевского и не придавать ему вида арестанта».

Требование к жандарму следить за Чернышевским «незаметно» и «не придавать ему вида арестанта» было совершенно неисполнимо, так как Вилюйск с его немногочисленными постройками и малолюдством (не более 500 жителей) исключал всякую 'возможность секретности слежки. Смешно было требование к жандарму «не придавать вида арестанта» Чернышевскому, когда его само правительство превратило в такового.

Чернышевский был доставлен в Вилюйск в середине января 1872 года. Содержавшийся в Вилюйском остроге государственный преступник Огрызко был увезен оттуда в Якутск. Чернышевский должен был оставаться в этом пункте единственным политическим заключенным. Как и в других случаях, нельзя по его письмам судить о том, как в действительности протекала здесь его жизнь. Каждое его сообщение было проникнуто насквозь одним желанием заверить жену, что окружавшие его условия не только сносны, но даже и хороши, что он живет спокойно. Именно в этих целях он последовал примеру администрации, скрыв, что поселен в остроге. Он назвал этот острог лучшим домом в городе, с большим залом и пятью просторными чистыми и теплыми комнатами. Он пояснял, что поселился в этом доме так просторно, чтобы дом не оставался пустым.

Сопоставление писем Чернышевского с жандармским донесением показало нам, как далеко уходил Чернышевский от истины в стремлении не обеспокоить жену, а также, может быть, в стремлении не дать малейшего повода к задержке его писем тюремным начальством. В то время, когда в его письмах нет даже намека на тяжелое настроение, на какое-нибудь недовольство, жандармский офицер доносил о нем в марте 1872 года, что он все время находился в крайне раздраженном состоянии. В сентябре того же года III отделение было оповещено сначала телеграммой, а потом и подробным донесением, что Чернышевский сошел с ума. Жандармы видели признаки такого помешательства в целом ряде фактов из поведения Чернышевского. На прогулках, по их словам, он не ходил по прямой линии, а бегал из стороны в сторону. Он срывал щипцами замок с дверей, требуя показать бумагу: кто приказал запереть его на ночь? При разговоре с жандармами он трясся и заявлял, что ему ничего не стоит зарезать человека. Наконец, он предъявлял к жандармам требования становиться перед ним во фронт или отходить от него в сторону.

Выставленные жандармами признаки будто бы наступившего сумасшествия Чернышевского не отличались убедительностью, но во всяком случае говорили, что удивительная уравновешенность и выдержанность узника были, наконец, нарушены. Виноваты в этом были только жандармы или, правильнее сказать, само правительство, установившее для «поселенца» режим арестанта.

Когда он писал жене, что занял в Вилюйске дом в пять комнат и с большим залом, он не пояснил ей, что занимает в нем лишь одну комнату и что другие комнаты заняты жандармским унтер-офицером и двумя урядниками. Так, вместо прежних товарищей по ссылке и по политическим убеждениям, соседями оказались специально приставленные к заключенному жандармы.

Опостылевшие за десять лет заточения в разных тюрьмах дверные запоры и замки оказались и тут, в жилище «поселенца». Требования показать незаконное на этот счет распоряжение оставались неудовлетворенными. Открытый, на виду у всех, взлом такого замка превратился в глазах жандармов в акт сумасшедшего.

Видя за собой на своих прогулках постоянно хвост в лице жандарма, Чернышевский переставал ходить по прямой линии и начинал бегать из стороны в сторону. Конечно, за ним пришлось бегать из стороны в сторону и жандармам: «сумасшествие» Чернышевского повлекло за собой такое же «сумасшествие» и его охранителей.

Заявление Чернышевского будто бы о способности его убить человека, требования к жандармам стоять перед ним во фронт не отвечали характеру его. Если они имели место, то были словами человека, выведенного из терпения всем режимом тюрьмы. В другом официальном донесении, наоборот, отмечалось кроткое отношение узника к его церберам 7 Из частных же источников известны даже занятия Чернышевского с жандармами и обучение их грамоте, письму и счету [164].

В центре эти телеграммы и рапорты о сумасшествии Чернышевского не вызывали беспокойства. Или им не поверили, или вообще привыкли к случаям безумия узников, загубленных режимом заточения.

Мы нашли в архивном деле официальное описание камеры Чернышевского в Вилюйском остроге, приведенного в акте обыска у Чернышевского 30 декабря 1873 г.:

«Комната, в которой проживает Чернышевский, находится в зДании, устроенном для помещения важных государственных престз'пников. Она имеет около 372 сажен в длину и ширину и 47г аршина высоты. В ней два окна, выходящих во двор, обнесенный палями. Окна снабжены железными решетками и двойными рамами, из коих в зимних стекла в два ряда. Печь голландская с топкой из соседней комнаты. В наружной стене устроен вентилятор. Мебель комнаты составляют: большой деревянный сундук, несколько столов и кроватей, оставшихся, вероятно, в ней от ранее содержавшихся здесь преступников. Температура около 14° по Реомюру при морозе в 38°. Вообще, как в этой комнате, так и во всем здании достаточно светло, воздух чист, сухо и она вполне удовлетворяет санитарным требования. Кроме необходимых одежных вещей, и для хозяйства у Чернышевского в комнате найдено чай, сахар, табак, письменные принадлежности и разные книги научного содержания и периодические издания» [165].

Из этого описания видно, что администрация не позаботилась даже вынести из камеры лишние столы и кровати, хотя и поселила .Чернышевского во всей тюрьме одного. Другими словами, обычный тюремный вид камеры был сохранен во всей его неприкосновенности. Не было ничего, что напоминало бы уют. Через два года после этого другой жандармский офицер снова производил обыск у Чернышевского. В секретном донесении он сообщал о неряшливости и крайнем беспорядке всей обстановки. По словам местного жандарма, Чернышевский не допускал уборки и мытья полов, заявляя, что от сырости у него болит голова. Чернышевский был одет в разорванный халат. По словам жандарма, он выглядел похудевшим и пожелтевшим от сидячей жизни, скупо расходовал присланные женой деньги, истратив из 450 руб. только 150 руб. за год. Он получал от казны 17 р. 12 к. в месяц. По словам того же жандарма, был умерен в пище, не пил ни вина, ни водки. С людьми был необщителен, странен и эксцентричен. О своих занятиях заключенный объяснил жандарму, «что время он проводит в чтении и письме, излагая на бумагу сюжеты своих литературных трудов и когда они укрепятся в его памяти, то уничтожает их. Сначала он написал до 15 романов, а теперь пишет очерки из всеобщей истории человечества [166].

Следует подчеркнуть противоречия в описаниях жилищных условий Чернышевского, сделанных жандармами и каракозовцем Шагановым. Каракозовцы Шаганов и Николаев, проведшие пять лет с Чернышевским в тюрьме на Александровском заводе, проезжали в апреле 1872 года через Вилюйск по пути к месту их поселения. Это были первые месяцы пребывания Чернышевского в Вилюйске. Обоим каракозовцам удалось посещать Чернышевского в его тюрьме два дня подряд и принимать его у себя. Описания Шаганова более ценны для нас, чем жандармские. Он не был заинтересован ни прикрашивать бытовые условия своего бывшего товарища по заключению, ни обрисовывать их хуже, чем они были на самом деле. При этом описание Шаганова в некоторых отношениях подробнее жандармских, так как оно охватило не только камеру Чернышевского, но и все здание тюрьмы. Воспроизведем описание Шагановым Вилюйского острога, интересное не только тем, что в этом остроге проживал Чернышевский, но и тем, что оно знакомит нас с типом сибирских тюрем 60-х и 70-х годов.

По словам Шаганова, тюрьма в Вилюйске, построенная в 1866 году из очень толстых бревен, представляла собой здание сажен 15 длины и сажен 10 ширины. Это здание, а также кухня и баня при тюрьме находились на тюремном дворе, обнесенном высоким частоколом. Частокол проходил перед самыми окнами тюрьмы на расстоянии двух или трех сажен от них.

Входное крыльцо в тюрьму находилось как раз против ворот, устроенных в частоколе. Через трое дверей, из которых двое первых были двустворчатые, а третья — внутренняя — решетчатая из толстых брусьев, посетители попадали в длинный коридор. Он освещался окном на конце, противоположном входной двери. По обеим сторонам коридора было расположено по три камеры. Чернышевский занимал с правой стороны от входа последнюю, третью камеру, а первая была предоставлена жандарму. Средняя камера с левой стороны была занята казачьим урядником. В коридоре у окна помещался служитель. В каждой камере имелась печь с топкой из коридора. Входные в камеры двери были обиты клеенкой. Это обстоятельство заставляет предполагать отсутстие в коридоре должного тепла, в противоположность жандармскому донесению. Шаганов находил комнату Чернышевского сырой, и, по его словам, Чернышевский в конце апреля не мог сидеть без валенок, так как начиналась ревматическая боль в ногах. Не нашел Шаганов в камере и достаточно дневного света, доступу которого в комнату через два высоких окна мешало близкое расположение тюремного частокола. Деревянная кровать заключенного стояла направо от входной двери; налево в углу — маленький столик. Посредине комнаты тянулся длинный, сажени в две, стол, на котором лежали книги, табак и разные мелочи. Непонятно, почему Шаганов не отметил тех нескольких кроватей, которые оказались в камере Чернышевского год и восемь месяцев спустя, судя по донесению жандармского офицера от 30 декабря 1873 г. Остается предположить одно из двух:              или Шаганов позабыл

о них, или Чернышевский был переведен в другую камеру *.

Правительство в Петербурге, иркутский генерал-губернатор и полицейские власти в Вилюйске находились под постоянным страхом побега Чернышевского или, вернее, возможности его похищения революционерами. Этот страх принимал размеры настоящего панического ужаса. При такой панике бессмысленные бредни и самые нелепые слухи становились в глазах перепуганной администрации реальными и сбыточными. Примером сказанного может служить шифрованная телеграмма иркутского генерал- губернатора в Петербург от 10 декабря 1873 г. Губернатор телеграфировал о получении им весьма секретного сообщения, будто бы Бакунин, Утин и Лопатин прибыли из-за границы в Вилюйск для освобождения Чернышевского. Они взяли с собой яды, револьверы, подложные подорожные и паспорта; они намерены поджечь город и, воспользовавшись смятением, похитить Чернышевского, спрятать его в одной землянке на три месяца и после этого увезти за границу. Донесение губернатора сопровождалось просьбой отпустить на экстренные секретные расходы по предупреждению побега 5 тыс. рублей или сколько можно.

Анонимный доносчик был прав только в одном отношении, а именно в высокой оценке Чернышевского, как революционной силы. Этой силой признавали Чернышевского и в России, и за границей. Воспроизведем дословно соответствующие строки доноса: «Содержащийся в г. Вилюйске преступник Чернышевский своей плачевною судьбою давно возбуждал сочувствие в русской эмиграционной молодежи за границей и в особенности в среде членов Интернационального общества рабочих и главы их Карла Маркса, который считает Чернышевского одним из талантливых представителей политической экономии. Мысль освободить Чернышевского постоянно находила себе горячих поклонников между людьми этой корпорации».

В остальном нелепость доноса была совершенно очевидна. Проникнуть в Вилюйск из-за границы и проживать там революционерам втроем было, конечно, немыслимо. Для всякого непредубежденного человека показалось бы бредом сумасшедшего это сообщение о предстоящем поджоге города, о заготовленной землянке, о намерении продержать в ней Чернышевского не много не мало ровно три месяца и пр. и пр. Но администрация не была в данном случае склонна к скептицизму, будучи готова всему поверить и признать, что для революционеров нет ничего невозможного. III отделение благословило иркутского генерал-губернатора на принятие необходимых мер, но сделало оговорку, что-, бы эти меры не были сопряжены со значительными расходами.

В Вилюйск был командирован для расследования и предупреждения побега жандармский полковник. Так как в доносе указывался даже дом мещанки Поповой, где будто бы поселились организаторы побега, то жандарму оставалось только найти этот дом. Но тут начались трудности. Анонимный доносчик, доверчиво собравший политические сплетни, или просто шутник назвал домовладельца, у которого будто бы нашли приют революционеры, самой распространенной фамилией Поповых. Жандарм нашел в Вилюйске семь таких домовладельцев. Тщательные обыски в нескольких домах ничего не дали. Вероятно, эта безрезультатность жандармского розыска и личное ознакомление жандарма с тем, что собой представлял Вилюйск, убедили его в невозможности описанного способа похищения Чернышевского. Но, конечно, он произвел обыск и у ссыльного писателя. Описание им камеры Чернышевского мы уже приводили. Так как о *кизнц

Чернышевского в этом далеком сибирском углу известно очень мало, то приведем еще некоторые места из донесения жандарма о его встрече с писателем.

Нельзя предполагать, что этот полковник передал слова Чернышевского вполне точно. В его жандармском мозгу все должно было преломляться по-своему. Но, вероятно, сущность заявлений Чернышевского передана более или менее точно. Так, например, протест его против беззаконного содержания в Вилюйске и против запрещения писать для печати подтверждается всеми обстоятельствами дела. Вполне естественен и понятен был тот первый вопрос, с которым Чернышевский обратился к своему посетителю: привезено ли ему облегчение или отягчение участи? С одной стороны, Чернышевский писал жене о своих надеждах на перевод его из Вилюйска, а с другой — ему уже не раз приходилось испытывать все новые и новые отягощения.

На слова жандарма, что попытки друзей Чернышевского освободить его вредят ему, Чернышевский будто бы отвечал, что не считает их друзьями и никогда никого об этом не просил и узнал о таких попытках только из газет при чтении судебного отчета о процессе Нечаева. По состоянию сил он не способен к побегу и ждет, когда его вернет правительство. В отчете жандарма приведены такие слова писателя: «Согласитесь, что Вы никогда не забудете фамилии Пушкина, Гоголя и Лермонтова, так современная молодежь будет помнить мою фамилию, хотя я этого не ищу, потому, что я также передовой человек в русской литературе. Если те идеи, которые я проводил десять лет тому назад, признаны преступными, то за них я потерпел довольно, подчиняясь суду, и не знаю, за что, после истечения срока каторги, отягчают мою участь содержанием здесь и воспрещением печатать мои сочинения». Он указывал, что такое запрещение не только лишает его возможности помогать своей семье, но приводит к необходимости получать деньги от нее [167]. Известно, что в письмах к жене Чернышевский часто подчеркивал свое глубокое сожаление по случаю отсутствия у него возможности самому содержать семью.

Однако опасения центральной и местной администрации за прочность плена писателя в далеком Вилюйске имели под собой некоторые основания. Известны не только планы, но и попытки осуществления побега Чернышевского. Таковы были предприятия народовольцев, Лопатина, затем Мышкина, которому даже удалось под видом жандармского офицера добраться до Вилюйска. Чернышевский был живым знаменем революции. Мысли и чувства революционеров не могли примириться с захватом этого знамени царским правительством. Понятны их стремления вырвать его из рук палачей, предававших медленной смерти великий талант в мучительной ссылке. Хотелось, чтобы это знамя вновь развернулось, хотя бы за рубежом, и чтобы оно собрало вокруг себя, как в начале 60-х годов, молодые революционные силы.

Но этого не случилось. И проходили один за другим долгие годы острожной вилюйской жизни писателя, похожей на медленное умирание. При всей сдержанности Чернышевского, при его стремлении в целях успокоения жены скрыть суровую действительность выявились в его письмах тяжелые бытовые и моральные условия более чем одиннадцатилетнего вилюйского заточения.

Сам Вилюйск с его пятьюстами жителей состоял только из двух улиц с 40 жилыми постройками, из которых треть представляли собой юрты, а остальные две трети — дома. Вилюйск был окружен болотами. По образному выражению Ляцкого, «безнадежность и тоска жила в тюрьме, безнадежность и тоска царила над поселком, над его жалкими домишками, с жалкою ютящеюся в ней жизнью, над его болотами, поросшими низкорослым лесом, над его песками» [168]. Сам Чернышевский писал, что здешний лес «совестно называть лесом, покрытые мохом ложбины никогда не просыхают». Бедной и скудной природе соответствовала общая бедность населения и его забитость, которые мучили Чернышевского еще более, чем суровость природы. В письме от 17 мая 1872 г. он писал жене, что нищета населения мутит его душу. Описывая, как местные жители якуты за несколько шагов до встречи снимают с себя шапки, он спрашивал: «Люди ли это или хуже забитых собак?».

Разумеется, в Вилюйске Чернышевский не мог никого найти для живого общения. Обед он получал от семьи священника, и стол его состоял из каши, хлеба и чая.

Вся жизнь Чернышевского в Вилюйске проходила за чтением книг и за писанием литературных произведений, которые он, не имея права пересылать для печати, жег или рвал на мелкие клочья и топил в том озерке, на берегу которого читал и писал в устроенной им беседке из тальника и какого-то другого растения. Тут же он сам устроил себе лежанку из дерна и мха. Он писал жене с каждой почтой, но почта отправлялась из Вилюйска очень редко. В письме к Пыпину от 28 марта 1875 г. он писал: «Мои письма к Ольге Сократовне — непрерывный ряд уверений, что все в моих обстоятельствах прекрасно», и признавался, что если бы «что-нибудь было и не совсем прекрасно», то он «все-таки писал бы ей превосходно» ].

Между тем у Чернышевского были, конечно, самые тяжелые переживания за время его полного одиночества в Вилюйске. В одном из таких переживаний он признавался в письме к Пыпину, когда узнал о приближающейся смерти поэта Некрасова: Чернышевский просил Пыпина: «Если, когда ты получишь мое письмо, Некрасов еще будет продолжать дышать, скажи ему, что я горячо любил его, как человека, что я благодарю его за его доброе расположение ко мне, что я целую его, что я убежден: его слава будет бессмертна, что вечна любовь России к нему, гениальнейшему и благороднейшему из всех русских поэтов. Я рыдаю о нем». Автор статьи о пребывании Чернышевского в Вилюйске, сообщая приведенные выше строки, добавляет: «Через три месяца этот страстный крик заживо погребенной души донесся до слуха умирающего поэта: «Скажите Н. Г., — проговорил он едва слышным шопотом, — что я очень благодарю его; я теперь утешен; его слова дороже мне, чем чьи-либо слова». «О Некрасове я рыдал, — писал позднее Чернышевский Пыпину, — просто рыдал по целым часам каждый день целый месяц после того, как написал тебе о нем». Глухая тайга да жандармы за тюремной стеной были единственными свидетелями этих одиноких рыданий [169].

Попытки Чернышевского расширить содержание писем до размера рассказов детям на разные темы были пресечены распоряжением шефа жандармов. Во исполнение такого распоряжения якутский губернатор 28 сентября 1878 г. предписал исправнику Вилюйска запретить Чернышевскому касаться в своих письмах посторонних вопросов, а писать «лишь о своем положении в приличных формах и выражениях, не касаясь вовсе рассказов о предметах совершенно посторонних» [170]. Ровно через два месяца, 27 ноября, это запрещение было вновь подтверждено. В 1880 году 6 марта якутский губернатор доносил шефу жандармов об исполнении распоряжения шефа жандармов относительно содержания писем Чернышевского. Вместе с тем губернатор отмечал, что такое запрещение вызвало со стороны Чернышевского «придирки», и губернатор наложил на него дисциплинарное наказание в виде запрещения выходить с тюремного двора в течение трех дней. Протесты Чернышевского, по словам губернатора, не привели ни к чему, и, как хвастался губернатор, «без больших разговоров ворота острога были заперты».

Протесты Чернышевского были вполне законны. Формально он был не арестантом, а ссыльнопоселенцем: в числе дисциплинарных взысканий для поселенцев не значилось запрещение выхода со двора. Нельзя не отметить совершенно неприличного тона официального донесения губернатора в Петербург о том, как Чернышевский перенес это новое над ним издевательство: «Лишенный возможности порисоваться угнетением такого ареста перед своими вилюйскими знакомыми, Чернышевский казался присмиревшим и неудовольствие свое выражал только долгим непи- санием обыкновенных писем к своей семье» 7

Такие выражения, как «порисоваться», «присмиревший», отнюдь не говорят о спокойном губернаторском настроении. На самом деле губернатор был очень рассержен и подверг наказанию Чернышевского не за содержание его писем, а совершенно по другому поводу. Инцидент этот так связан с условиями заточения Чернышевского в Вилюйске, что заслуживает быть отмеченным. Чернышевский подал официальное заявление губернатору, повидимому, в связи с недопущением к нему посылки с лекарствами. Должно быть вилюйский узник писал в этом заявлении о желательности для правительства его смерти. Губернатор на это отвечал: «Объявить Чернышевскому, что доходящие до него слухи несомненно есть клевета, происходящая скорее от глупостей и неразвитости, нежели от какого-либо умысла». Вместе с тем губернатор добавлял, что разрешает Чернышевскому написать шефу жандармов. В ответ на такое сообщение изгнанник- писатель сделал на губернаторском сообщении такую собственноручную надпись: «Ни запрещать, ни разрешать мне писать к г. шефу жандармов якутский губернатор не имеет права. Он будет поступать хорошо, если прежде хчем подписывать относящиеся ко мне бумаги, сочиняемые в областном якутском правлении, будет отдавать их на просмотр людям более сведущим в законах, нежели чиновники этого управления, очевидным образом плохо знающие законы»[171]. Далее Чернышевский добавил: «Г. исправник, потрудитесь отослать эту бумагу якутскому губернатору. Н. Чернышевский».

Такая надпись на губернаторской бумаге в глазах губернатора напоминала «высочайшую резолюцию». Губернатор потерял душевное равновесие тем более, что и на самом деле он не имел права запрещать или разрешать писать к шефу жандармов. В результате он обрушился на исправника за передачу ссыльному в подлиннике секретной бумаги и выместил свою злобу на самом узнике.

Из архивного дела Якутского областного управления видны и другие факты тяжелых моральных условий жизни Чернышевского в Вилюйском остроге. Так, сам вилюйский исправник доносил начальству в 1882 году, что вновь назначенный для надзора за Чернышевским старший урядник Бродников раздражает его своим неумелым подглядыванием за ним из-за угла на улицах. Этот Бродников в жандармском усердии постоянно писал рапорты с сообщениями то об обнаруженном им подкопе через сортир на тюремном дворе, то о дальних прогулках узника в лесу для собирания грибов, то о необходимости снабдить его, урядника, вместо кремневого пистолета на всякий случай револьвером и т. д. Особенно беспокоили этого стража прогулки Чернышевского в лес: он о них упорно рапортовал не один раз; кончилось тем, что он надоел не только Чернышевскому, но и полицейскому начальству и был смещен.

Не лучше были и материальные условия существования ссыльного писателя. Вилюйский исправник доносил в Якутск о совершенной недостаточности денежных средств, отпускавшихся на питание узника. По словам официального донесения, этих средств нехватало на мясо, и Чернышевский питался «хлебом, молоком и изредка чаем».

Очень редки были случаи проявления, хотя бы в самых ничтожных размерах, некоторого внимания к бытовым условиям заключенного. Когда он запротестовал в 1881 году против предположенной побелки стен и потолка, его камера была оклеена обоями, а потолок обит «ланкортом». Чернышевский просил светлых обоев, так как «он при темноте занимаемой им комнаты не может днем заниматься чтением». Губернатор поручил сообщить узнику, что при всем желании не удалось найти светлых обоев, и были присланы светлодымчатые и полосатые.

Самым тяжелым лишением был отрыв Чернышевского от родной семьи и от культурной жизни. Только удивительная сила воли этого человека и переписка с родными, а также получение некоторых журналов и книг спасли его от безумия. Но правительство не один раз стремилось внести ограничения в содержание переписки, хотя она вся шла через III отделение и не касалась политических вопросов. Последнее из таких распоряжений шефа жандармов было сделано 26 августа 1882 г., когда III отделение снова потребовало от писателя, «чтобы в письмах к родным он извещал их о своем положении в приличных формах и выражениях, не касаясь посторонних обстоятельств, иначе письма его передаваемы не будут».

Для выяснения, какую степень умственного голодания переносил Чернышевский в Вилюйске, мы просмотрели в архивном деле Вилюйского окружного полицейского правления все препроводительные бумаги из Якутска с сообщениями о пересылке Чернышевскому корреспонденции. Оказалось, что за весь 1877 год он получил девять книжек журнала «Отечественные записки», восемь номеров «Вестник Европы», шесть книг «Знание», 23 письма, три посылки, шесть исторических книг Костомарова, две книги «Земледелие и землевладение» и одну книгу «Жизнь и переписка Белинского». В 1878 году Чернышевским было получено 11 номеров «Отечественных записок», 12 книг «Вестника Европы», один номер «Знания», 13 иностранных и шесть русских книг (в том числе «Русские и сербы») и 21 письмо.

Вся корреспонденция шла через Якутск и доставлялась в Вилюйск очень неравномерно, через самые различные сроки, исчислявшиеся то днями, то неделями, то даже месяцами (например, 2 сентября пришли в Вилюйск из Якутска два письма и два журнала, полученные в Якутске еще 8 июля, и т. п.).

Конечно, не вся корреспонденция передавалась Чернышевскому. Так, например, ему не было передано какое-то письмо на английском языке из Нью-Йорка, посланное для перевода из Якутска в Иркутск и пересланное затем в отделение. Не была вручена ему телеграмма от 15 июля 1881 г. такого содержания: «Твои сочинения исполнены мира и любви. Ты этого совсем не желай. Твой неизвестный ученик Витевский». Эта телеграмма вызвала целое жандармское дознание.

Не передавались по назначению и отдельные письма Чернышевского. Так, генерал-губернатор Восточной Сибири доносил 22 апреля 1878 г. шефу жандармов, что ранее Чернышевский писал письма детям в виде назидания, теперь в восьми последних письмах он перешел от писем к настоящим сочинениям и переводам. Эти письма, пришедшие с тремя последними почтами, задержаны, так как возник вопрос, не противоречат ли они § 15 инструкции от 18 ноября 1871 г. III отделение разъяснило, что эти письма не подлежат передаче по назначению и приобщаются к делу III отделения, что государственные преступники могут писать лишь в три месяца раз и лишь о самих себе, о чем следует предупредить Чернышевского.

Никакие самые тяжелые, самые невыносимые материальные и моральные условия вилюйского заточения не сломили революционной гордости Чернышевского. Он не только не подавал сам просьб о смягчении своей участи, но отказался от такой подачи даже тогда, когда приехавший к нему жандарм Винников передал ему предложение подать прошение о помиловании. На этом предложении Чернышевский решительно и коротко написал: «Читал, от подачи прошения отказываюсь. Николай Чернышевский» 7

Летом 1883 года, по просьбе сыновей, Чернышевский был освобожден из Вилюйска с переводом в Астрахань под надзор полиции, с заменой лишения всех прав состояния лишением всех особенных прав и преимуществ. Вывоз его из Вилюйска в августе вызвал переписку полицейского начальства. По сообщениям вилюйского исправника в Якутск, Чернышевский отказался ехать верхом или в приготовленной для этого какой-то качалке. Поэтому решено было отправить его на дровнях, а чтобы вода не замочила его при переезде через болота, его снабдили высокими сапогами, в которых он и должен был стоять на дровнях. Этот эпизод показывает, каковы были средства сообщения с тем местом, куда царское правительство упрятало писателя, где оно отняло у него столько лет жизни и где оно убивало великий талант и колоссальную энергию писателя.

Условия существования в тюрьмах Сибири сократили жизнь Чернышевского. Он прожил на свободе только шесть лет и лишь за четыре месяца до смерти получил возможность переехать в свой родной город Саратов. В 1889 году в ночь с 16 на 17 октября (по старому стилю) Чернышевского не стало. Местные губернские власти сообщили эту приятную для царского правительства весть в Петербург телеграфом. В те годы разгула политической реакции смерть писателя-революционера не могла быть должным образом отмечена. Россия смогла почтить память своего борца только молчанием. Зато освобожденный от эксплоатации и угнетения советский народ чтит память Николая Гавриловича Чернышевского в ряду великих русских ученых и революционеров.

Так сбылись слова Чернышевского, которые мы нашли в его письме к жене, находившейся тогда в Саратове. Он писал их в одиночной камере Алексеевского равелина. Администрация признала невозможным переслать письмо по назначению. Оно до сих пор хранится в архивном деле и нисколько не утеряло своего значения для характеристики личности его автора. Наоборот, выцветшие за десятки лет строки приобретают особый интерес для нашего времени. Если царизм не пропустил слов узника к его жене, то мы доводим их до сведения советского читателя. Чернышевский писал: «Наша жизнь принадлежит истории, пройдут сотни лет, а наши имена все еще будут милы людям... так надо же нам не уронить себя со стороны бодрости характера перед людьми, которые будут изучать нашу жизнь» !.

Чернышевский не ошибся. Его имя вошло в историю русской революции. Его назвал великий Сталин в тяжелые дни вероломного нападения гитлеровцев на нашу родину, когда они составили план уничтожения «великой русской нации, нации Плеханова и Ленина, Белинского и Чернышевского, Пушкина и Толстого, Глинки и Чайковского, Горького и Чехова, Сеченова и Павлова, Репина и Сурикова, Суворова и Кутузова!..» [172].

Полное признание огромного значения Чернышевского в истории русского общественного движения наступило через десятки лет, только при советской власти. Я посвятил свой очерк изучению жизни этого гениального человека в тюрьме и в ссылке. Это изучение показало, что Н. Г. Чернышевский остался верным своим идеалам, что многие годы заточения не заставили этого человека склониться перед его политическими врагами. Тем ниже склонимся мы перед его светлой памятью.

 

<< | >>
Источник: ГЕРНЕТ М.Н.. История царской тюрьмы. Том 2. Государственное нздательство ЮРИДИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ МоскВа 1951. 1951

Еще по теме § 35. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ У ПОЗОРНОГО СТОЛБА:

  1. БОГАТСТВО АНГЛИИ ВО ВНЕШНЕЙ ТОРГОВЛЕ
- Археология - Великая Отечественная Война (1941 - 1945 гг.) - Всемирная история - Вторая мировая война - Древняя Русь - Историография и источниковедение России - Историография и источниковедение стран Европы и Америки - Историография и источниковедение Украины - Историография, источниковедение - История Австралии и Океании - История аланов - История Византии - История Древнего Востока - История Древнего Рима - История Казахстана - История кинематографа - История Новейшего времени - История Нового времени - История первобытного общества - История Р. Беларусь - История России - История средних веков - История стран Азии и Африки - История стран Европы и Америки - Історія України - Музееведение - Новейшая история России - Палеонтология - Первая мировая война - Ранний железный век - Украина в XVI - XVIII вв - Украина в составе Российской и Австрийской империй - Україна в середні століття (VII-XV ст.) - Энеолит и бронзовый век -