<<
>>

Глава V Заметка о культуре и политике

Политика, однако, не овладевала им на­столько, чтобы удерживать его мысли от вещей более важных.

Сэмюел Джонсон о Джордже Литлтоне33*

B наше время мы видим, что «культура» привлекает внимание людей политики: дело не в том, что политики всегда являются «людьми культуры», а в том, что культура рассматривается и как орудие политики, и как нечто социально желательное, поощ­рять каковое является задачей государства.

Мы не только слы­шим со стороны высоких политических кругов, что «культур­ные взаимоотношения» между странами чрезвычайно важны,

HO и видим воочию, что для одного лишь поддержания этих взаимоотношений, якобы содействующих международной друж­бе, учреждаются комитеты и назначаются должностные лица. Тот факт, что культура стала, в некотором отношении, разделом по­литики, не должен изглаживать из нашей памяти, что бывали времена, когда политика являлась деятельностью, осуществляв­шейся внутри данной культуры, а также между представителями разных культур. Поэтому не будет неуместной попытка опре­делить положение политики внутри культуры, объединенной и разграниченной соответственно рассматривавшемуся нами виду единства и разграничения.

Мы можем, я думаю, сказать, что в обществе, таким обра­зом расчлененном, отнюдь не все люди, или во всяком случае, не все в равной степени, были бы заняты политикой или прояв­ляли деятельный интерес к делам общественным и государствен­ным; и что не все они, — за исключением разве критических моментов, — должны были бы заниматься вопросами управле­ния страны в целом. B здраво регионализированном обществе общественные и государственные дела касались бы всех или подавляющего большинства лишь в пределах самых малых об­щественных единиц, касаясь все меньшего числа людей боль­ших групп, заключающих в себе меньшие. B здоровом рассло­енном обществе общественная и государственная деятельность была бы ответственностью, несомой людьми отнюдь не в рав­ной степени: большая ответственность возлагалась бы на унас­ледовавших особые преимущества людей, у которых личные и семейные интересы («пай в стране») согласовывались бы с об­щественным духом.

Правящая элита всей страны в целом со­стояла бы из тех, кто унаследовал ответственность вместе со сво­им благосостоянием и положением и рать которых постоянно бы пополнялась, а часто и возглавлялась личностями, выдвигающи­мися благодаря своей исключительной одаренности. Ho говоря о правящей элите, следует остерегаться представления об эли­те, резко отделенной от других элит общества.

Связь политической элиты — под которой мы подразумева­ем всех членов действующих и признанных политических групп (ибо жизнеспособность парламентарной системы требует посто­янных обедов с оппозицией)16, — с другими элитами была бы определена слишком грубо, если мы назовем ее общением меж­ду людьми действия и людьми мысли. Скорее, это взаимо­отношения между людьми разного образа мыслей и разных областеу мысли и деятельности. Резкое разграничение между мыслью и действием применимо к политической жизни не более чем к религиозной, в которой монах, посвятивший себя созерцанию, должен проявлять и некоторую деятельность, священник же, живущий в миру, — обладать и каким-то опы­том созерцания. Нет в деятельной жизни плоскости, в которой мысль не играла бы никакой роли, за исключением разве чи­сто автоматического выполнения приказов; и нет такой мыс­ли, которая была бы совершенно лишена влияния на действие.

Мне уже приходилось говорить17, что то общество в опас­ности, где не существует контакта между представителями различных областей человеческой деятельности, — между людь­ми политического, научного, художественного, философского и религиозного склада. Такое разделение не может быть исправ­лено путем одного лишь общественного устройства. Это не вопрос собирания в комитеты представителей различных ти­пов знаний и опыта, призвания всех и каждого в качестве со­ветников друг друга. Элита должна быть чем-то иным, чем-то гораздо органичнее скомпонованным, нежели кучкой присяж­ных бонз, политических заправил и промышленных магнатов. Между теми, кто встречается только с определенными серьез­ными целями и по официальному поводу, полного общения состояться не может.

Они могут принимать весьма близко к сердцу некоторые общие проблемы; могут и благодаря повторяющемуся сопри­косновению друг с другом найти общий словарь и идиомати­ку, по-видимому, передающие любой оттенок мысли, необхо­димый для их общей цели; после этих встреч каждый из этих людей будет, однако, удаляться в свою собственную соци­альную сферу, равно как и в уединение своего личного мира. Каждый из нас наблюдал, что возможность насыщенного по- ниманиемрадостного молчания, взаимного счастливого созна­ния от участия в общем задании или таящаяся за смехом над глупой шуткой серьезность и значительность, — черты, прису­щие каждой тесной личной близости; а гармоничность любо­го дружеского круга зависит от общих социальных условнос­тей, от общего ритуала, общих развлечений в часы досуга. Эти способствующие близости средства не менее важны для пере­дачи смысла речи, чем наличие общего предмета, о котором участвующие стороны превосходно осведомлены. Плохо, если друзья и деловые коллеги человека составляют две разобщен­ные между собою группы; если же, вместе с тем, они являют­ся одной и той же группой, — это сузит его кругозор.

Такие наблюдения о личной близости между людьми не мо­гут претендовать на новизну; единственно возможное новое — это призыв обратить на них внимание в данном контексте. Они указывают на желательность такого общества, где люди каж­дой высшей деятельности могут встречаться друг с другом без того, чтобы только разговаривать на деловые темы или изо всех сил вынуждать себя говорить о профессиональных интересах друг друга. Для правильной оценки человека дей­ствия мы должны лично встретиться с ним; или нам, по край­ней мере, надо было уже прежде знать достаточное число лю­дей подобной направленности, чтобы быть в состоянии более или менее точно построить представление O том, с кем лично не встречались. A личная встреча с человеком мысли и созда­ние представления о его личности может сильно помочь нам в суждении о его идеях. Это касается даже искусства, хотя и с важными оговорками и несмотря на то, что впечатление о лич­ности художника зачастую довольно произвольно влияет на мнение о его творениях, — ибо каждый человек искусства на­верняка наблюдал, что некоторые люди после встречи с йим не приемлют его творчества еще сил ьнее прежнего и также что многие, найдя в самом художнике человечески приятное, относятся к его творчеству более дружелюбно.

Такое поло­жение продолжает существовать, как бы оскорбительно оно ни было для разума, и вопреки тому, что в современных массовых обществах никто и не в состоянии знать всех и каждого.

B наше время мы читаем слишком много новых книг или страдаем при мысли о тех новых книгах, которых мы читать не успеваем; мы читаем множество книг, поскольку мы не можем вести знакомство с достаточным количеством людей; мы не мо­жем быть знакомы с каждым, знать которого было бы для нас полезно, ибо таковых слишком много и, следовательно, обладая даром словосложения и при счастливой возможности свою про­дукцию печатать, мы общаемся путем писания еще большего количества книг. Часто писатели, чьи книги мы можем позво­лить себе не читать, это те, кого мы имеем счастье знать лич­но; и чем лучше мы их лично знаем, тем меньше мы, по всей вероятности, будем чувствовать необходимость читать напи­санное ими. Мы загромождены не только чрезмерным множе­ством новых книг; мы к тому же задавлены излишним количе­ством журналов, отчетов и находящихся в частном обращении памятных записок. Стремясь не упустить наиболее передовые из всех этих публикаций, мы можем принести в жертву три непреходящих побудителя к чтению как таковому: стяжание муд­рости, художественное наслаждение и радость развлечения.

Профессиональный же политик, между тем, слишком за­нят, чтобы иметь досуг для серьезного чтения даже по вопросам политическим. У него слишком большой недостаток времени, чтобы обмениваться мыслями и сведениями с выдающимися людьми, действующими на других поприщах. В обществе меньших размеров (т.е. в обществе, занятом менее лихорадоч­но) было бы, по всей вероятности, больше личных бесед и меньше книг; и у людей, создавших себе некоторую репута­цию, мы не обнаружили бы склонности — примером чемудан- ный очерк - писать книги вне пределов той области, в кото­рой они эту репутацию заслужили.

Маловероятно, чтобы при таком обилии печатаемого мате­риала до широкой публики или даже до достаточного числа способных оценить это читателей дошли произведения наи­большей глубины и своеобразия.

Идеи, потворствующие зло­бе дня или эмоциональным предпочтениям, продвинутся даль­ше всех; некоторые же другие подвергнутся искажению во имя приспособления к уже общепринятому. Вряд ли в умах обще­ственности останется концентрат лучшего и умнейшего: наи­более вероятно, что то, что останется, будет отражать общие предрассудкибольшинства редакторов и рецензентов. Так со­здаются idees regues[6] — точнее — mots regus[7] — которые из-за эмоционального воздействия на часть публики, поддающуюся влиянию печатного слова, должны профессиональным поли­тиком приниматься во внимание и к которым он в своих пуб­личных выступлениях должен относиться с уважением. Для одновременного приятия этих «идей» ж согласованность друг с другом не является необходимым условием; и как бы они друг другу ни противоречили, политик-практик должен C ними обходиться столь же почтительно, как если бы они были созданием оснащенной знаниями прозорливости, гениальных интуиций или веками накопленной мудрости. Политик этот, как правило, не вдыхал их аромата, которым они, может быть, обладали в пору своей свежести; он тычет в них свой нос лишь тогда, когда они уже начали испускать зловоние.

B обществе, разграниченном таким образом, что оно име­ет несколько уровней культуры и несколько уровней власти и авторитета, политик в выборе своих выражений может по край­ней мере быть сдерживаем своим уважением к суждению и стра­хом перед насмешками более малочисленной и критической пуб­лики, сохраняющей какие-то нормативы стиля прозы. Если бы общество было к тому же децентрализованным, т.е. таким, где продолжали бы процветать местные культуры и где большинство проблем были бы проблемами местными, о которых местное на­селение могло бы составлять мнение на основании собстъенно- го опьгга и обмена мнениями с соседями, политические заявле­ния также, возможно, отличались бы большей ясностью и меньше поддавались бы разнообразным толкованиям. Местное выступление по местному вопросу будет, по всей вероятности, более вразумительным, чем речь, обращенная ко всей стране в целом; мы видим, что величайший набор неопределенностей и туманных общих мест обычно встречается в речах, обращенных ко всему миру.

Всегда желательно, чтобы в программу образова­ния тех, кто либо унаследовал, либо приобрел своими даро­ваниями право доступа в высшие политические круги общества, входила история и чтобы частью изучения истории бьиіа история политической теории. Преимущество изучения истории Эллады и эллинской политической теории, предваряющего изучение ис­тории других стран и других политических теорий, заключается в возможности охвата материала: мы имеем дело с малой терри­торией, с людьми, а не с массами, и с человеческими страстями отдельных людей, а вовсе не с огромными безличными силами, являющимися в современном обществе необходимым атрибутом удобства мышления, и изучение которых склонно затмевать изу­чение человеческой личности. Маловероятно к тому же, что оз­накомившийся с греческой философией будет слишком уверен в успехе политической теории; ибо он увидит, что изучение по­литических форм явно возникло из провала политических систем и что ни Платон, ни Аристотель прогнозами слишком много не занимались и на будущее очень оптимистически не смотрели.

Возникшая в самые недавние времена политическая теория меньше занята вопросом человеческой природы, которую она склонна рассматривать как нечто, всегда поддающееся видоиз­менениям для приспособления к любой, считающейся наибо­лее желательной политической форме. Подлинными реально­стями являются для этой политической теории безличные силы, зародившиеся, возможно, в столкновении и сочетании человеческих воль, HO их в конце концов превзошедшие. B качестве составной части академической дисциплины для молодых умов такая теория страдает рядом недостатков. Она склонна, конечно, формировать умы, которые привыкнут мыс­лить лишь в понятиях безличных и бесчеловечных сил; тем са­мым она склонна и обесчеловечивать тех, кго ее изучает. Занятая человечеством только как массой, она склонна отстраняться от этики; занятая одним лишь недавним периодом истории, ког­да наиболее легко показать, что человечество управлялось без­личными силами, она сводит изучение человечества к послед­ним двум или трем столетиям истории человека. Слишком часто вселяет она веру, что будущее непоколебимо предопре­делено, и одновременно — B то, что мы абсолютно вольны выкраивать это будущее по своему усмотрению. Современная политическая мысль, неразрывно связанная с экономикой и социологией, считает себя владычицей точных наук. Ибо о точных и опытных науках судят соответственно их полезности, и они ценятся лишь постольку, поскольку они увенчиваются результатами, делая жизнь либо более удобной и менее трудо­ёмкой, либо более опасной и кратковременной. Сама культу­ра рассматривается либо как ничтожный побочный продукт, который можно оставить без внимания, либо как раздел жиз­ни, устрояемый в соответствии с системой, которой отдается ваше предпочтение. Я имею в виду не только более догмати­ческие и тоталитарные философии настоящего времени, но и те предпосылки, что окрашивают мышление каждой страны и разделяются самыми враждебными сторонами.

Важным документом в истории политической направлен­ности культуры является очерк Льва Троцкого «Литература и ре­волюция», вышедший в английском переводе в 1925 г.18 Убеж­денность, столь, по-видимому, глубоко в русском сознании укоренившаяся, что миссия матушки России предоставить всему миру не только идеи и политические формы, HO и весь образ жизни в целом, сильно содействовала тому, что все мы стали осознавать нашу культуру в аспекте политическом. Ho у этого осознания, помимо Российской революции, были и дру­гие причины. Свою роль сыграли изыскания и теории антропо­логов, заставившие нас отнестись к изучению взаимоотношений между имперскими державами и подчиненными им народами с новым вниманием. Так же и правительства в большей степе­ни сознают необходимость учитывать культурные разлйчия; а сообразно той степени руководства, какую получает из импер­ского центра колониальная администрация, различия эти при­обретают всё возрастающую важность. Народ, совершенно обособленный, не сознает, что он вОобще какой бы то ни было «культурой» обладает.Аразличия между европейскими страна­ми были в прошлом не настолько велики, чтобы народы этих стран считали свои культуры разнящимися друг от друга вплоть до конфликта и невозможности сосуществования: осознание своей культуры как средства сплочения страны против других стран было впервые использовано недавними правителями Германии. Сегодня наше культурное сознание приняло формы, способные вскормить нацизм, коммунизм и национализм од­новременно; формы, подчеркивающие разделенность и не указывающие, как ее преодолеть. A теперь вполне уместны несколько замечаний о воздействии империи на культуру.

Первые британские правители Индии довольствовались тем фактом, что они правят; некоторые из них, благодаря дли­тельному пребыванию в Индии и постоянной отлучке из Брита­нии, ассимилировались с ментальностью народа, которым управ­ляли. Дальнейший же тип правителей, явных и все более закоренелых служак британского правительства, находивших­ся в должности только в течение ограниченного времени (пос­ле чего они возвращались на родину для выхода ли в отставку или для того, чтобы начать другую деятельность), ставил себе целью передать Индии блага западной цивилизации. Правители этого типа не имели намерения искоренить — или насадить — всю «культуру» в целом; превосходство, однако, западного политиче­ского и социального устройства, английского образования, анг­лийского правосудия, западных «просвещения» и науки каза­лось им столь очевидным, что одно только желание делать добро было бы достаточным поводом для введения всего это­го. Едва ли можно было от британца, не сознающего значения религиозного фактора в создании его собственной культуры, ожидать того, чтобы он признал таковое в отношении сохране­ния другой культуры. При постепенном насаждении чужой культуры, когда роль принуждения незначительна (гораздо более решающими являются тут игра на тщеславии и искуше­ние, которым подвергается туземный житель, — соблазн делать предметом своего поклонения стороны западной цивилиза­ции, такового не заслуживающие или заслуживающие его, но на совершенно иных основаниях), всегда наличествует не­разрывная связь двух побудительных мотивов — высокомерия и великодушия; одновременно присутствуют и желание утвер­дить свое превосходство и желание передать образ жизни, на

котором это предполагаемое превосходство основано; абори-

$ '

ген, следовательно,приобретает вкус к западным обычаям, начинает ревностно преклоняться перед материальным могу­ществом, а также преисполняется недобрым чувством по отно­шению к своим наставникам. Частичный успех европеизации, из которой некоторые представители восточного общества, не задумываясь, извлекают явные преимущества, усугубил не­удовлетворенность исконных жителей Востока своей собствен­ной цивилизацией, равно как и их враждебность к той, что эту неудовлетворенность породила; заставил их сильнее осознать различия, одновременно некоторые из них уничтожив; и рас­колол аборигенную культуру на высшем ее уровне, не проник­нув в массы. И нам приходится сделать печальное заключение, что причина этого распада — не коррупция, жестокость и дур­ное управление: такие беды сыграли лишь малую роль, и ни одной правящей стране не приходилось стыдиться этого мень­ше, чем Британии; коррупция, жестокость и дурное управле­ние имели в Индии слишком большое распространение до прихода британцев, чтобы свалить на них вину за нарушение индийской жизненной структуры. Причина кроется в том, что между двумя крайностями, — внешнего владычества, согласно­го поддерживать порядок, оставляя социальный строй без из­менения, — и полной культурной ассимиляцией — постоянно­го компромисса быть не может. Неспособность достичь такой ассимиляции — недоучет фактора религии19.

Указание на ущерб, нанесенный аборигенной культуре в процессе имперской экспансии, никоим образом не является обвинительным актом против самой империи, как об этом по­спешат заключить сторонники ее роспуска. Надо сказать, что часто эти-то именно антиимпериалисты, которые, будучи ли­бералами, наиболее самодовольно уверовали в превосходство западной цивилизации, в то же время слепы к благам, предостав­ляемым имперским правительством, и к уронам, причиняемым разрушением аборигенной культуры. Согласно взглядам по­добных энтузиастов, нам подобает в другую цивилизацию втор­гнуться, снабдить ее представителей нашими механическими ухищрениями, нашими правительственными, образователь­ными, юридическими, медицинскими и финансовыми систе­мами, вселить в них пренебрежение к собственным обычаям и просвещенное отношение к религиозному суеверию — и затем оставить вариться в том вареве, что мы для них заварили.

Весьма легко заметить, что наиболее ярая критика и поно­шение британского империализма часто исходит от представи­телей обществ, применяющих иную форму империализма, то есть экспансии, приносящей в чужую страну материальные блага и распространяющей культуру своей страны. Америка имела обыкновение насаждать свой образ жизни преимуще­ственно торговлей и возбуждением аппетита к своим товарам. Даже самое скромное изделие, являющееся продуктом и сим­волом определенной цивилизации — посланец культуры, из которой оно исходит: для примера стоит лишь упомянуть ока­зывающий столь сильное влияние на умы воспламеняющийся продукт — целлулоидную пленку; американская экономичес­кая экспансия может также, следовательно, на свой лад, быть причиной разрушения затрагиваемых ею культур.

Новейший тип империализма — российский — является, воз­можно, наиболее изобретательным и наилучшим образом рас­считанным на процветание в соответствии с духом современно­сти. Российская империя, по всей видимости, усердно старается избегать слабостей предшествующих ей империй: одновременно она проявляет и большую беспощадность, и большую бережность к тщеславию подчиненных народов. Официальная доктрина — доктрина полного национального равенства — видимость, кото­рую России легче сохранять в Азии благодаря восточному скла­ду русского нрава и благодаря отсталости — по западным мер­кам — развития самой России. Делаются очевидные попытки сохранить подобие местного самоуправления и автономии: цель здесь, я подозреваю, — дать всем местным республикам и странам-сателлитам иллюзию своего рода независимости, в то время как подлинная власть исходит из Москвы. Бывает, что ил­люзия блекнет, когда местная республика внезапно и самым по­стыдным образом низводится к положению своего рода провин­ции или не имеющей самоуправления колонии; иллюзия, однако, сохраняется — и это с нашей точки зрения наиболее интересно — путем Старательного поощрения местной «культу­ры», культуры в ущербном смысле этого слова, то есть всего того, что живописно, безвредно и отделимо от политики, как, напри­мер, языка и литературы, местного искусства и местных обыча­ев. Ho так как Советская Россия должна сохранять подчинен­ность культуры политической теории, успех ее империализма приведет, по всей вероятности, к сознанию своего превосход­ства у того из ее народов, который политическую теорию по­родил; можно, следовательно, ожидать, что, пока существует Российская империя, все больше будет утверждаться господ­ствующая — русская культура, при подчиненных ей нацио­нальностях, уцелевающих не как народы, с каждому из них присущим культурным своеобразием, но как низшие касты. Как бы то ни было, русские оказались первым народом нашего времени, ставшим сознательно направлять культуру полити­чески и наносить удар в любой точке культуре любого народа, над которым они стремятся установить господство. Чем выше развитие чужой культуры, тем последовательнее попытки ее уничтожить путем устранения среди подчиненного населения тех элементов, которыми эта культура наиболее осознана.

Опасность, вырастающая из «культурной сознательности» на Западе, в настоящее время иного рода. Мотивация наших попыток предпринять что-то относительно своей культуры пока еще не является сознательно политической. Она проистекает из осознания, что наша культура не в полном здравии, а также из ощущения, что нам для улучшения ее состояния следует пред­принять какие-то шаги. Это осознание видоизменило наш под­ход к проблеме образования либо путем отождествления куль­туры с образованием, либо усмотрением в образовании единственного средства совершенствования культуры. Что ка­сается вмешательства государства или какого-нибудь квази- официального аппарата, поддерживаемого государством для содействия искусствам и науке, то необходимость в теперешних условиях такой помощи слишком очевидна. Аппарат, подобный Британскому совету34*, постоянно посылающий представителей искусств и науки за границу и приглашающий в нашу страну иностранных представителей, в наше время неоценим; однако мы не должны считать условия, делающие такое руководство не­обходимым, — перманентными, нормальными и здоровыми. Мы готовы поверить, что для Британского совета при всех условиях найдется полезная работа; но нам бы не хотелось быть уверенны­ми в том, что никогда более интеллектуальная элита всех без ис­ключения стран мира не сможет путешествовать в качестве частных граждан и знакомиться друг с другом без одобрения и поддержки официальной организации. Осуществление некото­рых важных видов деятельности — и это достаточно вероятно уже никогда более не будет возможно без того или иного рода официальной поддержки. Развитие экспериментальных наук требует теперь огромного и дорогостоящего оборудования; за­нятие же искусствами не пользуется больше, по крайней мере в значительном масштабе, преимуществом частного покрови­тельства. Можно в какой-то степени оградить искусства и на­уки от возрастающей централизации контроля над ними и ж политизации, поощряя местную инициативу и ответственность; и, насколько это возможно, отдаляя центральный источник фи­нансирования от контроля над их использованием. Было бы так­же на пользу, если бы мы называли каждую из субсидируемых и искусственно поощряемых деятельностей поименно: будем де­лать то, что необходимо, будь то живопись, ваяние, зодчество, театр или музыка или любая наука и область интеллектуальной деятельности, называя каждую из этих отраслей своим собствен­ным именем и воздерживаясь от применения слова «культура» как всеобъемлющего понятия. Ибо в таком случае мы как бы предполагаем, что культура поддается планированию. Культура же никогда не может быть вполне осознана — она всегда со­держит в себе больше того, что нашим сознанием охватывается; она не поддается планированию, так как является к тому же подсознательной основой всего нашего планирования.

<< | >>
Источник: ЭлиотТ.С.. Избранное. Т. I-II. Религия, культура, литература / Пер. с англ. подредакцией А.Н.Дорошевича; составление, послесловие и комментарии Т.Н.Красавченко. - М.: «Российская поли­тическая энциклопедия» (РОССПЭН),2004. - 752 с.. 2004

Еще по теме Глава V Заметка о культуре и политике:

  1. ТОМАС МЕН