<<
>>

Русские персонифицирующие именования как региональное явление языка восточнославянского фольклора[167]

(1) На другой день старик пошел в гости к другому зятю, к месяцу.Пришел. Месяцговорит: – Чем тебя потчевать? – Я, – отвечает старик, – ничего не хочу. – Месяцзатопил про него баню [Афанасьев 1982: 62].

(2) – Месяц, месяц,где ты был? – На том свете. – Что ты видел? – Мертвецов. – Что они делают? – Лежат [Попов 1903: 224].

(3) – Князь молодой, рог золотой,был ли ты на том свете? – Был. – Видал ли ты мертвых? – Видал. – Болят ли у них зубы? – Нет, не болят. – Дай Бог, чтобы и у меня раба Божия никогда не болели [Майков 1869: 37].

(4) Ой, місяцю‑місяченьку,и ти, зоре ясна, ой свити там на подвiррї, де дiвчина красна [Чубинский 1876: 53].

(5) Ой, месяцу‑месячку,чом ты ня ўсходишь? Ой ты, мой миленький, чаму ни приходишь? [Пеньковский 1949–1965].

Приведенные фрагменты восточнославянских фольклорных текстов демонстрируют роль олицетворения как принципа мифологического и мифопоэтического понимания устройства мира и содержательной (сюжетно‑композиционной организации его описаний (ср.: [Роднянская 1968: 423–424]), двойственное положение ключевых имен (старик, месяц, князь молодой, заря)на грани между двумя категориальными их классами (собственных и нарицательных) [Лотман, Успенский 1973: 287], и, наконец, разнообразие используемых здесь языковых средств персонификации. Под средствами персонификации здесь понимается все то в языке (и в речи‑тексте), что является выражением соответствующих результатов работы мифологического сознания и в то же время служит ему опорой для повышения имени в ранге, для утверждения его как имени собственного, как имени уникального целостного объекта, «не сводимого к человечности (или вообще к тем или иным признакам homo sapiens)» [Лотман, Успенский 1973: 285].

В этой связи должны быть специально отмечены и выделены вокативы, которым принадлежит особая роль в грамматике мифологического пласта языка, образуемого собственными именами и тяготеющими к ним именами других типов [Лотман, Успенский 1973: 277–278, 290].

Можно предполагать, что функция персонификации как раз и является той силой, которая вызывает к жизни вокативные образования как особые морфологические единицы, обусловливает их особое положение в составе высказывания, отнюдь не сводимое к положению осложняющих членов, находящихся вне предложения или «при» нем (ср. забытые мысли Потебни [Потебня 1958: 101]), и их изначальное вхождение в заглавную часть парадигмы имени[168] и объясняет их способность не только выдвигаться в качестве морфологически исходных форм имени (божа < боже! как киса – кис‑кис! [Лотман, Успенский 1973: 290],[169] но и занимать первое место в парадигме, принимая на себя функции именительного падежа; ср. укр. и западнорусские фамилии типа Сиротко, Ломако, Товпеко(ср. [Потебня 1958: 103]) и до сих пор остающиеся загадочными (если пытаться объяснять их фонетически) др. – новгородск. формы им. пад. ед. ч. типа Иване, Павле, Петре.

Очевидно, однако, что в приведенном выше материале, иллюстрирующем персонификацию месяца, собственной персонифицирующей силой обладают только укр. и зап. – брянск. (из б‑р.) морфологические вокативы (місяцю‑місяченьку! И месяцу‑месячку!),тогда как русские их соответствия не персонифицируют, а персонифицированы, и лишь постольку, поскольку занимают синтаксическую позицию обращения и/или находятся в общей олицетворяющей стихии текстов специфической (диалогической, вопросо‑ответной) структуры и соответствующих жанровых и семантических типов.[170] Сказанное относится не только к одиночным вокативам, но также и к вокативам, усиленным благодаря повтору (простому или с гипокористическим осложнением), поскольку образования такого рода, будучи генетически связанными с позицией и функцией обращения, распространились на все синтаксические позиции имени. Ср.: Полюшко‑поле неубрано стоить…; Як край поля‑поля девочка ходила…; В поле‑полюшке никого не видать…и др. под. [Пеньковский 1949–1965]. То же имеет место в бытовой антропонимической практике.

Ср. в литературном отражении: «…луковицы эти я повезу в город Саратов своей двоюродной сестрице Наде‑Надежде…» (С. Залыгин. Рассказы от первого лица, 1979).[171]

Таким образом выясняются те условия, которые привели к возникновению специфически русских (лишь отчасти и исторически вторично – также и белорусских) персонификаций, план выражения которых приведен в соответствие с функционально‑содержательным планом благодаря включению нарицательных имен в новые национальные антропонимические модели личных именований. Основную группу таких персонификаций, сложившихся на относительно позднем этапе развития мифопоэтического мышления и народной смеховой культуры, составляют именования, построенные по модели «имя + отчество» (первоначально чуждой украинской и белорусской антропонимике[172]). Развитие, следовательно, шло от морфологических вокативов‑персонификаций типа месяцу‑месячку! к синтаксическим вокативам‑персонификациям типа месяц‑месяц! а от этих последних к квазиантропонимическим персонификациям типа Месяц Месяцович!Ср. в литературных отражениях: «Месяц, месяц,мой дружок, Позолоченный рожок!» (А. С. Пушкин. Сказка о мертвой царевне) – и: «Наш Иван… В терем к Месяцуидет и такую речь ведет: – Здравствуй, Месяц Месяцович!..»(П. П. Ершов. Конек‑горбунок)6.

Особенности структуры именований типа Месяц Месяцович(в работе [Пеньковский 1976], а также в наст. изд., с. 311–364 я предложил называть их таутонимическими, или таутонимами) и специфический механизм внутренних и внешних связей их компонентов (см. [Там же]) делают эту модель идеальной формой и опорой мифологического мышления, ибо позволяют не только пред‑ставить любое собственное имя в повторе, но и повтор нарицательного имени представить как имя собственное, или – точнее – как Имя Собственное. В этом отношении таутонимическая модель для апеллятивов в текстах, имеющих лишь устную традицию, исполняет функцию, аналогичную той, какую в письменных текстах (обычно сакральных и поэтических) имеет прописная буква, используемая не просто как знак собственного имени, но как знак повышения имени в ранге, как знак его персонификации и мифологизации.

В связи с этим должны быть отмечены и подчеркнуты: уникальная – на фоне таутонимических образований других типов[173] – универсальность этой модели, характеризующейся по существу неограниченной (в лексическом и морфонологическом плане) свободой наполнения ее компонентов, ее высокая информативность; ее идентифицирующая и дифференцирующая способность и, как следствие, – не зависящая от синтаксической позиции, типа текста и других внешних факторов и условий исключительная по мощности персонифицирующая сила ее реализации.

Не случайно поэтому, что в художественном универсуме русского былевого эпоса таутонимические образования рассматриваемого типа образуют обширный корпус и используются в последовательном противопоставлении гетеронимическим именованиям героев «своего» мира – типа Илья Иванович Муромец, Добрыня Никитич, Алеша Попович, Дюк Степановичи мн. др. под., как средство именования мифологических персонажей «чужого» мира и чуждой – этнически, хтонически, предметно‑субстанционально‑«нечеловеческой» природы.

Гетеронимические именования героев «своего мира» воплощают живую преемственность поколений, в линейном ряду которых индивид оказывается носителем связей настоящего с прошедшим и будущим. Знаком этих линейных связей является его личное имя, которое воспроизводится в отчестве его детей, и его гетеронимическое отчество, которое воспроизводит имя его отца. Ср. трех‑членные ряды типа Константин Добрынич – Добрыня Никитич – Никита Романович.

Гетеронимическим именованиям такого типа противопоставлены персонифицирующие именования персонажей «чужого» мира – именования‑таутонимы, построенные на тавтологическом повторе, на круге. Далеко не исчерпывающий список былинных именований такого типа содержит образования более чем от тридцати основ. Во главе его – в нарушение азбучного порядка – должно быть поставлено хрестоматийно известное именование Батыги Батыговичасо всеми его словообразовательными вариантами, каковы: Батей Батеевич[Ефименко 1877: 1, 27], Ботиян Ботиянович[БС 1951: II, 197], Табатыга Табатыгович[БС 1951: II, 477] и др.

Сюда же, возможно, и Абатуй Абатуевич[Ончуков 1904: 264]. А далее Антоломан Антоломанович[Рыбников 1909–1910: I, 316], Афромей Афромеевич[Ончуков 1904: 264; Данилов 1938: 97], Вахраме(и)й Вахраме(и)евич[БПК 1916: 132; БЗП 1960: 195], Во(е)з(ь)вяк Во(е)з(ь)вякович[Гильфердинг 1951: III, № 254], Волод(т)оман Волод(т)оманович[Григорьев 1904: I, 275; Шуб 1956, 228], Елизар Елизарович[Шуб 1956: 223]; Испануйло Испануйлович[БПК 1916: 390]; Калин(Каин) Калинович[Данилов 1938: 120; Марков 1901: 39], Кастрюк Кастрюкович[БС 1912: II, 481], Небрюк Небрюкович[Марков1901: 184], Кудреван Кудреванович[Шуб 1956: 228], Курбан Курбанович[БЗП 1960: 205–206], Полкан Полканович[БС 1951: II, 349], Темрюк Темрюкович (Демрюк Демрюкович)[БС 1951: II, 481 ел. ], Федошейко Федошейкович[Шуб 1956: 228]; Ячман (Ячмонайло) Ячмонайлович[Шуб 1956: 222] и многие др. (см. об этом в работах [Пеньковский 1988; 1989], а также в наст. изд., с. 311–365).[174]

Не являясь отражением реальных антропонимических отношений, таутонимические именования на ономастической карте «чужого мира» должны рассматриваться как особое художественное средство былинной поэтики, преображающее действительный мир и тем самым выражающее особое отношение к этому миру, особый взгляд на него. Как было показано в работе [Пеньковский 1989] (см. также наст. изд., с. 13–49), этот особый взгляд на мир выражается поговорками типа «бур черт, сер черт – всё один бес» «серая собака, черная собака – всё один пес». В мире, воспринимаемом сквозь призму такой абстракции, события и индивиды лишаются индивидуальных черт, оказываются все на одно лицо, обнаруживая только то, что «соответствует заложенному в мире образцу» [Гуревич 1972: 88]: «Стали рядами их целые тысячи; платья у всех одноличные, точно с одного плеча; нельзя их различить одного от другого ни по волосу, ни по голосу, ни по взгляду, ни по выступке» [РСК 1947: 181]. Персонаж поэтому оказывается представителем однородного ряда, из которого он актуально выделяется только в силу занимаемого им положения.

Взятый в синхронии, этот ряд выступает как толпа. Взятый в диахронии, он представляет генеалогическую линию, состоящую из тождественных звеньев. И так же, как разбитое и уничтоженное в богатырской битве вражеское войско наутро воскресает из мертвых, чтобы начать новое сражение, так Батыга‑отец сменяет Батыгу‑деда, чтобы в свой черед уступить место Батыге‑сыну. Все они Батыги и все – Батыги Батыговичи: «А й наеде Батыга Батыгович Со своим со сыном со Батыгушкою»[Гильфердинг 1951: III, № 18].

Здесь есть смена, но нет развития. Движение – иллюзорно, ибо в мире с циклическим временем это движение по замкнутому кругу, вновь и вновь повторяющее то, что уже было. Тождество имен свидетельствует о тождестве их носителей. Таким образом, сын Батыги получает имя Батыга не как династическое имя, а потому, что такова его природная сущность:[175] он не просто называется Батыга, но он и есть батыга из генеалогической линии и синхронного ряда и бесчисленного множества батыг, подобно тому, как меч есть меч, а щит есть щит и т. п.

В то же время носитель такого таутонимического именования, с точки зрения сказителя, еще и нехристь, неверный, идол. Он же (или оно же) – Идолище поганое.Ср.: «Не прошла бы шьчобы весь скора‑скорешенька. Шчо до тех ли до царей, царей поганыих, Ай до тех ли шьчобы идолов неверныих…»[Марков 1901: № 49]. Идол – это тоже сущность, заставляющая именовать его Идол Идоловичили – в более яркой антропонимической маске – Идойло Идойлович[БПЗБ 1961: № 83]. Ср. также явно вторичное: «младой Идол да сын Жидойлович»[Ончуков № 73].

То, что Батыга Батыгович, как и любой другой носитель таутонимического именования, актуально выделяемый из вражеской толпы, еще и царь (или король), составляет другую сторону его личности, и потому он может получить еще одно именование – царь‑царевич (Царь‑Царевич)или король‑королевич (Король‑Королевич),где царевичи королевич – не титульные патронимы (как в случаях типа царевич Иван, королевич Елисейи под.), а патронимы в сдвинутом значении (функции) элемента усилительных таутонимических образований: «Много там сидит царей‑царевичев,Много королей‑королевичев…»[Былины 1916: 1, 17].

В этот ряд должны быть включены и такие общие для былины и волшебной сказки мифологические персонажи, как Ворон Вороновичи Орел Орлович,которые принадлежат надземному царству и входят в круг древнейшей славянской космогонии [Иванов, Топоров 1965: 136–137]. Ср.: «Увидал Казарин цёрна ворона, Цёрна ворона да вороновиця»[Григорьев 1904: I, № 26]; «Да тем были стрелы дороги, Перены были пером сиза орла,Не того орла сиза орловича,Да который летае по святой Руси, Да тово де орла сиза орловича,Да который летае по синю морю» [Гильфердинг 1951: III, № 225]. Сюда же – позднейшие Сокол Соколович(например, в сказке «Иван – княженецкий сын», где он выступает вместе с Вороном Вороновичеми Орлом Орловичем[Сказки Карелии 1951: 24]) и Клёкот Клёкотович(в сказке «Про Арапулку» [Сказки Терек. 1970: 56]). В кругу этих надземных мифологических персонажей находятся также Гром (Громушко‑батюшкав рассказе А. Левитова «Дворянка», 1862),[176] Гром Громович[Пеньковский 1949–1965]). Ветер‑Вихорь(ср. в песне гребенских казаков: «Берегла мать сына от ветра, от вихоря»[Семенов 1914: 422]) или – с раздвоением – Ветер Ветрович (Ветры Ветровичи)и Вихорь Вих(о)ревич (Вихри Вих(о)ревичи).[177] Одним из таких ветров является Горун Горунович,брат бабы‑Яги [СС 1939: 40], он же, вероятно, Горынычи Посвисты/а/ч[Фаминцын 1884: 18] и Змий Змиевич (Змей Змеевич)[Морозова 1977: 240]. В этот сложный мифологический комплекс (о связи всех его элементов см. [Иванов, Топоров 1965: 76–78; Иванов, Топоров 1974: 17–18]) входят также Баба‑Яга, именуемая нередко таутонимами Яга Яговна (Ягивовна, Ягинишна, Яганишна, Ягонишна, Ягишна, Ягишняи т. п. – см. [Новиков 1974: 138]) и Кащей Бессмертный (Кащей Кащеевич).Особо должен быть указан общеизвестный Соловей‑разбойник,он же – Соловей Соловьевич[Марков 1901: 335 ел. ].[178]

За пределами указанного мифологического круга таутонимы в текстах русской волшебной сказки и некоторых других жанров представлены лишь единично. Таковы, например, царь Агар Агарович[СТ: 1970: 169], царь‑змей Аркий Аркиевич[Ончуков 1909: 582], царь Верзаул Верзаулович[СС 1973: 57], царь Салтан Салтанович[Ровинский 1881 I, 79], царь морской Токман Токманович[Зеленин 1914: 324], чудище Идол Идолович(Идол Идолыц)[Зеленин 1915: № 100] (ср. также в позднейшем варианте с так называемым полуотчеством – идол идолов[Майков 1869: 145]); богатыри Тарх Тар/а/хович[Записки 1906: 13], Полкан Полканович[СН 1948: 4], Вод Водович[Черепанова 1983: 22] и Вол Волович[Новиков 1974: 163], Волом Волотович[Буслаев 1861: 462], Рославней Рославневич[Ефименко 1877: 34–35] и некоторые другие. В параллель к таутонимическим именованиям Бабы‑Яги можно указать еще такие таутонимы‑персонификации, как Воспа Восповна(ср. в заклинании, записанном на Енисее в 1897 г.: «Воспа Восповна,пожалуйте к нам, будем пряником кормить и вином поить» [СРНГ 1970: 5, 139]; ср. еще: Воспа Воспиновна[Черепанова 1983: 43] и Икота Икотишна(ср.: «Ты скажи‑ка ей: Икота‑Икотишна,сударыня‑матушка, оставь меня!..» [Пеньковский 1960]).

Все эти персонажи «чужого» мира развенчиваются фольклорными текстами как «смешные страшилища», и их высокие именования с «вичем» должны рассматриваться как одно из наиболее ярких средств фольклорного гротеска.[179] Ср. показательное превращение исторического Малюты Скуратова в «Скорлюткувора Скорлатого сына»[Григорьев 1904: I, № 115] или именование оставившей по себе недобрую память Марины Мнишек Маринкой Юрьюрьевной –с уникальным переносом таутонимического именования отца[180] в отчество дочери: «И восхотел вор Гришка, он женитися / Не в своей земле, а Сердопольскою / У тово ли пана у Юрью –пана Сердопольского / На ево доцери Маринке Юрьюрьевне»;«А он вор Гришка во мыльнюю / С той ли Маринкой Юрьюрьевной»[СПБК 1916: 312, 313]. Ср. в этом плане совершенно поразительное низложение княгини Апраксы,жены князя Владимира Красного солнышка (по былинной генеалогии – дочери князя Семена Ля(и)ховинского и, следовательно, – Семеновны!)в таутонимическую Апраксу Апраксовну –в тот момент, когда она, как «сука‑волочайка», изменно сближается с Тугарином Змиевичем, запустившим ей свою лапу «ниже пупа, околчерева» [Данилов 1938: № 49]. Ср. также обнажение этого приема в случае дискредитирующего переименования наследственно похотливого Хотена Ивановича: «Уж ты гой еси, Хотенкоты Хотенович, сын Иванович! /У тебя отца‑то звали Блудою, /А тебя мы станем звать дак Пустоломою…» [Григорьев 1904: I, 613].

Очевидно, что в таутонимических именованиях персонажей «чужого» мира русской былины, волшебной сказки и некоторых других жанров на передний план выдвинута именно персонифицирующая и мифологизующая функция, тогда как выражение собственно патронимических отношений либо затенено и отодвинуто на второй план[181] (но может быть актуализовано в соответствующих текстовых условиях[182]) либо вообще погашено. При этом внешняя парадигматическая связь патронимического компонента с производящим именем, которое может быть интерпретировано как имя отца (resp. матери), выключается, уступая место выдвигающейся на передний план внутренней, синтагматической связи с именем в составе первого компонента, вследствие чего все образование работает как форма усилительного повтора с экспрессивным осложнением основной персонифицирующей функции.[183] Вот яркий пример, свидетельствующий об автоматизме действия этого механизма. Проговорив (пропев) цитируемые ниже строки былины (“Как приехал‑то к тебе ведь нелюбимой гость, / Молодой‑то жоны да старой‑прежной друг, / Старой‑прежной друг…»), сказительница А. М. Крюкова остановилась, задумалась и призналась: «Не помню – Светополк ли Светополковиць, Еруславь ли Еруславьевиць,но только не Пересмяка.…» [Марков 1901: 128]. Имя «старого – прежнего друга» она забыла, но таутонимическая модель его именования надежно сохранилась в ее памяти.[184]

Именно так, в двух указанных режимах (с пульсирующим переключением от одного к другому) функционируют многочисленные животные и предметные таутонимы в низших фольклорных жанрах и – с переносом – в соответствующих жанрах литературы, ориентированных на фольклорные образцы. Таковы, например, Ерш Ершовичи Рак Ракович[БС 1951:II, 663]; Кит Китовин(«Ай да Кит Китовин!Славно! / Долг свой выплатил исправно!..» – П. П. Ершов. Конек‑горбунок) и Налим Налимыч(ср. с метатезой – Налим Малиныч –в одноименной сказке С. Писахова [Писахов 1959: 35]); Козел Козловичи Конь Коневич(в инсценировке сказки «Кошкин дом» по Центральному телевидению 17 февр. 1980 г.); Кот Котович[РФЛ 1972: 391] и Комар Комарович(в одноименной сказке Мамина‑Сибиряка), Волк Волковичи Лис Лисович(в сказке В. Махонина «Лис Лисович и зайцы») и т. п. Ср. также шутливые именования таких персонажей детской литературы, как дятел Тук Тукыч (В.Архангельский.Тук Тукыч. М., 1976), скворец Чир Чирыч (Г. Скребицкий.Друзья моего детства. М., 1976), поросенок Хрум Хрумыч(в одноименном рассказе М. Колосова), будильник Кап Капыч (В. Цыбин.Кап Капыч // Наш современник. 1972. № 6) и т. п.

Ср. также выступающие в качестве антропонимических масок (см. об этом [Пеньковский 1983], а также в наст. изд с. 395–406) шутливо‑мистифицирующие именования животных и предметов типа Котонайло Котонайлович (Котофей Котофеевич), Петушайло Петушайлович, Лаптеван Лаптеванович(лапоть) и т. п. Ср. в загадке: «В Печерском, в Горшенском, под Крышенским сидит Курлип Курлипович(жареный петух)» [Садовников 1959: 83]. То же в сказке: «– А что, милый человек, всюду ты бывал, все видел, скажи‑ка мне: ныне в Черепенском под Сковородным здравствует ли Курухан Куруханович? –Давно уж нет, хозяйка. – Да где же теперь Курухан Куруханович? –В село Торбу переехал. – А не слыхал ли ты, милый человек, кто на его месте живет? – Как не слыхать, слыхал – Липан Липанович…»[РФО 1951: 100]. Ср. варианты: Курухан Куруханович – Плетухан Плетуханович[ПСЯ 1958: 57]; Гаган Гаганыч – Поршень Поршенский[РСС 1955: 227] и т. п., которые принадлежат пародии и фарсу, как вывернутым наизнанку формам мифа и волшебной сказки.

Очевидно, что таутонимические именования в художественном тексте существуют и используются не сами по себе, не изолированно, а на фоне гетеронимических именований в том же тексте, с одной стороны, и естественных именований обоих типов, с другой. Этим создается необходимое для обретения художественного эффекта пульсирующее напряжение восприятия слушателя (читателя) между полюсами естественного и вымышленного, мифологического и логического. Отсюда прием намеренного столкновения таких полюсных именований, широко используемый в различных фольклорных жанрах: а) в былине: «– Иди, – говорит она Ивану‑царевичу, – к еге егишне, Луке Лукишне.…»[185] [Азадовский 1936: 138]; б) в загадке: «Дрен Дренович, Иван Иванович,Сквозь землю прошел, На голове огонь пронес» (маков цвет – [Садовников 1959: 42]); в) в детских песнях и считалках: «Вот идет Еж Ежович, Петр Петрович»[РФТ 1954: 25]: «Ти‑та‑ту, ти‑та‑та. Вышла кошка за кота, За Кота Котовича,За Петра Петровича»[РФЛ 1972: 391] и др. под.[186]

Отсюда, из устной художественно‑поэтической традиции, из былины, песни, сказки, считалки, загадки таутонимические именования приходят в разговорную речь и получают там широкое распространение. Ср.: «Блиноеду барину, прекрасной Василисе и любезнейшему Котафею Котафеичунижайший поклон» (А. Чехов – М. В. Киселевой, 17 февр. 1889 г.). Ср. также в литературных отражениях: «– Кажется, метель по всей магистрали. Мой котофей‑котофеичне зря нос под хвостом держал…» (А. Безуглов. Ю. Кларов. Покушение, XXIII); «В июне по‑мартовски голосили коты‑котовичи:затыкай уши ватой» (О. Смирнов. Скорый до Баку); «Сколько, бывало, нареканий услышишь от рыбаков в адрес ерша‑ершовича.Порыбачить спокойно не дает» (С. Николаев. Где же ерш? // «Призыв». 16 июня 1973 г.); «…потом минут десять мы ползали по колючему малиннику… в надежде, что наткнемся на Ежа Ежовича»(Ф. Абрамов. Из рассказов Олены Даниловны) и др. под.[187] Свидетельствуемый этими примерами разнобой в написаниях таких именований говорит об отсутствии для них хотя бы стихийной – некодифицированной – нормы и, следовательно, об устном источнике их цитации.

За этими фактами стоит, однако, нечто большее, чем фольклорная традиция использования нескольких ставших общенародными таутонимических именований. За ними стоит национальная традиция персонифицирующего именования животных как частного вида персонифицирующего именования, являющегося одним из важных элементов русской национальной культуры. Здесь следует различать две типичных жизненных ситуации.

Одна характеризуется тем, что животное сразу получает двухкомпонентное именование тауто– или гетеронимического типа. Так, собаки в доме А. С. Суворина были названы именами персонажей «Каштанки» – гуся Ивана Ивановичаи кота Федора Тимофеевича(Вопросы литературы, 1977. № 2. С. 186), причем последнее является воспроизведением имени кота, жившего в доме Чеховых (Вопросы литературы, 1980. № 1. С. 139). Так, гусь, подаренный В. А. Гиляровским В. М. Лаврову, был назван в честь дарителя Василием Алексеевичем(В. А. Гиляровский. Москва газетная), а попугай Иван Демьянович(А. Чехов. Драма на охоте) получил это имя по сходству его носа с носом деревенского лавочника Ивана Демьяновича. Во всех таких случаях имеет место «перенесение готового именования», аналогичное известному в антропонимической практике «наречению имени в чью‑либо честь». Внешний наблюдатель, от которого скрыты мотивы выбора именования, может воспринять общую картину как проявление неограниченной свободы выбора патронимического компонента, тогда как с позиции нарекающих этот компонент в каждом данном случае жестко предопределен избранным целым.

Другая ситуация отличается тем, что однословное имя животного – для выражения шутливого или серьезного обращения, уважения, иронии и т. п. – включается в двухкомпонентную модель «имя + отчество». При этом возникнет задача выбора патронимического компонента, получающая у открытого множества именующих одно и то же решение – в виде именования, построенного по таутонимическому типу: «Васькемоему большая честь: на днях я прозвал его Василием ВасильевичемКацеусом…» (В. К. Кюхельбекер – Н. Г. Глинке, 19 октября 1834); «Кланяюсь Вашему дому с чадами, домочадцами, кончая Апелеми Рогулькой»(А. П. Чехов – Н. А. Лейкину, 3 февраля 1886) и «Прощайте и будьте здоровы. Апель Апеличунаше нижайше» (А. П. Чехов – Н. А. Лейкину. 30 июля 1886). Таким же образом собачка Мосявкашутливо‑уважительно именуется Мосявой Мосявовной(В. А. Гиляровский. Москва газетная), а медведь Фомка – Фомой Фомичом(Е. Прокофьева. Фомка). Примеры такого рода могут быть неограниченно умножены.[188]

Имеется, однако, и реально используется и другая возможность – образование окказионального двухкомпонентного персонифицирующего именования присоединением к имени патронимического компонента Иванович (Ивановна):«…почтеннейшему Апель Иванычунижайший поклон» (А. С. Суворин – Н. А. Лейкину, 22 июня 1886). Образуемые окказиональными вариантами типа Апель Апелич‑Апель Иванычпары шутливых разговорно‑бытовых персонификаций являются точными соответствиями фольклорных пар типа Котофей Котофеевич – Котофей Иванович(ср. параллельное использование обоих вариантов в одном тексте [ПСП 1979: 157–158]), Михаил Михайлович – Михаил Иванович(о медведе),[189] Воспа Восповна – Воспа Ивановнаи др. под.[190]

Вторые члены таких пар вводят нас в обширный круг фольклорных персонификаций природных объектов (Дунай Иванович ж Дон Иванович),стихийных сил природы (Гром Ивановичи Мороз Иванович),домашних и диких животных (Хавронья Ивановнаи Лисавета Ивановна),болезней и целебных средств (Воспа Ивановнаи роса Соломония Ивановна),защитников и покровителей (Петр Иванович –св. Петр и день св. Петра) и мн. др. (см. подробнее [Пеньковский 1976: 86–89], а также в наст. изд. с. 319–320). В своей изначальной совокупности такие именования пунктирно очерчивают границы «своего» мира в составе русского фольклорного универсума, противопоставляясь гетеронимическим именованиям иных типов, называющим «своих» героев (ср.: Иван Водович, Иван Быкович, Иван Царевич, Белая Лебедь Захарьевна, Марья Красаи мн. др. под.), и таутонимическим именованиям как ономастическим знакам «чужого» мира.

Неся все функции, свойственные второму компоненту персонифицирующих именований модели «имя + отчество» (см. выше, и [Пеньковский 1976: 88], а также в наст. изд. с. 320), патронимы Иванович, Ивановнав составе именований рассматриваемой группы оказываются еще и символическими этнонимизирующими знаками – знаками принадлежности объекта культурному миру русского этноса. Использование их в этой функции должно быть признано одной из важнейших русских культурно‑ономастических норм. У истоков ее находятся именования типа Дунай Иванович(ср. [Мачинский 1981]). Одно из последних ее порождений – именование Мамонт Иванович(для чучела мамонта, экспонированного СССР на международной выставке «Экспо‑73» в Японии).

Замещение второго компонента таких именований другими патронимическими образованиями единично и всегда обусловлено теми или иными специальными связями между стоящими за ними образами (в мифе), реалиями (в обряде и/или в жизни) и словами (в языке и тексте). Ср., например, имя Горыни/ы/чв исторически вторичных персонификациях таких связанных с горами рек, как Яик Горынычи Терек Горынычв песнях яицких (см.: [Витевский 1879: 299; Коротин 1981: 32]: ср. здесь же вторичное Добрыня Горынович[Коротин 1981: 34]) и гребенских [Мендельсон 1914: 194; Андроников 1968: 399] казаков. Таким же образом имя Васильевичв смоленском закликании мороза в Васильев вечер под Новый год (ср.: «Мороз, Мороз Васильевич,ходи кутьи есть!» [Добровольский 1903: 69]) обусловлено связью с именем св. Василия Кесарейского, память которого отмечалась 1 января (ст. ст.),[191] а Власьевнав составе серьезно или шутливо почтительных именований коров [РФВ 1965: 208; Соколова 1979: 163] – связью с именем покровителя рогатого скота св. Власия (ср. в олонецком заговоре перед выгоном скотины: «коровье стадо Власьегорода»[Иванов, Топоров 1974: 58]. Нередкое в русских сказках именование медведя Михаилом Потапычеманаграмматически связано с его фамильным прозвищем – Топтыгин(ср. в «Сказании о Ерше»: «притон Потап,почал ерша топтать»[Адрианова‑Перетц 1977: 15][192]), подобно тому, как народное именование сохи – Соха Андреевна –объясняется, по догадке В. И. Чернышева, связью с именем а/о/ндрец (одрец)‘телега, на которой перевозят соху в поле’ (при дополнительной связи соха – Соха,диал. уменын. к Софья, –[Чернышев 1948: 15–17]), а вариантное именование оспы Воспа Осиповна[Черепанова 1983: 43] – основанной на фонетической аттракции связью оспа – Осип.[193]Ср. также кулебяка мисаиловна(«– У меня водочка из Киева пешком пришла, а повар в Париже бывал. Такого фенезерфу подаст, такую кулебяку мисаиловнусочинит, что только пальчики оближешь…» – Ф. М. Достоевский. Село Степанчиково. I, II), где обыграна фонетическая близость слов мясо – Мисаил.

Одновременно этот последний случай представляет широко используемый прием образования персонифицирующих именований из определительных словосочетаний различных типов. Ср. былин. Бурушка Косматый→ Бурушка Косматьевич[Гильфердинг 1951: II, 616]; арханг. Лампияда Керосиновна ← керосиновая лампа(Б. Шергин. Гандвик – студеное море); литературные Тайга‑свет‑Енисеевна(Е. Городецкий. Кто бывал в экспедиции…), Океан Ледовитыч(Л. Шинкарев. «Микешкин» идет в Арктику) и мн. др. под.

Так создаются персонификации гетеронимического типа, состав которых пополняется также за счет специального преобразования таутонимических именований. Эти последние, представляя фигуру усилительного повтора, обладают общей для всех ее видов трансформацией, заключающейся в замене одного из членов в синонимическом ряду, в лексико‑семантическом поле или в поле паронимической аттракции. Ср. давным‑давно, белым‑белаи «Далеко давним,годов за двести…» (В. Маяковский. Владимир Ильич Ленин); «Черным‑темнаего душа» (В. Кун. «Вот друга мне дала судьба…», 1968).

Таким же образом Курихан Куриханыч(он же – Петухан Петуханыч)становится Петуханом Куриханычем[Смирнов 1917: 277], а Мороз(он же Мороз Васильевичи Мороз Иванович)ока‑зывается Морозом Снеговичем(ср.: «Не удивляйтесь этим кривым строкам: сердце пишет прямо, а Мороз‑Снеговичберет свое…» – В. И. Даль. Письма к друзьям из похода в Хиву, 25 ноября 1839). Ср. также: Волк Злодеич(в названии книги Е. Венского, М.; Л., 1925), Камень Кремневич(в названии книги А. Ф. Погосского. СПб., 1876), Мур Котович(в названии книги А. Можаровского. Вольск, 1899) и др.

От Батыги Батыговичарусской былины до Гумберта Гумбертав романе В. В. Набокова «Лолита» и Иванов Ивановичей, Романов Романовичейи Султанов Султановичейсоветской начальственной верхушки, от Лисаветы Патрикеевнырусской сказки до Бюрократии Волокитьевныв романе В. Белова «Кануны», от мифологического Дуная Ивановичадо оценочно‑характеризующего Шута Иванычаразговорной речи, от Петухана Курихановичасатирической сказки до Тигрия Львовича(Лютова) в комедии А. Н. Островского – вот путь, пройденный русскими персонификациями модели «имя + отчество». Рожденные в фольклорной речи на позднем этапе мифологического мышления, прошедшие школу народной смеховой культуры, они, обнаружив универсальность формы при почти неограниченной широте содержательных возможностей, оказались необходимыми всем типам речи, кроме официально‑деловых и научных стилей. Им оказалось доступным все: сакральное и профанное, высокое и низкое, серьезное и смешное. Смешное в конце концов и стало основным их содержанием во всех его жанрах и во всех его видах – от мягкой улыбки до раблезианского площадного хохота.

Учитывая, что украинский фольклор этого средства вообще не знает, а в белорусском оно используется крайне ограниченно и, по‑видимому, обязано русскому влиянию, можно думать, что мы имеем здесь дело с региональной особенностью в рамках восточнославянской языковой общности, которая, несмотря на частный ее характер, может оказаться весьма существенной для решения целого ряда значительно более общих филологических и историко‑культурных проблем.

<< | >>
Источник: Александр Борисович Пеньковский. Очерки по русской семантике. 2016

Еще по теме Русские персонифицирующие именования как региональное явление языка восточнославянского фольклора[167]:

  1. I. МЕРКАНТИЛИЗМ