2. М. МЕРЛО-ПОНТИ И ФРАНЦУЗСКИЕ СЕМИОЛОГИ 1950—1960-х ГОДОВ
Полнее, чем у самого Гуссерля, родоначальника феноменологии, "конечные взгляды" на язык выражены у французского философа Мориса Мерло-Понти (1908—1961). Мерло-Понти был "экзистенциальным феноменологом", и его концепция представляет собой попытку соединения феноменологии и экзистенциализма.
Кроме того, как отметила Н.А. Слюсарева [1975, 165], немаловажна и третья компонента-его когіцепции — стремление отойти от неопозитивисткого формализованного анализа языка, объектом которого был язык науки, и обратить главное внимание на речь как на выражение глубинного индивидуального бытия человека. Проблемы языка трактуются Мерло- Понти в ряде статей, представленных в сборниках "Похвала философии" ("Eloge de la philosophic et autres essais", 1965) и "Знаки" ("Signes", 1960). Более подробно остановимся на очерке "О феноменологии языка" ("Sur la phenomenologie du langage", 1951), включенного в оба сборника [далее цит. по: Merleau- Ponty 1965]. Мерло-Понти начинает с известного тезиса швейцарской и французской лингвистических школ о "дихотомиях" языка, сформулированного Ф. де Соссюром: язык как система, или код (langue), противопоставляется языку в действии, речи (parole), а существование языка во времени, диахрония, противопоставляется существованию языка в каждый данный момент, синхронии. Если, говорит Мерло-Понти, понимать феноменологию как психологию речи, то она внесла бы во взгля- 210 ды на язык ничтожный вклад, не более существенный, чем психология обучения математике вносит в математику. Однако дело обстоит не так. Феноменология языка противопоставляется как диалектика "объективной науке о языке" в целом. На основе такого понимания феноменологии Мерло-Понти отрицает дихотомии де Соссюра. И это следует признать правильным.В диахронии, справедливо утверждает Мерло-Понти, система языка не движется и не развивается глобально, в целом: в ней имеются зоны напряжения, устойчивости и зоны слабой устойчивости, последние и изменяются в первую очередь.
В синхронии языка система также не существует глобально, именно как система; в ней имеются зоны меньшей системности, лакуны, которые и подвергаются изменениям во времени, в диахронии, в первую очередь. Диахрония и синхрония не противопоставлены так, как это полагал де Соссюр. (Эти идеи неоднократно демонстрировались в теоретической лингвистике [см., например, кн.: Бенвенист 1974, 419, а также наш комментарий к ней].)С устранением принципа дихотомий теряет смысл, по мнению Мерло-Понти, — с чем нельзя согласиться — и понятие универсального идеального языка; формы языка оказываются определимыми не их идеальными соотношениями друг с другом, а лишь их способом употребления.
Как полагал Мерло-Понти, на этой основе (а в действительности помимо нее, ибо иначе они не могли бы быть верными), он формулирует целый ряд новых положений. Так, за 20 лет до Н. Хомского Мерло-Понти со всей ясностью утверждает тезис об усвоении языка ребенком: «Речевая потенция (la puissance parlante), которую ребенок приобретает с усвоением языка, не является суммой морфологических, синтаксических и лексических знаний: эти знания не являются ни необходимыми, ни достаточными для овладения языком, и акт речи, когда человек им овладел, не предполагает никакого сравнения между тем, что я хочу выразить, и понятийной организацией средств выражения, которые я использую. Когда я говорю, то слова и обороты, необходимые для того, чтобы завершить выражением мое смысловое намерение (мою сигни-фикативную интенцию), возникают у меня лишь в силу того, что Гумбольдт назвал „внутренней формой языка" (а [некоторые. — Ю. С.] современные исследователи называют Wortbeg- riff ['словесное понятие*]), т.е. в силу некоторого стиля речепроизводства, к которому они относятся и в соответствии с которым организуются, причем так, что у меня не возникает необходимости представлять их себе. Существует некая „общеязыковая сигнификация" (une signification „langagiere"), присущая языку в целом, которая осуществляет посредничество между моим намерением, пока еще немым, и словами, и осуществляет его так, что высказанные слова могут удивить меня самого и раскрыть мне мою собственную мысль.
Организованные знаки обладают собственным имманентным смыс-лом, который подчинен не принципу „я мыслю", а принципу „я могу". Это действие на расстоянии, присущее языку... является ярким случаем телесной интенциональности» [Merleau- Ponty 1965, 92].Но если это так, то телесность и постоянство языковых знаков оказываются лишь видимостью, а их значение не раз и навсегда присуще им, а есть нечто, на что они лишь намекают, что никогда не содержится в них целиком и что я, говоря, постоянно "оставляю позади" (это положение окажется в центре внимания французских семиотиков 20 лет спустя).
Итак, "тематизация означаемого в языковом знаке не предшествует акту речи, а является его результатом" [там же, с. 96]. Мерло-Понти дает прекрасную иллюстрацию: мы начинаем читать какого-нибудь философа, придавая его словам "обычный" смысл, но мало-помалу происходит незаметный сперва переворот, воспринимаемая нами речь начинает овладевать стоящим над нею языком, и употребляемые в ней слова приобретают новый смысл; с этой минуты мы поняли философа, а значения его слов утвердились в нас. "Я овладел значением, когда мне удалось внедрить его в аппарат речи, первоначально не предназначенный для него" [там же, с. 99]. "Освобожденный наконец от потуг речевого исполнения (Vollzug), его продукт (Nachvollzug) образует осадок (sedimentation), и я могу мыслить дальше него" [с. 100]. Положение о "семантическом осадке" — одно из самых оригинальных в концепции Мерло-Понти.
В очерке "Косвенный язык и голоса молчания" ("Le langage indirect et les voix du silence", 1952 г. [цит. по кн.: Merleau- Ponty 1960] Мерло-Понти развивает некоторые идеи предыдущего очерка. Он начинает как бы с опровержения "поисков референта", которым предавались неопозитивисты. «Говорить, — утверждает Мерло-Понти, — это не значит подставлять слово к каждой вещи. Если бы это было так, то никогда ничего не было бы сказано; мы не имели бы чувства жизни в языке и пребывали бы в молчании, знак исчезал бы перед лицом смысла, и мысль встречалась бы лишь с мыслью: то, что мысль хотела бы найти в выражении, и то, что ее выражает, было бы явным и эксплицитным.
Напротив, часто у нас возникает такое чувство, что, говоря, высказывая мысль, мы не замещаем ее вербальными указателями, а что она воплощается („становится телом") в словах в целом» [там же, с. 55]. Мерло-Понти предлагает различать эмпирическое использо-вание языка и созидательное, причем первое есть лишь результат второго. Созидательная речь — это подлинная речь (ср. понятие "подлинного" языка, соответствующего подлинному существованию человека, его "экзистенции", у Хайдеггера; оба философа противопоставляют "подлинный" и "неподлинный" язык). Подлинная речь свободна or смысла, заключенного по отдельности в словах, по существу подлинная речь есть молчание. Если подлинная речь — молчание и обозначает нечто в предметном мире или в мысли, вещь или понятие, то это лишь ее вторичная возможность, производная от ее внутренней жизни [там же, с. 56].Поэтому созидатель речи, писатель, и художник-живописец в существе своей деятельности подобны друг другу. Писатель не ищет знака для готового значения, "язык ощупью пробирается вокруг интенции обозначения" [там же, с. 58]. Все это, естественно, ведет к тому, чтобы рассматривать "живопись как язык" [там же, с. 94]. В заключение Мерло-Понти высказывал одним из первых соображения о том, что и политическая мысль — это тоже в некотором смысле язык, подобно тому как языком можно считать живопись.
Тезисы "экзистенциальной феноменологии языка" Мерло- Понти оказались философским воплощением тех идей, которые, правда в иной форме, тревожили умы французских литературных критиков, публицистов, искусствоведов, деятелей театра; вскоре эта иная форма получила название "семиологии", или, иначе, "семиотики".
Через два года после цитированного очерка Мерло-Понти литературный и художественный критик Р. Барт опубликовал эссе "Нулевая степень письма" ("Le degre zero de l'ecriture"), которая стала первой работой по семиотике во Франции. Рассматривая различные языки художественной литературы — язык классицизма, язык романтизма, язык критического реализма, а также языки политики (он называет каждый такой язык "письмом"), Барт основывался на тех же идеях, что и Мерло-Понти, и многие его термины — те же самые.
Согласно Барту, идеологическое единство буржуазии привело к возникновению единого письма — классического и романтического.
Но вот около 1850 г., после поражения революции 1848 г., происходит перелом, "писатель перестал быть выразителем универсальной истины и превратился в носителя несчастного сознания... Так вдребезги разлетелось классическое письмо, и вся (французская. — Ю.С.) Литература — от Флобера до наших дней — превратилась в одну сплошную проблематику слова" [Барт 1983, 307]. «Литература воспринимается213
отныне не в качестве социально привилегированного способа общения, но в качестве оплотненного, углубленного слова, исполненного таинственности, ее ощущают как грезу и как угрозу одновременно.
...Весь девятнадцатый век был свидетелем этого драматического процесса отвердения формы (ср. понятие „осадка" у Мерло-Понти. — Ю.С.). У Шатобриана это еще лишь незна-чительное отложение (то же понятие. — Ю.С.), почти невесомый груз языковой эйфории, своего рода нарциссизм, когда письмо еще только едва заметно отвлеклось от своего инструментального назначения и принялось вглядываться в свой собственный лик. Флобер (мы указываем здесь лишь на наиболее характерные моменты названного процесса), создавший рабочую стоимость письма, окончательно превратил Литературу в объект: форма стала конечным продуктом „производства", подобно горшку или ювелирному изделию (это значит, что сам акт производства был „означен", иными словами, впервые превращен в зрелище и внедрен в сознание зрителей). И наконец, этот процесс конструирования Литературы-Объекта Малларме увенчал последним актом, завершающим всякую объективацию, — убийством: известно, что все усилия Малларме были направлены на разрушение слова, как бы трупом которого должна была стать Литература» (перевод Г.К. Косикова) [там же, с. 308].
Один из разделов книги Барта, "Письмо и молчание", под тем же названием "молчание", что и у Мерло-Понти, трактует вопрос о разрушении традиционного литературного языка у писателей-модернистов, таких, как Рембо и Малларме (и, прибавим мы, как Хлебников).
Дальнейшие перипетии этих идей, как удачи, так и крушения, довольно широко обсуждались и обсуждаются в нашей литературе, к которой мы и отсылаем читателя [прежде всего к кн.: Семиотика 1983, где опубликован в переводе и названный очерк Р. Барта].
Нам важно здесь подчеркнуть, что упомянутые выше идеи переключили внимание философов языка с языка науки и обыденной жизни на язык художественной литературы. Эти идеи требовали естественного развития в сфере поэтики.