<<
>>

Гёте как мудрец

B моем рабочем кабинете, на камине, лет пятнадцать, а то и больше, среди фотографий моих друзей-литераторов стоит факсимиле рисунка, изображающего Гёте в старости. Портрет полон жизни; чувствуется, что это работа не просто даровитого рисовальщика, но подлинного художника, вдохновленного своей темой1.

Руки Гёте заложены за спину, плечи опущены — он сильно сутулится; однако нет сомнений: в этом немощном теле по-прежнему бодрый, энергичный дух. Глаза большие и ясные, лукавый снисходительно-добрый взгляд, однако есть в нем нечто мефистофельское: перед нами человек, в котором удачно сочетаются юношеский задор и старческая мудрость. Несколько лет назад рисунок вместе с остальными был без­жалостно смещен со своего места, но (а разве можно другого ждать от Гёте) этот безмятежный, живой и ироничный лик вы­держал все испытания и уцелел, несмотря на все перипетии это­го смутного времени.

Ha портрете изображен Гёте времен бесед с Эккерманом1'. Это Гёте-мудрец, и так как то, что я должен произнести здесь, может быть названо «Похвалой мудрости», этот портрет может стать подходящим фронтисписом к тексту. Если употреблять слово «мудрец» так осторожно и бережно, как оно того заслу­живает, тогда оно применимо только к редчайшим достижени­ям человеческого духа. Поэтический дар тоже не столь уж часто встречается, но истинный мудрец — явление еще более редкое, чем поэт; когда же два дара — мудрости и поэтического ген™ — соединяются в одном человеке, миру является великий поэт. Такие поэты принадлежат не только своему народу, но всему че­ловечеству, и только таких поэтов мы, не обращая вниман™, на каком языке они пишут, называем Великими Европейцами.

Вначале я задумался, смогу ли сказать о Гёте нечто, что не бьшо уже сказано до меня и, возможно, лучше. Однако, когда подошло время выбирать тему сообщения и определять свой подход к ней, я был ошеломлен множеством возможностей: существовали как бесчисленные нераскрытые стороны не­посредственно творчества Гёте, так и различные контексты, в которых оно могло быть рассмотрено.

B конце концов я оста­новился на двух проблемах, и чем дольше я над ними размыш­лял, тем теснее сращивались они друг с другом, пока не стали одной проблемой, которую мне предстоит раскрыть как еди­ное целое. Первая проблема: каковы общие характеристики тех избранных писателей, к коим принадлежит Гёте и кого мы зовем Великими Европейцами? Вторая: каким образом мы приходим к тому, что начинаем ценить этих великих писате­лей, к которым в юности были равнодушны или даже не лю­били, — и не только, почему это происходит, HO и почему дол­жно происходить; здесь интересен не только сам процесс, но и нравственная необходимость его. Ha протяжении эссе я буду рассматривать эти две проблемы поочередно; и надеюсь, чита­тель согласится, что придуманный мною подзаголовок «похва­ла мудрости» не лишен некоторого основания.

Исходя из своего опыта, могу сказать: существуют три важ­ные стадии в становлении вкуса и критических оценок в лите­ратуре, что, в свою очередь, является одним из показателей общего созревания личности. B юности я увлекался то одним писателем, то другим, в зависимости от того, кто больше соответ­ствовал моим инстинктивным потребностям на TOM или ином этапе развития. Ha этой стадии голого энтузиазма критические способности еще не проснулись, писателей не сравниваешь между собой, нет и полного осознания связи между тобой и писателем, чья книга тебя увлекла. Отсутствует и представле­ние о значительности того или иного автора, потому что нет понятия об истинном величии. Незрелому уму подобный под­ход невозможен: на этом этапе есть только те писатели, кто тебя захватывает, и те, кто оставляет равнодушным. По мере того, как знакомишься со все большим числом лучших проза­иков и поэтов, одновременно обретая жизненный опыт и раз­вивая способность к рефлексии, вкус становится все более оп­ределенным, проникновение в замысел писателя все более глубоким, страсти усмиряются. Ha этом этапе мы начинаем раз­вивать в себе критические способности, тот дар критического отношения к себе, без которого поэт не растет, а только повто­ряется до конца своих дней.

И все же, даже в это время, когда мы можем получать удовольствие от множества художествен­ных и философских произведений самого высокого уровня, понимаем их и способны оценить, остаются, тем не менее, ху­дожники высочайшего класса, которых мы упорно недолюб­ливаем. Итак, третья стадия нашего развития — достижение зрелости на уровне чтения и обучения — заключается в том, что мы начинаем задаваться вопросом: почему нас не восхища­ет то, что приводило в восторг других людей, возможно, мно­гие поколения, не хуже, а может, и лучше нас подготовленных к восприятию эстетических ценностей. Пытаясь понять, поче­му нам недоступен тот или иной автор, мы движемся к постиже­нию не только этого писателя, но и самих себя. Таким образом, изучение творчества писателей, чьи произведения не доставля­ют нам удовольствия, может принести много пользы, хотя здравый смысл тому препятствует: у кого найдется время шту­дировать произведения всех великих художников, которые не приносят никакого удовлетворения. Этот процесс исследова­ния не является еще одной попыткой полюбить то, к чему не лежит душа; задача совсем другая: понять данное произведе­ние и понять свою позицию по отношению к нему. Любовь придет позже (если придет) как следствие понимания.

B моем случае существуют очевидные причины, объясняю­щие, почему мой путь к Гёте бьш таким трудным. Для людей, с таким, как у меня, католическим складом ума, кальвинист­ским наследием и пуританским темпераментом, Гёте действи­тельно труден для восприятия. Ho, исходя из собственного опыта, смею утверждать, что выявление всех этих трудностей (требующее, скорее, самоанализа, чем анализа творчества пи­сателя) хотя и не снимает их совсем, но делает значительно менее важными. Неуясненные нами различия так и будут пре­бывать во мраке предубеждения: чем лучше мы определим для себя, почему не можем оценить данного писателя, тем больше приблизимся к тому, чтобы это сделать, потому что понимание и одобрение взаимосвязаны. Хотя я никогда не отрицал гени­альности Гёте и не оставался бесчувственным к той его поэзии, что более доступна иностранцу, признаюсь, он раздражал меня.

Co временем я понял, что мои разногласия с Гёте (поми­мо некоторых личных пристрастий, которые теперь кажутся мне уже не столь важными) сводились к бунту против его воз­раста; ведь с течением времени я почувствовал отчуждение OT крупнейших английских поэтов XIX в. — и периода романтиз­ма, и викторианского периода. Отдельные стихотворения мне по-прежнему нравятся, но за исключением Кольриджа (и то, скорее, как философа, теолога и социального мыслителя, чем поэта), я все больше отхожу от их авторов. Теннисон, Браунинг, Арнольд, Мередит — их жизненная философия кажется мне теперь легковесной, а религиозные устои ненадежными. B от­рочестве я испытал влияние их поэзии, и это осталось во мне. Какое-то время творчество этих поэтов глубоко меня трогало: я чувствовал и чувствую теперь, что научился у них тому, чему мог научиться и чему они могли меня научить. Гёте — это совсем дру­гое. Что касается английских поэтов, о которых я только что упо­минал, то можно допустить, что с другими представлениями O жизни они могли бы стать великими поэтами. Что до Гёте, то все, во что он верил, что делал и как жил, кажется правильным и необходимым. Побежденная неприязнь, когда она относится к личности настолько великой, как Гёте, — важное свидетель­ство освобождения от предубеждений рассудка.

To, что я трачу столько времени, говоря о перемене моего отношения к Гёте, может показаться легкомысленным тщесла­вием. Я делаю это по двум причинам. Во-первых, из-за не­скольких недоброжелательных и резких выпадов в адрес Гёте, которые я позволил себе в ранних критических статьях; те­перь, чтобы избежать упреков в неискренности, следует объяс­нить мое новое отношение, показав, как происходили переме­ны в моем сознании. Во-вторых, мне кажется, будет полезно обобщить эту ситуацию. Я уже говорил, что в юности (а мое развитие можно считать типичным) самообразование начина­ется с того, что тебя увлекает, покоряет, завоевывает то один, то другой писатель (я имею в виду самообразование в поэзии). Co временем приходишь к тому, что уже знаешь и любишь из­рядное количество произведений; на тебя оказывают влияние умы достаточно разноречивые; ты все больше владеешь собой и способен на критические суждения; ты отдаешь все больший отчет в своих действиях и способен сознательнее оценить ше­девры мысли и фантазии.

Под старость во мне произошли еще две перемены. C одной стороны, мои литературные пристра­стия сузились: мне все чаще хочется возвращаться к произве­дениям одних и тех же поэтов. C другой стороны, я вижу, что есть несколько писателей, которых я никогда по сути не знал, не ощущал личностного слияния с их стихами, и надо успеть до конца моих дней сложить мнение о них.

Несколько лет назад я решил, что пора совершить над со­бой усилие и определить наконец свое отношение к Гёте: не только, чтобы исправить допущенную по отношению к нему несправедливость — сколько таких литературных промахов на нашей совести! — но и ради возможности дальнейшего само­развития, пренебрегать коим преступно. Иметь такое желание — уже важно: тем самым ты признаешь, что Гёте — один из Ве­ликих Европейцев. Надеюсь, теперь читатель поймет, как два вопроса — изменение моего отношения к Гёте и определение того, кто является Великими Европейцами, — слились в моем сознании, и я уже не мог рассматривать один вопрос, не зат­рагивая другого.

Мне кажется, надежнее всего — взять несколько человек, чье право называться европейцами всемирно признано, и найти у них общие черты. Первым делом, обозначу границы моего вы­бора. Во-первых, я ограничусь поэтами, потому что поэзия — та область, где я чувствую себя увереннее всего и могу оценить истинное величие. Во-вторых, исключу из рассмотрения всех латинских и греческих поэтов. Причина, по которой я это де­лаю, обозначена в заголовке, который Теодор Геккер дал сво­ему эссе о Вергилии: « Vergil, Vater des Abendlandes»[20] 2*. Великие поэты Греции и Рима, как и израильские пророки, не столько европейцы в средневековом или современном смысле этого слова, сколько прародители Европы. Только из-за наших об­щих истоков в литературах Греции, Рима и Израиля мы можем говорить о Европейской литературе; и если уж зашла об этом речь, скажу мимоходом, что будущее Европейской литературы напрямую зависит от того, насколько высоко мы будем почи­тать наших предшественников. Ho в данном исследовании я не стану говорить о них.

Некоторые поэты Нового времени, оказавшие большое влияние на чужие страны и языки, также не подходят для моей задачи. B Байроне мы имеем поэта оп­ределенного поколения и через это поколение ставшего поэтом всей Европы. B лице Эдгара По Америка произвела поэта, ко­торый, благодаря своему влиянию на три следующих друг за другом поколения, может считаться европейцем; однако точ­ное положение и ранг этих поэтов до сих пор являются пред­метом споров и, возможно, так будет всегда, а я бы хотел ог­раничиться теми художниками, чьи достоинства неоспоримы.

Для начала определим критерии нашего отбора. Основных два: постоянство и универсальность. Великий европейский поэт должен не только занимать определенное положение в ис- хории литературы — его творчество должно продолжать дарить радость и духовную поддержку всем последующим поколени­ям. Ero влияние распространяется не только в рамках своего времени; он должен быть нужен каждому веку, и каждый век будет понимать его по-своему, давать его творчеству новую оценку. Он должен быть так же нужен читателям своего наро­да, говорящим на его языке, как и читателям других стран; его соотечественники должны чувствовать, ЧТО OH — один из них и является их представителем за границей. Читателям разных народов и веков творчество Гёте видится по-разному, однако его значительность ни у одной нации, ни у одного поколения не подвергается сомнению. Историография работ, посвященных творцу такого масштаба, сама становится частью истории ев­ропейской мысли.

Нам, конечно, не под силу составить два списка; на одном перечислить имена великих поэтов, являющихся Великими Ев­ропейцами, а на другом — имена тех, кто не подходит под это определение. Думается, стоит ограничиться несколькими нео­споримыми именами, выяснить, что между ними общего, и постараться выработать приблизительное определение, кото­рое будем прилагать впоследствии к другим поэтам. Полагаю, ни у кого не вызовут сомнения три имени: Данте, Шекспир и Гёте.

Здесь я должен предостеречь нас от возможной ошибки. Сомневаюсь, что можно называть поэта «Великим Европей­цем», если он не великий поэт, но думаю, все согласятся, что существуют великие поэты, которые B то же время не являются Великими Европейцами. Ha самом деле я полагаю, что, когда мы называем писателя Великим Европейцем, мы выходим за пределы чисто литературной оценки, привнося сюда также исторический, социальный и этический критерий. Сравним Гёте с его более молодым английским современником, Уиль­ямом Вордсвортом. Несомненно, Вордсворт — великий поэт, если это определение чего-то значит; в своих лучших творени­ях он превосходит Байрона и не уступает Гёте. B определен­ный момент его влияние на английскую поэзию бьшо решаю­щим: его имя знаменует эпоху. Однако для других европейских народов он никогда не значил так много, как для соотече­ственников, да и у соотечественников он не превзошел в по­пулярности того же Гёте. Точно так же — но здесь я не стану говорить с той же уверенностью — Гёльдерлин временами взле­тал выше Гёте, однако и его не назовешь такой же крупной ев­ропейской фигурой. Я не собираюсь сейчас перечислять раз­личия между этими двумя типами поэтов, хочу ТОЛЬКО B этом контексте напомнить, что, если Данте, Шекспир и Гёте, бес­спорно, европейские писатели, то не только потому, что они считаются великими поэтами у себя на родине. Без этого они не были бы Великими Европейцами, но их величие в европей­ском масштабе обусловлено причинами более сложными, бо­лее всеобъемлющими, чем превосходство над прочими поэта­ми, пишущими на их родных языках.

Говоря о Шекспире и Гёте (к Данте это не относится), труд­но не впасть в искушение и не вспомнить о созданных ими двух мифологических образах: Гамлете и Фаусте. B наше вре­мя Гамлет и Фауст стали европейскими символами. B этом они схожи с Одиссеем и Дон Кихотом, каждый из которых глубо­ко национален и одновременно близок всем нам. Есть ли больший грек, чем Одиссей, больший испанец, чем Дон Ки­хот, больший англичанин, чем Гамлет, больший немец, чем Фауст? И все же все они вошли в наши души, все они помог­ли — в этом роль таких фигур — познать европейцам самих себя. Поэтому у нас может появиться искушение причислить Шекспира и Гёте к европейским художникам просто потому, что они создали героев европейской мифологии. И все же и «Гамлет», и «Фауст» — только части возведенных Шекспиром и Гёте величественных конструкций, которые значительно умалились бы, оставайся они единственными произведениями этих писателей. Шекспир и Гёте занимают такое высокое по­ложение не только из-за этих шедевров, но благодаря всему их творчеству. C другой стороны, Сервантес для тех из нас, кто не знает достаточно хорошо испанскую литературу, — автор од­ной книги, и, какой бы великой она ни была, этого недоста­точно, чтобы поставить Сервантеса в один ряд с Данте, Шек­спиром и Гёте. «Дон Кихот», без сомнения, принадлежит к тем избранным произведениям, которые выдерживают испытание на то, чтобы быть причисленными к Европейской литературе, другими словами, без знания этой книги (которую надо не толь­ко прочитать, но и впитать в себя) ни один европеец не может считаться полностью образованным. Однако мы не можем ут­верждать, что для образованного европейца необходимо знать творчество Сервантеса в той степени, в какой он должен знать Данте, Шекспира и Гёте. Как автор одной книги, Сервантес для нас целиком в ней; можно сказать, что он — Дон Кихот, объясняющий себя. A какое произведение Данте, Шекспира или Гёте можем мы вырвать из всего их наследия и сказать, что именно оно дает нам в полной мере представление о каж­дом из них? Когда мы говорим, что не можем знать Серванте­са, как знаем этих трех европейцев, это нисколько не умаляет его значения. Я не стану совершать ошибку, отделяя этих пи­сателей от их творчества и идеализируя их как личностей, хотя, особенно с Гёте, о котором осталось много свидетельств как о человеке, это легко можно сделать. Я говорю о них толь­ко как о творцах, творцах трех миров, которые они создали, чтобы навечно остаться в европейской истории.

B первую очередь я отмечу как самое очевидное, что произ­ведения всех этих писателей отвечают трем общим характери­стикам: ИЗОБИЛИЕ, РАЗМАХ, ЕДИНСТВО. Изобилие: все они написали множество сочинений, и ничто из написанного не является мелким или незначительным. Под Размахом я под­разумеваю широту взглядов, способность понимать и сопере­живать. Разнообразием интересов, универсальной любозна­тельностью и глубиной ума они превосходят большинство людей. У кого-то есть стихотворный дар, другие обладают не­иссякаемой любознательностью, но Данте, Шекспир и Гёте отличаются тем, что у них широта интересов и любознательность пребьшают в согласии, образуя Единство. Трудно дать опреде­ление этому «единству», можно лишь сказать, что каждый из них показывает нам самое Жизнь, Мироздание, и в этой кар­тине каждый европеец из любого века увидит что-то свое.

Нет необходимости подробно останавливаться на многооб­разных интересах и делах Данте и Гёте. Что касается Шекспи­ра, то он ограничил себя или бьиі вынужден ограничиться сфе­рой театра: однако, приняв во внимание огромный круг тем и множество характеров в его драматическом наследии, а также бесконечное разнообразие творческих приемов и их непрерыв­ное совершенствование, постоянное привлечение все новых проблем, нам придется признать, что, по крайней мере, по «изобилию» и «размаху» Шекспир превосходит тех немногих писателей, сочинявших для театра, которые равны ему как драматурги и поэты. Что до Единства, то мне кажется, что не­разрывная связь политических, теологических, нравственных и поэтических задач, которые ставил перед собой Данте, слиш­ком очевидна и не нуждается в пояснениях. Исходя из соб­ственного опыта, осмелюсь утверждать, что творчество Шек­спира настолько цельно, что вы не только не поймете поздние пьесы, не ознакомившись с ранними, но не поймете и ранние, не прочитав поздние. Единство творчества Гёте выявить не так просто. Прежде всего оно гораздо разнообразнее, чем творче­ство двух остальных. Должен признаться, что многого у него я не знаю или знаком только поверхностно, так что я далеко не самый компетентный защитник его интересов. Скажу только, что искренне верю, что чем лучше я буду знать его произведе­ния — каждый том самого полного собрания сочинений, — тем больше будет крепнуть моя уверенность во внутренней цель­ности его творчества. Тест сводится к следующему: помогают ли отдельные произведения писателя лучше понять остальное творчество?

Рискну подкрепить это утверждение еще одним соображе­нием, которое, весьма вероятно, вызовет возражения. Боль­шую часть жизни я считал как само собой разумеющееся, что научные воззрения Гёте — его теории о видах растений, мине­ралогии и цвете — всего лишь проявление эксцентричности, позволительной для человека с такой повышенной любозна­тельностью, забредшего в области, для работы в которых у него не было соответствующей подготовки. Даже теперь я не пытаюсь читать его сочинения на эти темы. Полное единоду­шие специалистов, дружно высмеивавших теории Гёте, было поначалу тем, что заставило меня задуматься, а точно ли не­прав Гёте и не могут ли ошибаться его критики. Затем, несколь­ко лет спустя, мне в руки попала книга «Человек или материя» доктора Эрнста JIepca, в которой поддерживались взгляды Гёте. Доктор JIepc — ученик Рудольфа Штейнера3*, а, насколь­ко мне известно, учение Рудольфа Штейнера считается весь­ма выпадающим из общепринятых норм, но это уж не мое дело. Доктор Лерс надоумил меня предположить, что научные теории Гёте каким-то образом соотносятся с его художествен­ными творениями, что один и тот же творческий импульс стремится проявить себя в обеих областях, и весьма неразум­но называть полным вздором в сфере научных исследований то, что мы принимаем как вдохновенную мудрость в поэзии. K этой мысли я еще вернусь по другому поводу; сейчас же, рис­куя выставить себя на посмешище, скажу, что после такого высказывания доктора Лерса о научных взглядах Гёте, я пони­маю «Фауста» лучше, чем раньше, — к примеру, начало второй части; теперь я считаю вторую часть более великой, чем пер­вая, хотя превосходящие меня ученостью люди всегда внуша- 'ли мне обратное.

B наших попытках постичь сущность таких людей, как эти трое, о которых я постоянно говорю, мы должны постараться проникнуться всеми их интересами. B литературоведении — та­кой области деятельности, которая должна постоянно обозна­чать свои границы, и в то же время постоянно нарушать их, — существует одно необходимое правило: когда критик выходит за пределы очерченной границы, он должен делать это пре­дельно сознательно. Вряд ли можно понять Данте, Шекспира или Гёте, не касаясь их взглядов на вопросы богословия, фи­лософии, этики и политики; а в случае с Гёте нам придется про­никнуть тайным образом, без «пропуска» еще и в запретную зону науки.

Моя аргументация или, скорее, защита пока ни к чему не привела. Я просто утверждал, что в творчестве Данте, Шекспи­ра и Гёте есть Изобилие, Размах и Единство. Изобилие и Раз­мах видны невооруженным глазом, а чтобы обнаружить Един­ство, надо приложить определенные усилия. Приняв как данность, что Данте, Шекспир и Гёте — три великих Европей­ца, мы должны теперь найти эти свойства в каждом писателе, прежде чем счесть его им равным. Однако может случиться так, что автор обладает Изобилием, Размахом и Единством, но не дотягивает до Великого Европейца. Думаю, к трем позитив­ным характеристикам нужно прибавить еще одну. Ho перед тем как подступить к этой последней задаче, нам следует об­судить еще один термин: УНИВЕРСАЛЬНОСТЬ.

Насколько мы можем судить по трем избранным фигурам, истинно Европейский писатель является в той же мере пред­ставителем своего отечества, нации и языка, как и любые дру­гие не столь значительные писатели, творчество которых, за несколькими исключениями, интересно только их соотече­ственникам. Можно даже утверждать, что Данте, Шекспир и Гёте — не только в высшей степени выражают дух итальянско­го, английского и немецкого народов, но и той местности, где родились. Очевидно, что ік творчество нисколько не теряет OT присутствия некоторого местного колорита, хотя в произведе­ниях каждого есть много такого, что близко только их сооте­чественникам. Они привязаны к определенной местности, что выражается в точности и реальности образов: ведь быть чело­веком означает знать и любить какой-то уголок Земли, отку­да ты родом, а такие гениальные личности, как те, о которых мы говорим, переживают это острее остальных. Европеец, нё имеющий этого, — абстрактная фигура, лишенная определен­ности, говорящая на всех языках без местного и иностранного акцента. A поэт — наименее абстрактное существо из всех людей, потому что он, как никто другой, привязан к родному языку; он даже не может позволить себе знать иностранный язык так же хорошо, как родной: ведь поэт всю жизнь изучает возможно­сти собственного языка. Неразрывную связь поэта со своим на­родом, зависимость от него и воплощение в себе его основных черт — все эти свойства не надо отождествлять с патриотизмом (сознательной реакцией на особые обстоятельства), хотя это именно та связь, которая порождает наиболее благородные патриотические устремления. У поэта особая сращенность со своей нацией, она даже может находиться в противоречии с патриотическими чувствами многих его соотечественников.

И еще один момент: совсем необязательно, что Европейс­кого поэта легче переводить, чем других поэтов, чье творче­ство представляет интерес только у граждан их стран. Ero легче переводить, чем второстепенного поэта, только в одном смыс­ле: когда переводишь творца, подобного Шекспиру, на другой язык, то, даже утратив многое из оригинала, достаточно мно­го передашь: слишком насыщен текст. Что поддается перево­ду? Сюжет, драматургическая фабула, впечатления действую­щих персонажей, образ, композиция. Ho магия текста, музыка речи и то значение, которое заключено в музыке, не поддает­ся переводу. Однако мы никак не подойдем к сути дела; пока мы только попытались определить, что делает поэта переводи­мым, и ни словом не обмолвились, почему о Данте, Шекспире и Гёте, в отличие от других поэтов, можно говорить, что они принадлежат не только своему народу, но и всем европейцам.

Думаю, можно без особого труда принять бесспорный пара­докс: что Великий Европейский поэт является в то же самое время представителем определенного народа, страны и мест­ной культуры, представителем более ярким, чем поэт, при­знанный только соплеменниками. Мы чувствуем, что такой поэт, какой бы национальности он ни был, — и наш соотече­ственник тоже, хотя он представитель, один из величайших представителей своей нации: поэт такого масштаба помогает своему народу лучше понять себя и одновременно помогает в том же и другим народам. A вот каким образом он связан со временем — вопрос потруднее. Как, выражая свое время, ему удается не терять значительность и в другие эпохи?

Исходя из всего вышесказанного, видно, что, как можно 'быть великим поэтом, не будучи «Европейским», и бьггь инте­ресным для других народов только в качестве представителя своей нации, так можно, выражая свое время, представлять интерес для других эпох только в качестве дополнительной помощи при изучении того времени, когда жил поэт. Ho, как я уже пытался сказать ранее, Данте, Шекспир и Гёте интерес­ны нам не только как представители своих стран, языков и на­ций, они интересны нам безотносительно ко времени и месту; каждый образованный европеец должен задать себе вопрос, вне зависимости от его языка, гражданства, наследственности и века, в каком он рожден: «Что Данте, Шекспир и Гёте долж­ны сказать непосредственно мне, и что я им отвечу?» Это четкое противостояние чрезвычайно важно. Подлинный «представи­тель» своего времени (если подходить к слову буквально) — человек средний, не слишком большой и не слитком малень­кий. Я не хочу сказать, что он I’homme moyen sensuel[21]. Ho не­значительный человек может быть представителем только не­значительной исторической эпохи, а таковая в истории человечества просто невозможна; в то же время самая исклю­чительность, уникальность истинно великого человека наво­дит нас на мысль, что не такой уж он и «представитель» свое­го времени. Если бы мы рассматривали наших трех поэтов только как представителей их времени, то увидели бы, что эпохи, в которые они жили, должны были их ограничить B той степени, в какой они никогда не были ограничены. Короче го­воря, исходя из того, что эти поэты представляют свое время, мы в конце концов приходим к тому, что они его не представ­ляют. Ведь можно не быть типичным представителем своего времени не только потому, что ты отстаешь от него или опе­режаешь, но еще и потому, что возвышаешься над ним. Мы, конечно же, не можем ожидать, что люди, подобные этим трем, будут согласны со всеми представлениями их времени. Они отнесутся со вниманием к проблемам своих эпох, они бу­дут говорить на тех языках, на которых обсуждаются эти про­блемы, но, вполне возможно, что не согласятся с общими вы­водами. Даже участвуя в социальной или светской жизни, они остаются в гораздо большем одиночестве, чем большинство современников. To, в чем именно они представляют свое вре­мя (если, конечно, представляют), можно только почувство­вать, но не облечь в слова.

Мы многого не знаем о Данте, очень мало известно нам и о Шекспире. 0 жизни Гёте, напротив, нам ведомо много. Хотя я, признаюсь, не принадлежу к тем, кто знает ее досконально.

Ho чем больше я узнаю о Гёте из его собственных книг и ком­ментариев к ним, тем труднее мне отождествлять его со време­нем, в котором OH жил. Иногда я вижу, что он отчетливо про­тивостоит своей эпохе, противостоит до такой степени, что его совсем не понимают. Мне кажется, что он, в отличие от боль­шинства людей, жил полной и сознательной жизнью сразу на нескольких уровнях. Тайный советник, придворный лев, кол­лекционер гравюр, рисунков и инталий4[22], этот человек мог ле­жать без сна в Веймаре, страдая, оттого что в Мессине произошло землетрясение. ПрочитавкнигудовсгораЛерса, о которой я упо­минал, и затем перечитав некоторые места из «Фауста», я вдруг понял, что «природа» и для Вордсворта, и для Гёте озна­чала, во многом, одно и то же — то, что они знали по опыту и чего я не знал; они оба пытались сказать нечто такое, что даже для них, наделенных исключительным даром слова, никак не поддавалось выражению. He так давно мне прислали открыт­ку с портретом Уильяма Блейка5*, этот портрет хорошо извес­тен, и я давно его знаю. Так случилось, что я на какое-то вре­мя поставил открытку на каминную полку рядом с портретом Гёте, и мне вдруг показалось, что я вижу сходное выражение в глазах обоих мужчин. Только Блейк выглядит не совсем от мира сего, Гёте же — вполне на равных с обоими мирами в тот момент, который уловил художник. Блейк тоже не соглашал­ся с некоторыми общепризнанными мнениями своего времени. Как вы можете видеть, мне не дают покоя Farbenlehre и Ur- Pflanze* 6*. Сводится ли вопрос к тому, кто прав — Гёте или ученые? A может быть, Гёте ошибался только в том, что счи­тал неправыми ученых, а те ошибались только в том, что счи­тали неправым Гёте? Разве не может быть, что Гёте, сам пол­ностью не понимая этого, утверждал другой тип самосознания, отличный от того, что царил в XIX и XX веках? Если это так, то Гёте настолько же не является типичным представителем своего времени, как и любой гений. И, возможно, уже пришло время, когда мы можем сказать, что появляются доказатель­ства того, что Гёте бьш более прав в своем представлении о Вселенной, чем его современники-ученые; это видно особен­но сейчас, когда и «живое одеяние» Бога изрядно пообтрепа­лось в результате разных научных манипуляций.

Конечно, Гёте принадлежит своему времени. Мы едва ли можем игнорировать или рассматривать как случайность тот

факт, что Данте, Шекспир и Гёте представляют определенные периоды европейской истории в той мере, в какой их могут представлять поэты; и мы помним слова Гёте о человеке и мгновении. Ho не следует забывать, что у нас есть склонность видеть определенную эпоху глазами человека, которого мы считаем ее представителем, не учитывая, что, по крайней мере, часть его величия проистекает из противостояния этой эпохе. Я пытался предусмотрительно дать некоторые оговорки, без коих не обойтись, когда употребляешь термин «типичный представитель» по отношению к личностям такого масштаба. «Представитель» своего народа может быть его суровым кри­тиком и даже изгнанником; «представитель» своего времени может находиться в оппозиции к широко распространенным веговремяубеждениям.

До сих пор моя задача состояла в том, чтобы, во-первых, выявить некоторые признаки, без наличия которых мы не мо­жем причислить поэта к «избранным», а во-вторых, опреде­лить, кого можно считать «типичным представителем» данного места, языка или времени. Ho нам нужно еще поставить воп­рос: что это за качество, которое сохраняется при переводе на другой язык? Оно преодолевает расстояние и время и способ­но вызвать прямой отклик, как если бы человек обращался не­посредственно к человеку, у читателей любой страны в любой отрезок времени. Это качество может присутствовать в разной степени — ведь Данте, Шекспир и Гёте не единственные «Ев­ропейские» поэты. Однако оно должно быть узнаваемо разны­ми людьми: ведь, как я говорил вначале, самый наглядный тест на величие поэта следующий: ни один европеец не может на­зываться образованным человеком, не зная произведений это­го поэта — неважно, писал ли поэт на языке читателя или тому пришлось приложить усилия, выучить язык и прочитать про­изведения поэта в оригинале, или он знаком с ним только в переводах. Невладение языком сужает возможности постиже­ния великого поэта, но не должно являться оправданием пол­ного незнания его творчества.

Боюсь, то, что я собираюсь сейчас сказать, многих шокиру­ет, прозвучав слишком уж просто после такого долгого вступ­ления, но это качество — Мудрость. Нет, пожалуй, ни одного другого слова, которому было бы столь трудно дать определение, и ни одного другого, которое так же трудно было бы понять. Чтобы постичь, что есть Мудрость, надо быть мудрым самому, а Мудрость существует только в той степени, какая свойственна человеку, понимающему, что он не мудр, но имеющему осно­ван™ полагать, что сейчас он мудрее, чем двадцать лет назад. Я упомянул о двадцати годах, потому что вынужден с огорче­нием процитировать собственное высказывание, напечатанное в 1933 г. Вот оно:

«О Гёте, возможно, вернее всего будет сказать, что он баловал­ся ф™ософией и поэзией, не достигнув МНОГОГО НИ B ТОМ, НИ B другом; его истинное призвание — роль светского человека и мудреца, подобного Ларошфуко, Лабрюйеру, Вовенаргу7*».

Я никогда не перечитывал текст, из которого взято это пред­ложение: перечитывание собственных прозаических сочинений всегда — болезненное за™тие для ме™. Эту цитату я обнару- ж™ не так давно в предисловии мистера Майкла Гамбургера к сборнику его переводов стихотворений Гёльдерлина8*, так что буду ссылаться на него. Нет особой надобности говорить, что мое высказывание он цитирует с явным неодобрением. Оно действительно интересно только как пример того, как много неверных суждений допущено в одном предложении, и лишь одно справедливо: Гёте, и правда, мудрец. Особенное внимание я хочу привлечь к одной ошибке: сведение всей муд­рости только к житейской. To, что я сейчас скажу, ни в коей мере не умаляет моего восхищен™ Ларошфуко, но мудрость «светского человека» — весьма ограниченная мудрость; теперь, по прошествии двадцати лет, я уже не путаю разные виды муд­рости. Есть житейская мудрость и есть духовная. Первая — мо­жет в результате обернуться глупостью, если будет игнориро­вать ™и пытаться сузить вещи, находящиеся за пределами ее пониман™; духовная мудрость может нисколько не помогать в житейских делах. Поэтому, думаю, если мы называем чело­века «мудрым», а в контексте не ясно, какую мудрость мы предпочтительнее имеем в виду, значит, мы говорим о челове­ке, наделенном мудростью в большей степени, чем другие люди: Именно это можно сказать о Гёте. Возможно, есть какие-то пределы мудрости, которых OH не достиг, но мне интереснее понять ту степень мудрости, какой он обладал, чем искать ее пределы. Когда человек настолько мудрее тебя, не думаешь, насколько он способен быть еще мудрее.

B том предложении, которое я процитировал себе в осуж­дение, есть еще одна ошибка, помимо той, какую я уже выде- яил. Оно подразумевает, что мудрость — нечто, выражающее­ся в мудрых высказываниях, афоризмах и максимах, и что сумма всех этих сентенций и максим, включая и те, которые придумал, HO ни с кем ими не поделился, некий человек, и есть его «мудрость». Без сомнения, они могут быть приметами мудрости, и изучение высказываний мудреца помогут развить ту потенциальную мудрость, которая есть у читателя. Ho муд­рость — понятие гораздо более широкое, чем совокупность мудрых изречений, а сама Мудрость несравненно больше, чем ее воплощение в какой бы то ни было человеческой душе.

Премудрость прославит себя

И среди народа своего будет восхвалена.

B церкви Всевышнего она откроет уста свои

Иперед воинством Его будет прославлять себя9'

Еккл. XXIII.

Мудрость человека проявляется не только в его речи, HO и в молчании; и, как утверждает Филофей Синайский10*, «люди с молчаливым разумом очень редки»; мудрость — это врожден­ный дар интуиции, взращенный и отточенный опытом, кото­рый помогает понять природу вещей, живых вещей и, особен­но, человеческого сердца. У некоторых людей она проявляется время от времени или даже раз в жизни — в момент блаженства или муки; у человека же, вроде Гёте, она постоянна, устойчи­ва и безмятежна. Истинно мудрый человек по сравнению с че­ловеком, наделенным чисто житейской мудростью, с одной стороны, и человеком, остро осознающим высоты или глуби­ны, — с другой, — это тот, чья мудрость питается духовными источниками, кто извлекает пользу из опыта, достигая пони­мания, и кто обретает милосердие, даруемое знанием других люДей во всем разнообразии их темпераментов, характеров и обстоятельств. У таких людей могут быть убеждения, совер­шенно отличные от наших; некоторые их принципы мы даже можем счесть отталкивающими; однако, стараясь тоже раз­житься мудростью, нам надо стараться их понять.

Итак, я полагаю, что в конечном счете именно мудрость, одушевляющая творчество писателя, дает ему возможность войти в разряд Великих Европейцев; благодаря именно ей он всем нам соотечественник. Совсем не обязательно, что его творчество легко понять; как я говорил, он может представлять столько же сложностей для толкования, как и любой другой писатель. Ho иностранец, читающий Данте, Шекспира или Гёте в переводе или даже в оригинале, но испытывающий зат­руднения из-за недостаточного знания языка, не задаст вопро- ca, какой может задать в отношении наших многих великих поэтов: «И что в нем находят итальянцы или англичане, или немцы?». He поймите меня превратно, я вовсе не думаю, что мудрость этих поэтов — нечто отдельное от поэзии, и иност­ранца приводит в восхищение именно она, а не стихи. Муд­рость — вещественный элемент поэзии, и она откроется, если только увидеть ее там. Иностранный читатель не только впи­тывает мудрость, на него действует и поэзия. Ведь это поэти­ческая мудрость, ее нельзя передать обычными словами — чи­тателю она может явиться только через поэзию.

Тут встает вопрос, который нельзя оставить без ответа: ча­стично потому, что я сам много лет назад поставил его в слег­ка измененной форме; а частично потому, что его недавно сформулировал профессор Эрих Хеллер из Кардиффа, критик- философ, к которому я питаю большое уважение. Я имею в виду его недавно вышедшую книгу «Разум, лишенный наследства»2 и особенно главу, посвященную Рильке и Ницше. Профессор Хеллер сурово, но не резко критикует некоторые мои старые высказывания о мысли и вере в поэзиии*. Кое-что я теперь отста­ивать не стану, а кое-что хотелось бы определить или выразить иначе; впрочем, по сравнению с другими критиками профессор Хеллер обходится со мною еще мягко: по его собственному признанию, я повторяю ошибки самого Гёте. Вопрос заключа­ется в том, каково место «идей» в поэзии и как проявляется в ней «философия» или система взглядов, которой придержива­ется поэт. Такое же отношение у поэта к «идее» как у философа или нет? И если в поэзии отражается определенная филосо­фия, означает ли это, что поэт обязательно верит в нее или он может просто использовать ее как подходящий материал для поэтического произведения? И более того, нужно ли, чтобы читатель для полного постижения этого поэтического произ­ведения разделял философские взгляды поэта?

Из того, что я по этому поводу писал в прошлом, можно заключить, что поэту необязательно разделять те философские убеждения, которые OH решил воплотить в своих стихах. И профессор Хеллер, несомненно, прав, возражая мне. Такая мысль может стать оправданием лицемерия и разрушит все поэтические ценности, кроме чисто формальных достоинств. Предположить, что Лукреций сознательно избрал для своих .поэтических целей космологию, считая ее в глубине души лжи­вой наукой, или что Данте не разделял философские взгляды Аристотеля и схоластов, которые подарили ему материал для

j

нескольких великолепных песен в «Чистилище», значит зачер­кнуть написанные ими поэмы. Ho мне кажется, профессор Хеллер упрощает проблему, обобщая рассматриваемый им ча­стный случай: в своем эссе он пытается доказать, что Рильке не только находился под влиянием философии Ницше в юно­сти, но что этот взгляд на жизнь проявился и в наиболее зре­лых его стихах, став своего рода поэтическим эквивалентом философии Ницше. И я готов полностью признать, что в этом конкретном случае профессор Хеллер абсолютно прав.

Исследование проблемы соотношения поэтических и фи­лософских взглядов и природы отношения (веры ли или Annahme[23]) поэта к философским системам уведет нас не толь­ко очень далеко, но и далеко от интересующего нас предмета: для нашего исследования важнее вопрос доверия, которое ждут от читателя стихотворения. Похоже, профессор Хеллер подразумевает, что если читателю нравятся стихи, то он дол­жен принять и философию поэта. Видимо, на этом основании он порицает суждение блестящего критика, Ганса Эгона Хол- тузена, о Рильке12*. «Если идеи Рильке — один вздор, — пишет профессор Хеллер, — или если, как утверждает герр Холтузен в своей книге3, все они неверны в том смысле, что противоречат той «интуитивной логике, которая говорит нам, что есть исти­на, а что есть человеческое заблуждение, тогда у этой поэзии мало шансов быть тем, что он ее считает великой поэзией».

Профессор Хеллер идет дальше, утверждая: «Поэзия не мо­жет быть там, где, по нашему ощущению, «идеи» настолько неверны, что искажают истинный образ человека». Hac подво­дят тем самым к странному выводу: выходит, герр Холтузен заблуждается, думая, что наслаждается поэзией Рильке, пото­му что там «не может быть поэзии». C другой стороны, сам профессор Хеллер вынужден согласиться с недопустимой ве­щью — с тем, что возник «раскол, по причине которого боль­шинство христиан не могут не воспринимать как верные мно­гие «истины», несовместимые с истиной их веры». Заметьте, не кажущиеся несовместимыми, а просто несовместимые! Ho если мы воспринимаем как одинаково верные «несовместимые истины», не является ли иллюзорным само чувство «истины»? Я согласен с господином Холтузеном, и если он неправ, а про­фессор Хеллер прав, тогда я буду вынужден наслаждаться по­эзией Рильке как бы по недоразумению.

Bce эти примеры нужны мне, чтобы установить разницу меж­ду философской концепцией поэта и его мудростью. Если такое различие установить не удастся, тогда я обречен оставаться слепым к прекрасным произведениям некоторых величайших поэтов. Ho сначала мне придется отважиться и предложить свою теорию связи между удовольствием, получаемым OT поэзии, и согласием с заключенными в ней философскими взглядами.

Ha мой взгляд, лучше говорить не о философских воззрени­ях поэта — они могут меняться по мере его развития — а о фило­софских идеях в том, что может быть названо философской по­эмой. Вот три наглядных примера: «Бхагавадгита», «0 природе вещей» Лукреция13* и «Божественная Комедия» Данте. Третье произведение особенно подходит для наших целей, потому что в основе его — теологическое учение Западного мира, в кото­рое и по сей день верит много людей. Эти три поэмы представ­ляют три взгляда на мироздание, каждый из которых резко противоречит двум остальным. Оставив в стороне другие раз­личия, зададим вопрос: исходя из факта, что «Бхагавадгита» от­стоит дальше всех от меня по культуре и языку, а Данте — ближе ко мне по времени, чем Лукреций, должен ли я признать, что, как христианин, понимаю поэму Данте лучше, чем другие про­изведения, а как католик, понимал бы ее еще лучше? Мне ка­жется, что, приступая к чтению такой великой поэмы, как «Божественная песнь» индийского эпоса или поэмы Лукреция, я должен не только, говоря словами Кольриджа, на время за­быть о своем неверии, но попытаться посмотреть на эти сочине­ния с позиции их авторов. Ho это только первый шаг моей кри­тической деятельности, следующий, напротив, предполагает, что я вновь отстраняюсь и оцениваю поэму уже отчужденным взгля­дом. Если сочинение далеко от моих собственных воззрений, TO следует сделать упор на попытке идентификации, если — близко, то, напротив, на отстранении. B случае с «Божественной Комеди­ей» я нахожусь в положении равновесия. Труднее дается мне по­пытка отстранения при чтении поэтических мест из Библии, книг пророков и, больше всего, Евангелия; другими словами, попытка оценить Библию «как факт литературы» — и в англий­ском каноническом переводе14*, и в версии Мартина Лютера Биб­лия остается частью наших обеих литератур. Признаюсь, что в отношении «Дуинских элегий»15* я впадаю в другую крайность: меня до такой степени захватывает словесное изящество, му­зыка стиха, что я с трудом заставляю себя вдумываться в смысл, который для меня одновременно и труден, и чужд по духу.

3

Как вы можете заметить, в этих систолах и диастолах, в этих движениях вперед и назад, приближении и отстранении или идентификации и различии, я, сознательно избегал терминов «форма» и «содержание». Bce попытки оценить форму в отры­ве от содержания или содержание в отрыве от формы — чистая иллюзия: если мы отвлечемся от содержания, то не сможем оценить форму, если отвлечемся от формы, то не уловим со­держания: ведь оно не существует абстрактно, а растворено в словах стиха и только в ник. To, о чем я говорил, не исчерпыва­ет всего содержания. Речь шла лишь о содержании как о фило­софской системе, «идеях», которые можно передать другими словами, о содержании как совокупности идей, к которым все­гда найдется некая альтернативная система. Эта философская система должна быть логична: стихотворение, в основе рели­гиозное, но воспринимаемое нами как грязное, или стихотво­рение, претендующее называться философским, которое ка­жется бессмысленным, просто-напросто не будет считаться нами поэзией. И наоборот: когда два читателя сходного интел­лекта и восприимчивости приступают к чтению великой по­эмы, причем один из них разделяет философские воззрения автора, а второй подходит к ней с точки зрения иной филосо­фии, им следует двигаться к цели, которую, возможно, никог­да не достичь — туда, где обе оценки неизбежно совпадут. Так что теоретически допустимо, что профессор Хеллер и госпо­дин Холтузен могут на каком-то этапе сойтись в оценке твор­чества Рильке.

Я затеял этот анализ не ради него самого, а чтобы показать, что в великой поэзии есть нечто большее, чем «идеи», которые мы вольны разделять или отвергать, и они выражены таким образом, что делают сочинение произведением искусства. Раз­деляем мы философские или религиозные убеждения Данте, Шекспира и Гёте или нет (кстати, вопрос о взглядах Шекспира до сих пор полностью не решен), все мы можем воспринять их Мудрость. C целью набраться мудрости, нам нужно почаще раскрывать книги этих писателей; именно потому что они мудры, нам следует (даже в том случае, если кто-то из них нам не по душе) превозмочь свою антипатию или безразличие. Когда дело касается известных религий или философских си­стем, мы должны твердо знать, что вот это верно, а то — нет. Ho мудрость — это Xoyoq Cy>voq[24], она для всех одинакова: будь

это не так, что могли бы извлечь для себя европейцы из «Упа- нишад»16* или буддийских «Никая»17*? Всего лишь тренировку интеллекта, удовлетворение любознательности или непривыч­ное ощущение, подобное тому, когда пробуешь некое экзоти­ческое восточное блюдо. Я сказал, что Мудрости невозможно дать определение. B чем же выражается мудрость Гёте? Как я предположил, афоризмы Гёте в прозе или в стихах, — всего лишь проявление его мудрости. Лучшим свидетельством муд­рости великого писателя будут слова тех, кто вправе сказать после длительного знакомства с его произведениями: «Теперь, после того, как я провел многие часы над его книгами, я чув­ствую себя более мудрым человеком». Ведь мудрость передает­ся на уровне более глубоком, чем логические умозаключения; язык с трудом справляется с этой задачей — только язык по­эзии способен в большей степени донести мудрость автора. Муд­рость великого поэта таится в его творениях и, знакомясь с ними, мы сами становимся мудрее. To, что Гёте — один из са­мых мудрых людей, я давно признал; то, что он великий лири­ческий поэт, я тоже понял давным-давно, но вот то, что у ве­ликих поэтов мудрость и поэзия неразрывны, я осознал только, когда сам стал немного мудрее. И вот я снова вглядываюсь в черты лица Гёте на портрете, который стоит у меня на камин­ной полке. Я назвал его и еще двух поэтов Великими Европей­цами. Ho мне не хочется ставить точку, не напомнив, что я выделяю эту троицу не в качественном отношении, а только по масштабу поэзии; ведь даже на нашей памяти были поэты, пусть и меньшего ранга, но из того же ряда; и залогом выжи- ванияЕвропейской культуры в будущем станет способность европейских народов рождать таких поэтов. A если наступит такое время, когда понятие «Европейской литературы» утратит какой-либо смысл, тогда потускнеет, а затем и вовсе исчезнет литература каждой из наших стран и каждого из языков.

Примечания

1 Насколько мне известно, это рисунок Маклайза18*, посетившего в юности Веймар.

2 Книга опубликована в Кембридже, издательством «Bowes and Bowes». Не­мецкое издание вышло под названием «Enterbter Geist» (Suhrkamp-Verlag).

3 Holthusen H.E. Rilke. Bowes & Bowes, Cambridge (в отличной серии «Иссле­дования в современной европейской литературе и мысли» под редакцией самого профессора Хеллера. Профессор Хеллер не цитирует работу Холтузе-

ji

на, но нижеследующий абзац, должно быть, как раз тот, который вызвал этот комментарий: .

«Стоит их вырвать из живой конкретности метафизического языка, из эс­тетического контекста и посмотреть на них как на философскую доктрину, и идеи Рильке станут ложными. Это суждение достаточно веско, если мы допус­тим, что есть объективно надежный критерий, помогающий отличить «верные» идеи от «ложных», а именно, что существует интуитивная логика, приводящая группы идей в согласие с бьггием человека; короче говоря, в жизни присутствует интеллектуальное равновесие, помогающее нам отличать верные идеи от невер­ных. Идея «моей собственной смерти» - идея ложная, потому что смерть не может быть побеждена с помощью монистического чувства; поэтому смерть должна всегда оставаться для нас чем-то посторонним, завоеванием через что- то чужеродное нам, покорением человеческой реальности реальностью более, чем человеческой. Идея любви, которая отказывается от обладания, ложна; так же неверна идея прославления мира — создания без создателя, имманентности без трансцендентности; метаморфозы всех трансцендентных сущностей в одно имманентное всеединство; растворение Бога во внутренней сущности, раство­рение Ero в сильнейшем чувстве, именование Божественного в чувственных категориях - целый список «несказуемого» и «невидимого». Bce эти идеи так же ложны, как и пророческие высказывания Ницше - учение о Вечном Воз­вращении, о Сверхчеловеке — или «сатанизм Бодлера».

Комментарии

«Гёте как мудрец» («Goethe as the Sage»). Выступление Элиота в Гамбургском университете в мае 1955 г. по случаю присуждения ему Ганзейской премии им. Гёте за 1954 г. Первая публикация (с немецким переводом Урсулы Клемен) — «Gedenkschrift zur Verliehnung des Hansischen Goethe-Preises 1954. Hamburg, 1955. Перевод выполнен по изданию: T.S. Eliot. On Poetry and Poets. L.: Faber and Faber, 1957. Публикуется впервые.

идеи Линнея о неизменяемости видов; в естествознании он был сторонни­ком эволюционистских идей.

7* ...вынужден с огорчением процитировать собственное суждение, напечатан­ное в 1933 году... — Из книги «Назначение поэзии и назначение критики» (1933), глава «Шелли и Китс». Ларошфуко, Лабрюйер, Вовенарг — см. коммент. 14* к «“Мыслям” Паскаля».

8* ...в предисловии... Майкла Гамбургера к сборнику его переводов стихотворе­ний Гёльдерлина... — Книга издана в 1952 г.

9* ...Премудрость прославит себя... — Элиот дает ссылку на Екклезиаста, хотя на самом деле цитирует неканоническую книгу Ветхого Завета: «Книга Премудрости Иисуса, сына Сирахова», XXIV, 1-2.

10* Филофей Синайский (предположительно VlII — нач. X в., точные даты не­известны) — монах монастыря, называемого Терновным, на Синае, предста­витель раннего византийского мистицизма.

п* ...Профессор Хеллер ...критикует некоторые мои старые высказывания о мысли и вере в поэзии... — высказывания в эссе «Шекспир и стоицизм Сене­ки» (1927) и «Данте» (1929). Э. Хеллер пишет об этом в книге «Разум, лишен­ный наследства» (1952) в главе «Рильке и Ницше. Рассуждения о мысли, вере и поэзии».

12* Холтузен, Ганс Эгон (род. 1913) - немецкий поэт, романист, литературовед, автор книги «Рильке» (1949).

13* «Бхагавадгита», «О природе вещей» Лукреция - см. коммент. 37* к «Дан­те» и 8* к эссе «Классическая филология и литератор».

14* ...в английском каноническом переводе... — имеется в виду Библия короля Якова - см. коммент. 1* к эссе «Ланселот Эндрюс».

15* «Дуинские элегии» — цикл стихотворений (1912—1922) P.M. Рильке.

16* «Упанишады» - индийские религиозно-философские трактаты, созданные в VII-III вв. до н.э.

17* Никайи — название разделов буддийского канона.

18* Маклайз, Дэниэл (1806-1870) - ирландский художник, другДиккенса, ав­тор серии портретов литературных знаменитостей (1830-1838), известной как « Портретная галерея Маклайза» (1871).

<< | >>
Источник: ЭлиотТ.С.. Избранное. Т. I-II. Религия, культура, литература / Пер. с англ. подредакцией А.Н.Дорошевича; составление, послесловие и комментарии Т.Н.Красавченко. - М.: «Российская поли­тическая энциклопедия» (РОССПЭН),2004. - 752 с.. 2004

Еще по теме Гёте как мудрец:

  1. ТОМАС МЕН