<<
>>

Данте

I

Ад

Я знаю по опыту, что мне легче оценить стихи, если я мало знал о поэте. Цитата, наблюдение, пылкая статья могут оказаться той случайностью, которая побудит читать именно его; но тщатель­ное изучение жизни и эпохи всегда мешало мне.

Я не защи­щаю невежества; правило это не применишь к чтению греков или римлян. И все же, когда поэт пишет на твоем языке или на чужом, но существующем и ныне, его можно читать без подго­товки. Bo всяком случае, лучше обратиться к ученым трудам, потому что тебе нравятся стихи, чем вообразить, что стихи тебе нравятся, тогда как ты просто начитался ученых трудов. Я страстно любил некоторых французских поэтов, когда еще не мог пристойно перевести хотя бы две их строчки. Когда же я стал читать Данте, удовольствие и понимание разошлись еще дальше друг от друга.

Я не советую вам учить итальянский язык лишь после того, как вы прочитаете Данте; но многого просто не нужно знать, пока вы не прочитали из него хоть немного со всем удовольстви­ем, какое может датъ поэзия. Говоря это, я избегаю двух крайно­стей, подстерегающих критика. Можно сказать, что Данте пора­дуется тот, кто проникнет в его мировоззрение, замысел, скрытый смысл; можно сказать, что все это неважно, стихи его — стихи, и, чтобы полюбить их, совсем не нужно рассматривать каркас, который помог поэту, когда он творил, но не поможет читателю. Вторую ошибку делают чаще, и потому, наверно, многие знают из всей поэмы только «Ад» или отрывки из него. Вкус к «Божественной комедии» зреет постепенно. Если при первом чтении вы ничего в ней не нашли, вы и не найдете; если же какие-то стихи поразили вас, вам захочется понять ее луч­ше, и ничто не остановит вас, кроме лени.

Стихи Данте удивительны тем, что в определенном смысле их очень легко читать. Это доказывает, что истинная поэзия говорит с нами прежде, чем мы ее поймем (я не утверждаю обратного: если стихи надо прежде понять, это не значит, что они плохи).

Когда узнаешь больше, можно проверить это впечатление; но, читая Данте и других поэтов на языках, которые я не очень хо­рошо знаю, я убедился, что оно не выдумка. Дело не в том, что я не понял того или иного места, или придумал что-нибудь, или вспомнил свое. Впечатление бывало свежим и, мне кажется, объективным, как истинное «поэтическое чувство». Когда чита­ешь Данте в первый раз, и ощущение это, и мои слова получают немало убедительных подтверждений. Я не хочу сказать, что язык его прост — он достаточно сложен; непросто и содержание, и то, как оно выражено. Нередко, выражая мысль, он с такой силой ее сжимает, что нужен целый абзац, чтобы ясно передать три строч­ки, и целая страница, чтобы их прокомментировать. Я имею в виду иное: можно сказать (хотя слово этомадо что значит само по себе), что Данте — самый всеобщий из стихотворцев, писавших на новых языках. Не «величайший», не «самый понятный» — Шекспир и разнообразнее, й лучше видит детали; всеобщность Данте связана не только с ним самим. Итальянский язык данто- вьк времен обретал особые преимущества из-за близости своей к языку всеобщему, латыни. B языках, которыми приходилось пользоваться Шекспиру и Расину, много больше «местного». Это ничуть не значит, что хуже писать стихи по-английски или по- французски. Ho народный язык Италии в конце Средних веков, когда им пользовались поэты, был еще очень близок к латыни, йбо все они, как и Данте, привыкли размышлять о философии, вообще об отвлеченных предметах, на средневековом латинском языке. Средневековая же латынь — язык тончайший; на ней писали прекрасную прозу и прекрасные стихи, и она была чем- то вроде высокоразвитого литературного эсперанто. Когда мы читаем новьк философов по-английски, по-французски, по-не­мецки или по-итальянски, нас поражают национальные различия мысли. Современные языки все больше обособляют отвлеченное мышление (единственный наш общий язык — математика); сред­невековая латынь стремилась подчеркнуть и выразить то, о чем могут думать люди самых разных наций.
Мне кажется, в флорен­тийской речи Данте немало этой всеобщности, и само уточнение («флорентийская» речь) только подчеркивает ее, ибо снимает со­временное деление на разные народы. Чтобы любить француз­ские или немецкие стихи, надо, наверно, иметь хоть какую-то склонность к французскому или немецкому складу ума. Данте — итальянец и патриот, но прежде всего он европеец.

Отличие это — одна из причин дантовой «легкости», и мы можем поговорить подробней о том, в чем она выражается. Стиль Данте особенно светел. Мысль его бывает темна, слово — светло или хотя бы прозрачно. У английских поэтов слова тем­новаты, и в этом — часть их прелести. Я не хочу сказать, что ан­глийские стихи хороши лишь «словесными красотами». Дело в другом: каждое слово влечет за собой ассоциации, а слова са­мих ассоциаций уводят нас еще дальше. Громоздкость эта — наша, «местная», она порождена особой цивилизацией, то же самое есть и в других современных языках. Итальянский язык у Данте, в сущности, тот же, что теперь; но его не назовешь со­временным. Культура Данте была не культурой одной страны, а культурой всей Европы. Конечно, я понимаю, что прямота речи есть и у других поэтов, творивших до Реформации и Ренессанса, особенно у Чосера и Вийона. Конечно, у Данте немало с ними общего. Они похожи, так похожи, что невозможно любить од­ного из них, если не любишь других; а с началом Возрождения поэты стали писать темнее и тяжелее. Ho у Данте, при всем его сходстве с ними, гораздо больше и ясности, и всеобщности.

Иностранцу, плохо знающему итальянский, легко читать Данте и по другим причинам, но все они связаны с главным: Европа тех времен, при всей ее раздробленности и смуте, была в духовном смысле гораздо более цельной, чем нам кажется. Наро­ды разделил не Версальский договор1*, национализм родился задолго до него; а разобщение, завершившееся при нас этим до­говором, началось вскоре после Данте. Одна из причин дантовой «легкости» — в том, что... но сперва я поговорю о другом.

Я объясню, почему я сказал, что Данте «легко читать», а не стал пространно рассуждать об его «всеобщности».

Слово это куда как проще, но я не хочу, чтобы вы подумали, будто Дан­те обладал всеобщностью, которой нет у Шекспира, Мольера или Софокла. У Данте не больше «всеобщего», чем у Шекспи­ра; однако мне кажется, что мы лучше понимаем Данте, чем понимают иностранцы тех, кого я назвал. Шекспир, даже Со­фокл, даже Расин и Мольер пишут о таких же общечеловечес­ких вещах, но им приходится использовать более «местные» средства. Как я уже говорил, итальянский у Данте очень бли­зок по ощущению к средневековой латыни, а средневековые философы, которых читал и он, и все образованные люди его времени, родились в разных странах. Св. Фома Аквинский2* был итальянцем, предшественник его Альберт Великий3’ был нем­цем, Абеляр4* — французом, Гуго и Ришар из Сен-Викгора5* — шотландцами. Чтобы понять, каким орудием пользовался Дан­те, сравните начало «Ада»:

Nel mezzo del cammin di nostra vita mi ritrovai per una selva oscura, che Ia diritta via era smarrita

Земную жизнь пройдя до половины,

Я очутился в сумрачном лесу,

Утратив правый путь во тьме долины [15]24*

со стихами, сопровождающими приход Дункана в замок Мак­бета:

Дункан: Стоит в приятном месте этот замок.

Здесь даже воздух нежит наиіи чувства —

Так легок он и ласков.

Банко: Летний гость,

Страж, обитатель замковых карнизов,

Ручается присутствием своим,

Что небеса здесь миром дышат. B зданье Нетуголкаилъвыступастены,

Где б он ни свил висячего жилища;

Ия заметил: стриж гнездиться любит Лишь там, где воздух чистѣ\

Перевод Ю. Корнеева.

Я не берусь утверждать, что даже в одной строке Данте мы все понимаем и ценим так же, как понимает и ценит образо­ванный итальянец. Ho я скажу, что при переводе Шекспира на итальянский теряется больше, чем при переводе Данте на ан­глийский. Как найдет чужеземец слова, чтобы выразить по- своему то сочетание близости и отдаленности, которыми отме­чены многие фразы Шекспира?

Я не сужу о том, чей язык лучше, для меня вопрос этот лишен смысла; я просто говорю, что иностранцу легче понять Данте.

Причина не в том, что Данте вьпне как поэт, а в том, что он пи­сал, когда Европа еще была более или менее единой. Даже если бы Чосер или Вийон жили в те же самые годы, они — и по языку, и по самому месту — были дальше от центра Европы.

Однако Данте прост и по другой, довольно сложной, при­чине. Он не только думал, как думал тогда всякий образованный европеец, но и метод применял, понятный всем. B этой статье я не стану обсуждать, правильно или нет толкуются его аллегории. Мне важно лишь одно: аллегория употреблялась тогда повсе­местно и потому, как это ни странно, способствовала понят­ности и простоте. Для нас она чаще всего сложна и утомительна, словно головоломка. Мы связываем ее со скучными поэмами (в лучшем случае — с «Романом о розе»)7’, а в поэмах прекрасных ее не замечаем. Однако не замечаем мы именно того, из-за чего у таких поэтов, как Данте, слог особенно светел.

Тому, кто читает впервые первую песнь «Ада», совсем не нужно гадать, что означают лев, леопард и волчица8’. Для на­чала лучше об этом не знать и не думать. Подумаем не о том, что скрыто за данным образом, а о другом, противоположном: почему вообще идея эта выражена аллегорией. Представим себе мышление, которое и хочет, и привыкло выражать себя в аллегории, а для искусного стихотворца аллегория — это ясный зрительный образ. Ясные же зрительные образы много насы­щенней; когда они что-то значат — не обязательно понимать, что именно, но, видя образ, мы должны помнить, что значение в нем есть. Аллегория — лишь один из поэтических приемов, но прием этот приносит поэту много выгод.

Данте наделен зрительным воображением, но не таким, ка­ким наделен современный художник, пишущий натюрморт. B те времена люди еще имели видения. Это было для них навыком души. Мы утратили его, но он ничуть не хуже тех, которые нам остались. Мы видим только сны и уже не помним, что видения (теперь они являются лишь больным и неграмотным) были и глубже, и ярче, и целомудренней снов. Мы и не сомневаемся, что сны наши приходят снизу: бьггь может, это отражается на снах.

Сейчас я прошу читателя об одном: чтобы он отбросил, если может, предубеждения против аллегорий и понял хотя бы, что они были не пустым приемом, помогавшим писать стихи, когда нет вдохновения, а истинным навыком души, ко­торый на высоте своей мог создать не только великого мистика или святого, но и великого поэта. Благодаря аллегории и мо­жет любить Данте тот, кто не очень хорошо знает итальянский язык. Слова меняются, глаза у нас — все те же. Аллегория была не местным, а всеевропейским приемом письма.

Данте хочет, чтобы мы увидели то, что видел он. Поэтому язык его очень прост, метафор у него очень мало, ибо аллего­рия с метафорой не в ладу. Ero сравнения отличает одна осо­бенность, о которой стоит поговорить.

B замечательной XV песне «Ада» есть знаменитое сравнение, которое особенно хвалил МэтьюАрнольд, и был прав. Оно покажет нам, как использует Данте эту стилистическую фигу­ру. Он говорит, что толпа погибших душ смотрела на него и на Вергилия сквозь полумглу:

isivernoiaguzzevaleciglia,

come vecchio sartor fa nella cruna

Икаждыйбровьюпристальноповел,

Как старый швец, вдевая нить в иголку.

Такое сравнение просто помогает нам четче увидеть все, что сообщил нам Данте в предыдущих строчках.

...АКлеопатра

Какбудтоспит,икрасотойее

Второй Антоний мог бы опьянятьсяг.

Перевод Мих. Донского.

У Шекспира образ гораздо сложнее, чем у Данте, и слож­нее, чем нам кажется. Грамматически это сравнение, но, ко­нечно, «спит» — метафора. Сравнение Данте помогает нам яс­нее увидеть, какими были люди, оно объясняет; сравнение, употребленное Шекспиром, действует не вглубь, а вширь, оно что-то прибавляет к тому, что мы видели (на сцене или в сво­ем воображении): мы вспоминаем о прелести Клеопатры, сыг­равшей такую роль и в собственной ее жизни, и в мировой ис­тории, и мы видим, что прелесть эта превозмогла самую смерть. Bce здесь неуловимей, туманней и сложнее, и, чтобы это понять, надо хорошо знать язык. Когда поэты делают та­кие открытия, незачем спорить, кто из них выше. Ho если хо­тите, вся поэма Данте — огромная метафора, и вее стихах от- дельньшметафорамместанет.

Поэтому лучше сперва привыкать к поэме по частям и ос­танавливаться на том, что понравилось, ибо все равно ничего не поймешь полностью, пока не знаешь целого. Мы не пой­мем, почему на вратах ада написано:

Giustizia mosse U mio alto Fattore; fecemi Ia divina Potestate Ia somma Sapienza e il primo Amore

Бъиі правдою мой Зодчий вдохновлен;

Я высшей силой, полнотой всезнанья И первою любовью сотворен,

пока не взойдем на высшее небо и не возвратимся оттуда. Ho мы можем понять ту сцену, которая, первая из всех, поражает многих читателей — встреча с Паоло и Франческой10* трогает нас не меньше, чем любые стихи, и этого на первый раз дос­таточно. Ee предваряют два сравнения, таких же «объясняю­щих», как то, которое я приводил:

E come gli stornei ne portan Iali

nel freddo tempo, а schiera larga e piena,

cosi quel fiatto gli spiriti mali

Икак скворцов уносят ux крыаа B дни холода, пустым и длинньш строем,

Так эта буря кружит духов зла;

E come i gru van cantando Ior Iai facendo in aer di se lunga riga, cosi vid’io venir, traendo guai, ombre portate della detta briga

Как журавлиный клин летит на юг Сунылой песнью в высоте надгорной,

Так предо мной, стеная, несся круг Теней, гонимых вьюгой необорной.

Мы видим и чувствуем, что происходит с погибшими душа­ми влюбленных, хотя еще не понимаем, какой смысл вклады­вает в это Данте. Такая сцена сама по себе дает нам не мень­ше, чем пьеса Шекспира, которую читаешь отдельно от других. Мы не поймем Шекспира ни с первого чтения, ни с одной пьесы. Bce его пьесы связаны, если читатьих по поряд­ку, и долгие годы уйдут на то, чтобы хоть как-то, хоть непол­но, разгадать узор его ковра11*. Я даже не уверен, знал ли он

сам разгадку. Вероятно, узор этот богаче, чем у Данте, но он и сложнее. Нам все понятно, когда мы видим строки:

Noi leggevaramo un giorno per diletto di Lancellottoj come amor Io strinse; soli eravamo e senza alcun sospetto.

Per piu fiate gli occhi ci sospinse quella Ietturaf e scolorocci il viso; та solo un punto fu quel que ci vinse.

Quando leggemmo il disiato riso esser baciqio da contanto amante, questi, che mai da те non Jia diviso Ia bocca mi bacio tutto tremante.

B досужий час читали мы однажды O Ланчелоте сладостный рассказ12*.

Одни мы бьиіи, бьиі беспечен каждый.

Над книгой взоры встретились не раз,

Имы бледнели с тайным содроганьем;

Ho дальше повесть победила нас.

Чуть мы прочли о том, как он с лобзаньем Прильнул к улыбке дорогого рта,

Тот, с кем навек я связана терзаньем,

Поцеловал, дрожа, мои уста.

Когда мы найдем этой сцене место во всей «Комедии» и увидим, как связана эта кара с другими видами кары, очище­ния и награды, мы оценим глубокий и тонкий смысл строки, которую произносит Франческа:

se fosse amico il re dell ’ universo

Когда бы нам бьиі другом Царь Вселенной,

или другой строки, такой:

Любовь, которая не прощает любви тем, кого любит,

или, наконец, той, которую мы приводили:

• questi, che mai da те non Jia diviso Тот, с кем навек я связана терзаньем.

Когда мы читаем «Ад» впервые, перед нами проходят чере­дой чудовищные, но ясные образы, они связаны, они друг дру­га дополняют. Вот мелькает человек, и мы запоминаем его по одной совершенной фразе, как эта, например, где говорится про гордого Фаринату дельи Уберти13*:

ed el s 'ergea col petto e con Ia fronte, comeavessel’infemoingrandispitto

A он, чело и грудь вздымая властно,

Казалось, ад с презреньем озирал.

Видим мы и длинные сцены, которые остаются в памяти сами по себе. Мне кажется, сильнее всего трогают при первом чтении эпизоды с Брунетто Латини14* (песнь XV), с Улиссом15* (песнь XXVI), с Бертраном де Борном16* (песнь ХХѴПІ), с ма­стером Адамо17* (песнь XXX) и с Уголино18* (песнь XXXIII).

Хотя я считаю, что не стоит пропускать другие эпизоды, и советую дождаться этих сцен, я все же помню, что имен­но они привлекли меня при первом чтении, особенно сце­ны с Брунетто и Улиссом, к которым меня не подготовили ни аллюзии, ни цитаты. Их можно сопоставить; хотя в первой Данте говорит о своем любимом наставнике, а во второй — о легендарном герое античного эпоса, обе они поражают нас. Мы испытываем то удивление, которое Эдгар По считал самой сутью поэзии19*. Лучший пример — последние строки, где Данте отпускает погибшего учителя, которого так любил и чтил:

Poi si rivolse, e parve di coloro che coronno а Verona il drappo verde per Ia campagna; e parve di costoro quegli che vince, non colui che perde

Он повернулся и бегом помчался,

Как те, кто под Вероною бежит K зеленому сукну, причем казался Тем, чья победа, а не тем, чей стыд.

Читателя поразят эти стихи, даже если он и не знает про состязания в беге, где призом был кусок зеленого сукна20*; ког­да Брунетто, павший очень низко, бежит как победитель, кара его обретает окраску, которую может дать лишь великая по­эзия. Об Улиссе, невидимом в пламени, Данте пишет:

Lo maggior сото delia fiamma antica comincio а crollarsi mormorando, pur come quella cui vento affatica.

Indi Ia cima qua e Ia menando come fosse Ia lingua che parlasse, gittd voce di fuori e disse: их остаток скудный Отдайте постиженью новизны,

Чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный!

Подумайте о том, чьи вы сыны:

Вы созданы не для животной доли,

Ho к доблести и знанью рождены.

...n fapparve una montagna bruna per Ia distanza, e parvemi alta tanto quanto veduta non avea alcuna.

Noi ci allegrammo, e tosto tomo in pianto, che dalla nuova terra un turbo nacque, e percosso del legno il primo canto.

Tre volte il fe fgirar con tutte Tacque, alla quarta levar Ia poppa in suso,

e Ia prora ire in giu, com ’altrui piacque, infin che 41 marfu sopra no richiusO.

Когда гора далекой грудой темной Открылась нам; от века своего Я не видал еще такой огромной.

Сменилось плачем наше торжество:

Om новых стран поднялся вихрь, с налета Ударил в судно, повернул его Tpu раза в быстрине водоворота;

Корма взметнулась на четвертый раз,

Hoc канул книзу, как назначил Кто-то,

Иморе, хлынув, поглотило нас.

Историю Улисса, рассказанную Данте, читаешь как увлека­тельный роман, как хорошую историю. У Теннисона Улисс прежде всего погруженный в себя поэт. Теннисонова поэма — плоская, о двух измерениях; все, что в ней есть, увидел бы обычный англичанин, склонный к красотам слога. При пер­вом чтении Данте мы можем не знать, что это была за гора и что означают слова «как назначил Кто-то», но все равно ощутим третье измерение, глубину.

Подчеркну еще раз, что Данте был в высшей степени прав, когда среди исторических лиц поместил пусть одного челове­ка, которого даже сам он считал, наверное, лишь литератур­ным героем. Так снимается обвинение в том, что он отправлял людей в ад по мелочным и личным причинам. Мы вынужде­ны вспомнить, что ад — не место, но состояние; что Данте да­ровал и блаженство, и гибель не только тем, кто жил на свете, но и тем, кого породило воображение; что думать об аде, а то и ощущать его можно, хоть он и состояние, — лишь в чув­ственных образах; и, наконец, что воскресение плоти значит больше, чем нам кажется. Ho такие мысли приходят, когда прочитаешь поэму не один раз; радоваться ей при первом чте­нии можно и без них.

Поэма создает у нас и ощущение единого мига, и ощуще­ние целой жизни. Примерно это мы испытываем, когда очень любим человека. Вот первое, неповторимое мгновение, когда мы удивлены, поражены, даже испуганы (Ego Dominus tuus25*); его не забудешь и полностью не воспроизведешь, но оно лишит­ся смысла, если не захватит нас целиком, не обретет глубины и умиротворения. Почти все стихи мы перерастаем, изживаем, как изживаем и перерастаем почти все страсти. Поэма Данте — одна из тех, до которой надеешься дорасти только к концу жизни.

Наверное, труднее всего читать в первый раз последнюю, ХХХГѴ песнь. Видение Сатаны покажется жутким и нелепым, особенно если нам запал в память кудрявый демонический ге­рой в поэме Мильтона; оно слишком похоже на фреску в Си- енне. Самую суть зла так же невозможно ограничить видом и местом, как и Дух Божий. Признаюсь, иногда мне кажется, что дьявол у Данте страдает, как всякий погибший человек, а я чувствую, что дух зла страдает иначе, и муки его надо иначе изображать. Скажу лишь, что никто не справился бы лучше с таким отвратительным делом; Данте сделал все, что мог. Анг­лийского читателя покоробит, что Кассий и Брут, благород­ный Брут, — там же, где Иуда, ибо мы привыкли к шекспировс­ким Бруту и Кассию26*. Ho если верно то, что я сказал об Улиссе, Данте был прав и здесь. Если же вы не сможете читать послед­нюю песнь, прошу вас об одном — подождите, пока вы не про­читаете последнюю песнь «Рая» (выше которой, на мой взгляд, поэзия еще не поднималась и подняться не может) и не сжи­ветесь с ней. Там Данте восполняет с лихвой любые недостат­ки XXXIV песни «Ада». А может быть, читая «Ад» впервые, пропуститеееивернетеськначалупесниІИ:

Per те si va nella citta dolente; per те si va nell ’ etemo dolore; permesivatrelaperdutagente;

Giustizia mosse il mio alto Fattore; fecemi Ia divina Potestate,

Ia somma Sapienza e il primo Amore.

Яувожук отверженным селеньям;

Я увожу сквозь вековечный стон,

Я увожу к погибшим поколеньям.

Был правдою мой зодчий вдохновлен:

Я высшей силой, полнотой всезнанья И первою любовью сотворен.

<< | >>
Источник: ЭлиотТ.С.. Избранное. Т. I-II. Религия, культура, литература / Пер. с англ. подредакцией А.Н.Дорошевича; составление, послесловие и комментарии Т.Н.Красавченко. - М.: «Российская поли­тическая энциклопедия» (РОССПЭН),2004. - 752 с.. 2004

Еще по теме Данте:

  1. Е.Ф. Борисов. Хрестоматия по экономической теории / Сост. Е.Ф. Борисов. - М.: Юристъ, 2000. - 536 с., 2000