ЛЮБОВЬ, ТВОРЧЕСТВО И МЫСЛЬ СЕРДЦА
Мы рассмотрим два аспекта этой многогранной проблемы: любовь как условие самотворчества, как возможность реализации полноты и цельности жизни и любовь как условие творческого, оригинального «открытия» мира.
Важнейшей стороной любви является то, что в ней происходит творчество человеком самого себя, сотворение человека.
Любовь в этом смысле является специфически человеческим состоянием индивида, стихией, в которой он чувствует себя полноценным, полнокровным, живым человеком. Любовь — наиболее адекватный по-казатель реальности собственного существования.Я дышу, и значит — я люблю!
Я люблю, и значит — я живу!
В. Высоцкий
Это, кстати, не противоречит декартовскому тезису «Я мыслю, следовательно,— существую», поскольку мышление понималось Декартом не как комбинирование абстрактных понятий, а как действие, поступок, как свободное самоопределение личности, выражение (или достижение) ее самобытности. Следовательно, любовь — тоже есть мышление в этом, декартовском смысле, даже самый высший его вид, и, перефразируя
Декарта, можно сказать: «Когда я люблю или, что то же самое, мыслю, что люблю,— тогда я существую». При этом больше не нужно никакой отсылки к силе чувства, к глубине переживания, к тем или иным качествам любимого существа, поскольку уже произошло «попадание» в структуру любви, заложена формальная возможность любого конкретного содержания. Имея в виду такое различие формы и содержания, Н. Кузан- ский говорил о «любящей любви» (как о мысли или о чувстве, направленных на сами условия такого состояния) и «желанной любви», направленной на конкретный желаемый предмет.
Философский анализ феномена любви есть прежде всего анализ формальных, «чистых» условий любви вообще как человеческой способности, как инварианта, остающегося неизменным в различных культурных формах, в различных исторических эпохах. Эти формы сами становятся понятными, объяснимыми и классифицируемыми лишь после уяснения сути этого инварианта.
Интенсивность любви, понимаемой в этом сугубо философском плане, объясняется и определяется способностью любить, а не предметом любви.
Гораздо важнее причины, по которым человек любит, важнее то, что происходит с человеком, какие внутренние изменения происходят, как раскрывается его душа. «Если я люблю, потому что в этом чувстве вижу реализацию моего человеческого достоинства,— эта причина важнее, чем преходящие качества любви, и в своей бесконечности, в своей устойчивости не зависит от этих преходящих качеств предмета любви» .Итак, любовь определяется не содержанием чувственного опыта, который всегда случаен и патологичен (в кантовском смысле) *, но развитостью человеческих качеств любящего. Никакими эмпирическими причинами нельзя объяснить возникновение любви, ибо, если такие причины действительно сыграли свою роль (например, красота, ум, богатство, си/ia и т. д.), то никакой любви нет, а есть только ее имитация. Всегда найдутся сотни, тысячи людей более красивых, более умных, более сильных, и непонятно, где критерий выбора, почему я остановился именно на этом человеке, а не на другом. Любят не за что-то, любят потому, что любят, хотя психологически любовь всегда объясняют конкретными причинами и любящий искренне верит в то, что его избранник самый красивый или самый умный.
Человек делает добро, поступает по совести не потому, что преследует такую цель, а потому, что он добр, совестлив и не может жить иначе. Человек любит потому, что не может не любить, даже когда обнаруживается, что любимый на самом деле не обладает особыми достоинствами. Но любящему часто нет до этого дела, его душу переполняет огромная энергия, требующая выхода, он находится в стихии любви, в которой не только творит сам себя как человека, но и пытается творить других. «Любовь,— писал Н. А. Бердяев,— есть не только источник творчества, но и сама любовь к ближнему, к человеку, есть уже творчество, есть излучение творческой энергии. Любят ни за что, любовь есть благодатная излучающая энергия... Величайшая тайна жизни скрыта в том, что удовлетворение получает лишь дающий и жертвующий, а не требующий и поглощающий. Всякое творчество есть любовь...
Если хочешь получить — отдавай» .Чем больше мы от сердца отрываем,
Тем больше нам на сердце остается.
А. Вознесенский
Человеческая любовь — не природное, инстинктивное начало, а результат специфических усилий. Это не физические или психические усилия, никакими усилиями подобного рода нельзя заставить себя полюбить кого- нибудь. Это усилие во что бы то ни стало остаться живым. Человек постигает, чаще всего бессознательно, что живет он, только когда любит, что только любовь вырывает его из монотонной механической повторяемости повседневного быта. Причем живет сам свою собственную жизнь. Очень часто люди живут не своей жизнью — подчиняют себя стандартам мышления и стереотипам поведения, авторитетам. Часто они не сами живут, а что-то через них живется, не сами любят, а что-то через них любится.
Любовь ни под какие стандарты и стереотипы не подпадает, это совершенно оригинальная жизнь, где, как и в творчестве, нет никаких правил и авторитетов. И по-видимому, как подлинное творчество, так и подлинная любовь встречаются довольно редко, так же редко, как и человек, всегда и во всем поступающий только по совести. Широко распространенные равнодушие, апатия, злоба, зависть говорят об огромном дефиците любви в современном цивилизованном обществе. Многие верят, что любят, но очень часто себя в этом убеждают, довольствуясь на самом деле лишь суррогатом любви. В. С. Соловьев писал даже, что настоящая любовь, возможно, еще не встречалась в человеческом опыте. «Любовь для человека есть пока то же, чем был разум для мира животного...» , то есть смутно ощущаемая возможность. Однако отрицать на этом основании осуществимость любви было бы, по Соловьеву, совершенно несправедливо. Такая любовь как идеал, как норма, как регулятивный принцип уже обладает существованием
Он говорил о том, что через любовь должна быть восстановлена андрогинная целостность личности, и человек перестанет быть раздробленным, ущербным существом, ибо из двух любящих возникает одна абсолютно индивидуальная личность.
Любовь поэтому имеет не только земной, но и вечный смысл как поиск человеком самого себя, как преодоление бессмысленности жизни перед лицом неизбежной смерти .Любовь встречается редко еще и потому, что люди боятся любви, так как для нее, как и для творчества, нужна внутренняя свобода, готовность к поступку, нужна живая душа, всегда готовая откликнуться на призыв. В этом смысле жизнь в любви — это жизнь в постоянной самоответственности, заботе и тревоге, и она совсем не совпадает со счастьем в будничном, повседнев-ном значении этого слова.
Итак, условием любви является необходимость «держания» человеческой формы. А уж каким она напол-нится содержанием, какие качества встретившегося человека, черты характера или лица вызовут вспышку чувства — это случайность, которая сама по себе ничего не определяет.
Это «держание» формы или «живой души» культивировалось в христианской религии с самого начала ее возникновения, единственной религии, где любовь в метафизическом плане — основа всего сущего, а в практическом — не только проповедь известной добродетели, но и определение высшего закона человеческой жизни. Согласно христианской догматике, Бог есть любовь, любовь вообще, некая чистая любовь, поднимаясь к которой человек начинает жить в этой атмосфере любви и становится способным к любому ее конкретному проявлению — может полюбить человека, животное, окружающую природу. В этом смысле говорится в первом послании Иоанна: «...всякий любящий рожден от Бога и знает Бога; Кто не любит, тот не познал Бога...» (I Ин 4, 7—8). Через религиозную символику здесь выражен и серьезный общечеловеческий смысл — рожденный от Бога, то есть максимально развитый в своих душевных и духовных способностях человек не может не руководствоваться любовью в отношении ко всему окружающему и прежде qcero ко всем людям.
Борьба с религией как с враждебной идеологией привела в нашей стране к резкому сокращению религиозной деятельности, к освобождению сознания многих людей от суеверий и предрассудков, но зачастую, к сожалению, и от нравственных устоев.
В ходе этой борьбы так и не удалось ничего противопоставить в воспитательном плане христианскому учению о любви, к тому же поддержанному авторитетом многих великих деятелей культуры, как, например, Л. Толстой, не удалось создать столь же мощную по воздействию, убедительную, эстетически прекрасную и доходчивую кон-цепцию. «Моральный кодекс строителя коммунизма», призывающий уважать друг друга и любить социалистические страны, серьезной конкуренции составить не мог в силу своего декларативно-начетнического характера. Забвение этой важнейшей категории человеческого бытия — любви, которая стала рассматриваться либо только как проблема половых отношений, либо какформа отношения народа к тому или иному политическому деятелю или к политической организации,— одна из причин серьезнейших провалов в нравственном воспитании народа.
Воспитывать — значит пробуждать способность любить, формулирует суть проблемы известный публицист С. Соловейчик. Труд жизни начинается с труда души, с любви, потом уже идет труд ума и труд рук. Ре-бенку все можно дать, пишет он, если одарить его любящей душой, но ничего не получится, если не развивать его способность сердцем стремиться к сердцу человека. Чтобы делать добро, надо приложить душевный труд, большую силу, и эта сила — любовь к людям, причем ко всем людям без исключения. Обычно говорят, и всегда говорили, что всех любить невозможно, что есть люди недостойные, что проповедь любви в классовом обществе — вредная утопия и т. д. Однако С. Соловейчик справедливо настаивает: «Будем учить детей любви; научатся любить людей, будет что и кого любить — они сами научатся ненавидеть тех, кто посягает на любимое и дорогое» .
Если мы будем проповедовать выборочную любовь, то неизбежно придем к моральному релятивизму, а потом и нигилизму, окажется, что все люди с недостатками и любить некого — можно только осуждать. Там, где ребенку не внушают осторожное «Не осуждай!», там родители первыми попадают в число осужденных.
Не только детям, но и родителям надо любить всех людей, и своего ребенка в частности,— это необходимое условие хорошего воспитания.
«С той минуты, когда появляется первый ребенок, мы вынуждены начать бесконечный, для многих почти непосильный труд: стараться полюбить всех людей, окружающих нас. Этот труд и есть то главное — вместе с верой в правду,— что мы можем сделать для нашего ребенка. Наша воспитательная сила прямо пропорциональна нашей любви к людям. Не к нашему ребенку, а к людям» '.Такой труд любви и есть истинное творчество человеком самого себя, развитие тех духовных и душевных оснований, без которых нет человека.
Таким образом, с точки зрения философии, любовь можно более или менее объективно исследовать не через обращение вовне, к содержанию, к предмету любви, но только на пути самопознания, самоуглубления, на пути открытия человеком своей внутренней принадлежности к стихии человечности, одной из характеристик которой является любовь.
Никому нельзя предписать, рассуждал Кант, не только поступать определенным образом, но и тем более делать это с охотой, с любовью. А то, что человек не любит, он делает необычайно убого либо вообще уклоняется от действия с помощью софистических уловок. «Но когда дело касается выполнения долга, а не просто представления о нем, когда речь идет о субъективной основе действия, в первую очередь определяющей, как поступит человек (в отличие от объективной стороны, диктующей, как он должен поступить), то именно любовь, свободно включающая волю другого в свои максимы, необходимо дополняет несовершенства человеческой натуры и принуждает к тому, что разум предписывает в качестве закона» .
Любовь есть прорыв из временного в вечность, переход в то бытийственное состояние, где нет ни смерти, ни апатии, ни уныния, а есть чистая актуальность, постоянное напряжение духа, подлинное творчество. Подобное состояние человеку, не находящемуся в стихии любви, кажется либо потусторонним чудом, либо сумасшествием. Давно стало общим местом утверждение, что любовь ослепляет, делает человека глупцом. Однако подлинная любовь открывает глаза, освобождая взор от штампов и стереотипов видения, поднимает над утилитарными интересами и обыденным существованием, приобщает к тайне, ибо любовь — всегда тайна, «явственная тайна» (Гете), постигаемая, как и творчество, не через абстрактное отвлеченное познание, но через специфический образ жизни.
Любовь стоит у самых истоков существования человека — его психическая защищенность и уравновешенность, его способности и даже таланты закладываются материнской любовью. Лишенному этой* любви, выросшему в равнодушной, отчужденной атмосфере всю дальнейшую жизнь плохо — он чувствует себя одиноким, даже если окружен многочисленным семейством и друзьями, он остро ощущает неуютность, неустроенность своего бытия, опасную хрупкость окружающего мира. Но и в этом случае единственное спасение — опять же любовь, которая будит уснувшую, замерзшую душу, возвращает человека из механического автоматического состояния в полнокровную жизнь. Очень точно пишет о любви как творчестве самого себя крупный русский мыслитель С. Л. Франк: «Я «расцветаю», «обогащаюсь», «углубляюсь», впервые начинаю вообще подлинно быть в смысле опытно-осознанного внутреннего бытия, когда я «люблю», то есть самозабвенно отдаю себя и перестаю заботиться о моем замкнутом в себе «Я». В этом и заключается чудо или таинство любви, которое при всей его непостижимости, непонятности для «разума» все же самоочевидно непосредственному живому опыту» *.
Состояние любви, глубокой, сильной, переворачивающей душу, сродни гениальности. «...Гениальной может быть любовь мужчины к женщине, матери к ребенку, гениальной может быть внутренняя интуиция, не выра-жающаяся ни в каких продуктах, гениальным может быть мучение над вопросом о смысле жизни и искание правды жизни» .
Любовь развивает личность, делает ее мудрой и мужественной именно в силу парадоксальности своего воплощения в жизни. Во-первых, подлинная, бесконечная любовь всегда возникает тогда, когда любить нельзя, и развивается, преодолевая различные препятствия. Вся художественная литература построена на описании этого конфликта — от любви Тристана и Изольды до романа Юрия Живаго с Ларой. Но, по-видимому, не только в литературе, но и в жизни свой высший накал она приобретает только в борьбе с внешними обстоятельствами. Отсюда вытекает и второй парадокс: подобная любовь всегда связана со смертью — или оттого, что препятствия для ее осуществления оказываются непреодолимыми, или оттого, что любящий человек необычайно остро осознает хрупкость бытия и, чувствуя, что его любовь, гармония его мыслей и чувств каким- то таинственным образом связана с гармонией бытия, с жизнью вселенной, почитает своим главным врагом небытие, распад, смерть. Андрей Болконский перед своей кончиной думает о том, что только любовь может противостоять смерти, только любовь является ее действительной соперницей и может спасти человека. Ибо, вероятно, жизнь, как таковая, осуществляемая в смене поколений,— бессмертна.
Многие мыслители как в прошлом, так и в настоящем подчеркивали примат любви над теоретическим, научным познанием. Любовь не только конституирует человека как личность, но и является средством более глубокого (а потому и более точного) открытия реальности.
Любовное отношение к окружающему — это прежде всего непрофессиональное отношение. Гете, например, говорил, что ему претят всякие узко профессиональные занятия, он во всем старается оставаться «любителем», ибо «любитель» — от слова «любить», а узкий профессионал — не любитель, и потому от него, как правило, бывает скрыта исконная цель его профессии. Это же. отношение к делу имел в виду и А. Ф. Лосев, когда, комментируя Платона, писал о творчестве как о состоянии любви: «Любящий всегда гениален, так как открывает в предмете своей любви то, что скрыто от всякого нелюбящего... Творец в любой области, в личных отношениях, в науке, искусстве, общественно-политической деятельности всегда есть любящий; только ему открыты новые идеи, которые он хочет воплотить в жизни и которые чужды нелюбящему» \ —
Только в состоянии нелюбви возможна, как полагают мыслители экзистенциальной традиции, встреча со внутренним существованием мира. «Мысль разума» (истолковываемого чисто технически), которой дана лишь внешняя предметность, они противопоставляют «мысли сердца». «Сердце», по их мнению, не есть некая отдельная инстанция, противоположная разуму, но есть целостность внутреннего бытия, одним из излучений которого может быть и разум. Сердце противостоит лишь отрешенному, оторванному от этой целостности разуму. То, что не дано сердцем, вообще не дано в точном смысле слова, не затрагивает человека и, в конечном счете, делает невозможным объективное познание. Отношение к окружающему через «мысль сердца» есть отношение любви.
Того не приобресть, что сердцем не дано.
Е. Баратынский
М. Хайдеггер, основоположник современного экзистенциализма, также считал мысль сердца основанием рассудочной мысли. Мысль (Denken) восходит, по Хайдеггеру, к древнегерманскому слову «Gedanc», что означает «душа, сердце» '. «Внутренние и невидимые сферы сердца являются не только более внутренним, чем внутреннее рассчитывающего представления, и потому более невидимым, но оно одновременно простирается дальше, чем область только изготовляемых предметов. Только в невидимой глубине сердца человек расположен к тому, что является любимым,— к предкам, умершим, детству, грядущему» 2.
Чем же все-таки отличается мысль сердца от рассудочной мысли? С точки зрения Хайдеггера, начиная с Нового времени возникло и все более укреплялось понимание мысли как представления, как мысли о чем- то. Представлять — значит, исходя из самого себя, ставить нечто перед собой и обеспечивать поставленное как таковое. Представление есть понимание сущего только как предметного. Но есть и другой вид мышления — мышление, направленное на самое себя, на условия мысли, на немыслимое, то есть в принципе непредставимое. Предметное мышление пытается постичь мир явлений, а «чистое» мышление — саму явленность явления.
В европейской традиции науку о мышлении называют логикой. Логика в значительной степени способ-ствовала развитию современных наук. Но у мысли сердца, «чистой мысли» совсем другая логика. Мысль сердца развивается по логике той реальности, которая пред-
ставляющему мышлению недоступна. Хайдеггер называет представляющее мышление «мерцающим» или «моргающим», поскольку оно воспринимает действительность разорванной на множество дискретных вещей и предметов ‘. Судить о мысли сердца с точки зрения имеющейся логики, по Хайдеггеру, все равно, что судить о рыбе, когда она находится на суше. А мысль нашей эпохи, замечает он, давно уже подобна находящейся на суше рыбе. Философия характеризует мысль как теорию, а познание как достижение теоретического содержания. Философия стремится стать наукой и оставляет на произвол судьбы подлинную сущность мысли. Критерий научности, то есть полное исключение человеческого фактора, личной страстной заинтересованно-сти, господство усредненных абстрактных понятий, стал применяться так широко, что, может быть, только еще в поэзии можно услышать отголосок мысли сердца, выраженной через живое слово, не подвергшееся тех-нической интерпретации .
С помощью «чистого» мышления открывается реальность мира гораздо более глубокая и широкая, чем предметное бытие, мир вещей. Эта реальность не дана человеку извне и понимается в своей сущностной таинственности только через самопознание, через внутреннее усилие. Например, можно смотреть на звездное небо как на «астрономическую действительность», будучи вооруженным астрономической теорией, видеть математически точные движения планет, знать классификацию звезд. Но когда я вижу в ночном небе загадочно-прихотливый узор светящихся и мигающих точек, когда чувствую таинственное молчание бесконечной бездны, когда меня охватывает благоговение перед этой бесконечностью, и чувство одиночества, и чувство моего сродства со всем этим — я получаю опыт совсем иной реальности. Причем эта реальность для меня гораздо более реальна, чем та, которую дает астрономическая теория .
Мыслью сердца действительность воспринимается как субъект, как «Ты», в то время как рассудочная мысль видит в мире только совокупность чуждых ему предметов, как «Оно». Воспринимая мир как субъект, как живую непосредственную данность, мы начинаем любой предмет видеть как бесконечный и непостижимый в своей сущности, видеть в нем всеобщую мистерию существования. Например, можно смотреть на дерево как на оп-ределенный биологический вид, как на экземпляр в серии, как на выражение естественных законов развития природы. Но значит ли это, что мы на самом деле видим дерево? Ведь это видим не мы, а наше образование, наш опыт, при котором мы все новое заключаем в уже известные стереотипы. Но можно смотреть с любовью, и тогда оно открывается нам странным и необычным, как вообще любое растение. Мы часто не замечаем их — цветы, кустарники, деревья — или относимся к ним утилитарно. Но ведь в них — вся наша основная пища, наше тепло, наш кров, мы порой переживаем их гибель или радуемся молодой поросли. В космогонических мифах древних растения выступают как первый объект из всего, что появилось или было создано богами. С деревьями и другими растениями связаны многочисленные приметы, поверья. Растительная символика проявляется в таких значительных образах, свойственных почти каждой культуре, как мировое дерево, древо жизни, древо познания. Многие черты человека обозначаются растительными свойствами: стройный, как пальма; грустный, как ива; кряжистый, как дуб; хрупкий, как тростник. Растение, таким образом, играло и играет огромную роль в нашей жизни, тем не менее очень трудно «увидеть» дерево, гордо стоящее на опушке леса, задумчиво шевелящее листьями, и почувствовать в нем нечто родственное, близкое и давно знакомое.
Такое видение и есть начало творчества, начало нового понимания. Восприятие мира как «Ты» всегда в настоящем. В оригинальном видении мир всегда нов, поскольку это живое, непосредственное восприятие, состояние непосредственной актуальности, здесь нет мертвого прошлого, с которым мы сравниваем настоящее. Здесь новое не просто в сравнении со старым, не в тени старого и не на фоне старого. Это принципиально новое видение, мы вдруг видим мир так, как его еще не видел никто, переживаем удивительный подъем духа и чувствуем, что происходит как бы «слияние» с миром и понимание его «изнутри». В эти мгновения рождается и новая мысль, и сам человек как творец.
Это восприятие мира через любовь — в любви лю-бимое существо всегда новое, всегда бесконечно переживается, хотя повторяются те же слова, те же жесты, выражение лица и т. д. Любовь — всегда новая, потому что для нее всегда все сейчас, для нее нет прошлого, воспоминания о любви — это только слова.
Что опыт? Вздор! Нет опыта любви.
Любовь и есть отсутствие былого.
Б. Ахмадулина
В любви либо есть весь человек сразу, либо никакой любви нет; нельзя любить только наполовину. Так и в оригинальном восприятии есть «Я» и весь мир сразу, «здесь» и «теперь». Моцарт говорил, что, сочиняя в уме новую симфонию, он иногда так разгорается, что способен как бы слышать всю симфонию от начала до конца сразу, одновременно, в один миг. Она в это мгновение лежит перед ним, как яблоко на ладони. Эти минуты он считал самыми счастливыми и высшими в творчестве ’.
Реальность при этом выступает как «открытость», как «проясненность», как «просвет» (Хайдеггер пользовался для ее описания словом «Lichtung», означающим просеку в лесу). Это как бы разлитая вокруг атмосфера, общий фон, на котором вырисовываются предметы. Мы всегда видим только оформленное, но увидеть открытость, проясненность, то есть само бытие, придающее смысл вещам, дано, видимо, лишь поэту, художнику или человеку, прошедшему долгий мучительный путь самопознания. Человек — это существо, стоящее в просвете бытия, он призван для того, чтобы выразить этот призыв бытия, эту неисчерпаемую тайну мира.
Мысль сердца и есть весть бытия в человеке, вернее, его ответ на эту весть, и чем поэтичнее поэт или философ, чем более философия или поэзия являются объяснением в любви к миру и человеку, тем мысль их изначальнее и самобытнее. Особенно явственно такая установка выступает в отношении к человеку. «Поскольку мы пытаемся познать его как предмет, вскрыть его внутреннее существо в комплексе определений,— от нас ускользает именно подлинное существо его лич-ности. Истинная тайна человеческого существа открывается лишь при установке любви и доверия... и лишь
так мы достигаем живого знания непостижимой реальности, подлинно образующей существо личности» '.
Никаких биологических или физических оснований для любви нет, и в этом смысле, как уже отмечалось, любят не за что-то. Но есть основания метафизические. Метафизическое сознание — это видение бесконечности позади всякой вещи и любого явления, видение бесконечного фона, открытости, атмосферы, невыразимой, не- улавливаемой, «легкого дыхания», которое лишь на миг удается выразить в словах или звуках. Человека любят за то, что в нем приоткрывается эта бездонная неисчерпаемая глубина, приоткрывается тому, кто его любит. И в этом, как представляется, заключена основная тайна любви, то, что делает любовь из факта обыденной жизни таинством. «...Если кто-то любит неч-то,— писал Н. Кузанский,— ибо оно достойно любви, то он радуется тому, что в любимом обнаруживаются бесконечные и невыразимые основания для любви... красота любимого совершенно неизмерима, бесконечна, неограниченна и непостижима»2.
Случившееся с нами озарение, оригинальное восприятие, видение мира как «открытого» совершенно из-меняет наше отношение ко всем проявлениям действительности. С такого видения, изумления перед миром или человеком начинаются как любовь, так и творчество. Высшее, чего может человек достичь, говорил по этому поводу Гете, есть изумление. Конечно, все время видеть, все время быть внимательным невозможно. Иногда достаточно только знать, что ты невнимателен, и это уже гарантирует от механического окостенения разума. Но только будучи предельно внимательными, мы достигаем понимания того изумления, которое выражено в важнейшем философском вопросе: почему вообще есть нечто, а не ничто? Почему есть трава, лес, голубое небо, почему есть разум, совесть, любовь? Только в таком вопрошании мы по-настоящему можем ощутить упругость, свежесть и необычность слова «есть». Тот, кто поднимается до такого глобального удивления перед бытием, прорывается к истокам творчества.
Оригинальное видение не только приобщает, по нашему мнению, к творчеству, но и несомненно способствует формированию интеллектуальных и даже нравственных начал в человеке. Каждый ребенок в детстве, в пору формирования личности, должен что-то «увидеть», неважно что, но важно, чтобы увиденное глубоко запало ему в душу, в память сердца, чтобы произошло «прикосновение» к миру и родилось изумление перед ним, будь то солнце, пробивающееся через кроны деревьев, будь то полная луна на светлом, почти бездонном весеннем небе.
«Соня! Соня!.. Ну, как можно спать? Да ты посмотри, что за прелесть?! Ведь этакой прелестной ночи почти никогда, никогда не бывало... Нет, ты посмотри, что за луна?!»
Л. Толстой
Если не было такого видения, то что-то не состоялось в человеке, недозавершилось, осталась пустота, на которую не может опереться развивающееся нравственное чувство или интеллект. Если у человека никогда не было переживания удивительной новизны, свежести и бездонной неисчерпаемости мира, не было этого прорыва, то он остается один на один с собой, со скудным набором житейских правил поведения, с постепенно крепнущим убеждением, что жизнь скучна, уныла, однообразна и не имеет никакого внутреннего смысла.
Любая вещь или феномен мира через оригинальное восприятие, любовное отношение раскрываются в своих неожиданных и невиданных ранее измерениях. Так, свет для нас — не только физическое явление, поток энергии разной интенсивности, а удивительный феномен бытия — это и свет, который художники пытаются положить на полотно, и свет, схваченный фотокамерой, и свет простой лампы в темноте ночи, и свет лица человека, и свет в глубине глаз. Если утром вы смотрите на солнечный свет, отражающийся от реки, на всю ширину танцующей воды, не рассуждая, не переводя все это в какие-нибудь обозначения, то вы сами входите в этот свет, в его бесконечное движение, похожее на прилив моря, растворяетесь в нем, чувствуете охватывающую вас красоту мира, а себя и свой разум — просветленным до самых глубоких основ. Это и есть то, что называется созерцанием, с него начинается и мысль, и действие, и сам человек, почувствовавший смысл своего существования и свою опору в природе.
Точно так же и звуки. Они могут раздражать нас, как плач ребенка или лай собаки, а могут и радовать, как игра оркестра, исполняющего наше любимое произведение. Но все это — внешнее наблюдение, внешнее слушание. А вот когда звук, допустим, вечернего колокола перед закатом подхватывает нас и несет через долину над холмами, то мы чувствуем, что мы и звук — неразделимы, что мы — часть звука, а его красота — часть нашей души.
Известный современный индийский мыслитель Дж. Кришнамурти, пытающийся соединить в своих трудах буддизм и экзистенциализм, индийскую мудрость и европейскую остроту ума, тоже говорит о том, что можно видеть мир с помощью мысли, которая все классифицирует, упорядочивает, все пытается объяснить и подвести под известные правила, а можно видеть с помощью любви. «Посмотри на эту реку в солнечном свете, на эти сверкающие поля пшеницы и деревья за ними — здесь великая красота, и глаза, которыми ты смотришь, должны быть полны любви, чтобы все это охватить. Для глаз видеть все это означает привязываться к этому — к текущей реке, к пересекающей ее лодке с пою-щими крестьянами — все это часть мира. Если ты отказываешься от него, ты отказываешься от красоты и любви, от самой земли» '.
Любовное, то есть подлинно человеческое, отношение к земле, природе является важнейшим условием формирования творческой личности. Удивительный поэтический гимн природе создал Гете, справедливо полагавший, что любовное отношение к природе, чувство глубокой интимной связи с ней в одинаковой мере способствует творческому развитию как поэта, так и естествоиспытателя: «Венец ее — любовь. Любовью только приближаются к ней. Бездны положила она между созданиями, и все создания жаждут слиться в общем объятии. Она разобщила их, чтобы опять соединить. Одним прикосновением уст к чаше любви искупает она целую жизнь страданий» .
Творчески мыслящий человек видит в природе не просто мертвую материю, не просто землю как источник обильных урожаев, как поле применения агротехнических методов, но еще и землю как любящую и любимую мать. И это не наивная ошибка, а глубокое проникновение. Если мы не можем оценить видение реальности, принадлежащее к такому проникновению, то не потому, что мы выросли умными, но потому, что стали людьми одномерными и плоскостными. В романе Ф. Искандера «Сандро из Чегема» крестьянин Хабуг раздумывает, вступать ему в колхоз, куда его загоняют «чесучевые писари», или воздержаться. Массу аргументов он находит против вступления, «а главное, чего не выразить словом и чего никогда не поймут эти чесучевые писари, кто же захочет работать, а может, и жить на земле, если осквернится сама Тайна любви, тысячелетняя, безотчетная, как тайна пола? Тайна любви крестьянина к своему полю, к своей яблоне, к своей ко-рове, к своему улью, к своему шелесту на своем кукурузном поле, к своим виноградным гроздьям, раздавленным своими ногами в своей давильне» '.
Покоряя природу, хищнически уничтожая ее, мы разрушаем себя, лишаясь чувства красоты, любви и сострадания, которые являются главными составляющими нашей разумности. А природу, писал французский эколог Ж. Дорст, нужно охранять не только потому, что она — лучшая защитница человека, но и потому, что она прекрасна. Еще не было человека, а мир уже блистал во всем своем великолепии. Человек, если бы постарался, мог бы десять раз повторить Парфенон, но ему никогда не создать одного-единственного каньона, вылепленного неутомимой тысячелетней работой эрозии, объединившей силы солнца, ветра и воды, не воссоздать животных, прошедших уже миллионы лет в своем развитии по причудливому кругу. «У человека вполне достаточно объективных причин, чтобы стремиться к сохранению дикой природы. Но в конечном счете природу может спасти только его любовь. Природа будет ограждена от опасности только в том случае, если человек хоть немного полюбит ее просто потому, что она прекрасна, и потому, что он не может жить без красоты, какова бы ни была та форма, к которой он по своей культуре и интеллектуальному складу наиболее восприимчив Ибо и это — неотъ-емлемая часть человеческой души» .
Красота природы, открывающаяся через любовь, всегда была могучим стимулом творчества, давно была запечатлена в высказываниях: «природа — первый художник», «художник творит, как природа» и т. д. «Творчество природы,— писал М. Пришвин,— определяет творчество человека... Сила творчества сохраняется теми же запасами, что и вечное воспроизводство жизни на земле». Но предпосылкой творчества является, конечно, не только подражание природе, но прежде всего понимание глубоких гармонических соответствий между природой внешней и природой внутренней, человеческой, между космическими силами, которые управляют движением звезд и планет, обусловливают эволюцию жизни, и целесообразной деятельностью человека, опирающегося на свой исторический и культурный опыт. Понимание того, что «первичные формы материи суть живые, индивидуализирующие, внутренне присущие ей, создающие специфические различия сущностные силы» , оказывает неизбежное влияние на создание таких оригинальных, творческих картин природы, которые полагают начало развитию целых направлений в науке. Разумное постижение гармонии, целостности, упорядоченности пластических соответствий, раскрывающих мир отвлеченных чисел, строение атомов и частиц, порядок и организацию химических элементов, красоту кристаллов, служило неисчерпаемым источником для ученых- мыслителей. А. Пуанкаре заявлял, что, «если бы природа не была бы прекрасна, она не стоила бы труда, да и жизнь была бы никчемна, и не стоило бы труда, чтобы ее прожить» *.
Воспринимая природу как живую, деятельную целостность, мы культивируем в себе творческие силы. Культура только тогда и будет живой, полной энергии и динамизма, когда будет покоиться на одухотворенной, а не покоренной природе, когда будет достигнуто глубокое понимание того, что «природа не бездушный лик, в ней есть душа, в ней есть свобода, в ней есть любовь, в ней есть язык» (Ф. Тютчев).
Понимание того, что человек без любви — жалкое, неполноценное существо, не постигающее смысла своего существования, выражено в послании апостола Павла коринфянам, в строках, которые являются блестящим образцом поэтической прозы: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая, или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви,— то я ничто» (I Кор 13, 1—2). ЛЮБОВЬ КАК МОРАЛЬНЫЙ ПРИНЦИП
Всем нам известна знаменитая сцена из «Короля Лира»: король решил отказаться от власти и делит
свое королевство между тремя своими дочерьми. От каждой он хочет услышать подтверждение дочерней любви в ответ на свой поистине королевский дар. Нас в данном случае интересует не поступок короля и его мотивы, а ответ младшей дочери, навлекший на нее гнев отца. На вопрос короля, как она любит отца, Корделия отвечает: «...как долг велит,— не больше и не меньше». Не будем здесь касаться законов построения драматического произведения, требовавших в данном случае в качестве завязки сдержанного и почти безразличного ответа младшей дочери, резко контрастировавшего с пламенными уверениями двух ее старших сестер. Нас интересует здесь сама связка любви и долга, так гениально угаданная Шекспиром.
Шекспир не одинок в своем прозрении. Можно назвать немало имен в истории человеческой культуры, такую связь видевших. Среди них есть и философы. Это в первую очередь И. Кант, которого по недоразумению часто упоминают в данной связи как пример противоположного, а именно — разведения любви и долга. Главное, по Канту, это долг, он — оплот морали, и никакая любовь или благосклонность не могут быть надежными основаниями нравственности ’.
Надо сказать, что такая оценка не является ложной (хотя она и недостаточна). Не противоречим ли мы сами себе? Попробуем показать, что такого противоречия нет. Есть любовь и любовь. Не в том смысле, что есть хорошая и плохая любовь, а в том, что философия употребляет слово «любовь» в особом, специфическом смысле, как, впрочем, и все философские понятия «особые», то есть не совпадающие с обыденным словоупотреблением.
Это не значит, что философия никогда не совпадает с нашей обычной человеческой жизнью и оценками. Это значит лишь, что она пытается выявить основополагающие и смыслообразующие принципы всего многообразия нашей жизни. Не будем здесь вдаваться в сложные вопросы взаимоотношения философии с другими формами познания и осмысления мира. Для иллюстрации особенностей философского взгляда на мир рассмотрим одну проблему.
Многим известны — либо из собственного опыта, либо из литературы — особые состояния, когда мы как бы выпадаем из своего привычного эмпирического существования, с нами нечто происходит, мы получаем некоторый опыт, который влечет за собой переоценку многих доселе привычных представлений и даже может
полностью изменить всю нашу жизнь. Это так называемые «экзистенциальные» переживания или состояния, на которые ввиду их значимости современная философия обращает особое внимание. Экзистенциальные состояния не имеют непрерывного существования, они не длятся постоянно, а как бы вкраплены в наш житейский повседневный опыт. Лишь мысленно их можно соединить (это и делает философия, работая на определенном уровне абстракции) в некую непрерывную линию или же представить в виде особого себе довлеющего пространства и рассуждать о нем так, как если бы оно имело место вне, параллельно, независимо и даже вопреки пространству и ходу нашей повседневной жизни.
Правомерность подобной философской абстракции основана на реальных фактах человеческого поведения: например, человек бросается на помощь другому, не только рискуя жизнью, но часто и не представляя себе, возможно ли спасти этого человека; человек отстаивает собственное достоинство, выполняет свой долг даже тогда, когда об этом никто не узнает, и т. п. Все видимые эмпирические причины отброшены, и человек поступает «вопреки всему» и «несмотря ни на что».
Какова же причина подобных поступков, если отброшены все соображения благоразумия и здравого смысла? А они ведь не беспричинны (более того, человек уверяет, что он не мог поступить иначе). Сказать, что причина этих поступков сверхрациональна и экзистенциальна, значит поставить другой вопрос — о характере этих причин (и соответственно специфических способах его исследования) '. Экзистенциальные состояния поэтому есть для философии своеобразные «окошечки» в особое измерение человеческой жизни — в то «экзистенциальное пространство», законы которого действуют на человека столь же неумолимо (невозможность поступить иначе), как и физические законы.
В чем особенности этих законов? На одну из них мы уже указали: неподвластность всем соображениям благоразумия и здравого смысла. Их невозможно просчитать, дать их формулу, сформулировать на ее основе некоторую норму и т. п. Поэтому в строгом смысле слова мы вообще этих законов не знаем. Так мы не знаем, например, «причин» самопожертвования, неукоснительного выполнения долга и т. п. «Знаем» мы только одно и притом в категорической форме, а именно, если воспользоваться здесь кантовским выражением, «должно, потому что должно», то есть мы знаем лишь, что долг «должно» выполнять. Тавтологичность, о которой мы еще будем говорить ниже, всех высказываний об этих причинах в данном случае означает границу, предел наших познавательных возможностей, границу всякого анализа. Поэтому экзистенциальные состояния получили еще название «пограничных состояний», а ситуации возникновения таких состояний — «пограничных ситуаций». Наиболее обобщенным и абстрактным символом такой ситуации является «бытие перед лицом смерти», то есть такое положение дел, когда отпадают все наши порожденные жизнью доводы и надо поступать независимо от них. Такие ситуации и понятия о них называют также «чистыми» в силу именно этой независимости от всего многообразия возможных обстоятельств и требований нашей эмпирической жизни.
Итак, мы отметили два на первый взгляд несовместимых свойства этого особого («чистого», «экзистенциального») пространства: с одной стороны, его независимость от эмпирического течения нашей жизни, а с другой — напротив, тесную связь с ней, причем такую, когда именно экзистенциальный опыт становится смысловой осью или основой нашей жизни, ибо именно он высветляет в жизни нечто, что не дано увидеть обыденному взору.
Возьмем различные случаи так называемого «обращения», когда человек под влиянием какого-то события вдруг совершенно переменился, «стал другим». Что значит «стал другим»? У него стали другими нос, глаза, руки? Нет, конечно. Эмпирический облик остался прежним, и все же налицо преображение человека. Что же изменилось? Здесь мы подходим к самой сложной стороне нашего вопроса. Дело в том, что невозможно сколько-нибудь адекватно описать, что же произошло, причем одинаково невозможно как для стороннего наблюдателя, так и для самого субъекта опыта. Для последнего, правда, эта перемена есть нечто теперь неотделимое от него самого, он сам ощущает себя другим, изменившимся. Человек знает о происшедшей перемене, не может не знать хотя бы потому, что происшедшее имеет свои следствия. Теперь у него не просто другие ценностные ориентиры, масштабы оценок, суждений (мы ведь меняем свои мнения и взгляды довольно часто, так как, скажем, недостаточно о чем-то были осведомлены, сделали ошибку в расчетах и т. п., но другими от этого не становимся). Теперь же человеку открылось нечто такое, что не позволяет вести прежний образ жизни, он действительно уже по-другому думает, чувствует, понимает. Происходит как бы смена родов причинности: узнанное и пережитое в экзистенциальном опыте, а не извне идущие мотивы становятся основанием, причиной наших поступков. Суть этого обращения можно охарактеризовать следующим образом. Экзистенциальные состояния, которые испытал человек и причин которых мы не знаем, сами становятся причиной последующих событий. На абстрактном философском языке это звучит так: причина таких наших поступков (то есть тех, которые являются следствием
обращения) исходит из «чистого» экзистенциального пространства или, можно еще сказать, здесь дает себя знать особое измерение человеческой жизни.
Другими словами, понять, почему человек стал другим, можно, лишь предположив это внутреннее экзистенциальное обращение. Но обратного хода — от совокупности поступков к их экзистенциальной причине нет (мы не потому любим, что поступаем так-то и так-то, а когда любим, поступаем так-то). Невозможно, как это имеет место в случае с эмпирической причиной, воссоздать и реконструировать эту «причину» по совокупности ее следствий. Применительно к нашей теме это означает: нельзя с достоверностью сделать вывод о том, что кто-то любит, если он совершает такие-то и такие-то поступки (так как подобные поступки можно совершать из корыстных соображений, ханжески или лицемерно). В таком случае как бы само собой напрашивается тот вывод, что у нас нет никаких критериев для оценки экзистенциального опыта, его нельзя понять и, как мы отмечали выше, объяснить. Именно поэтому применительно к нему часто употребляется слово «тайна». Опять-таки применительно к нашей теме: всегда остается тайной, почему кто-то любит, ведь любят как бы «ни за что»; если и можно в каком-либо конкретном случае сказать, что я люблю этого человека за это и за это (как тут не вспомнить опять Шекспира: «она меня за муки полюбила, а я ее за состраданье к ним»), то за «это» же самое другой человек кого-то не любит. Никакие апелляции к эмпирическим фактам во всем их многооб-разии делу не помогают. Другими словами, неткакой-либо определенной эмпирической причины любви, как нет и средства влюбить в себя человека. Разговор можно было бы закончить так: любовь — это всегда событие, не зависящее от человека, любовь «случается» с человеком, он в своей любви или нелюбви не волен, он не может любить или не любить по собственному желанию.
Однако на самом деле вопрос не закрывается подобным выводом, справедливость которого мы отнюдь не оспариваем. Что же можно еще сказать о любви, если мы не знаем, как и почему она с нами «случается»?
Продвинуться в этом вопросе нам поможет, как это ни странно, такой ригорист в морали, как Кант, который, как отмечалось выше, решительно разводил нравственность и чувства (что и дало повод для шиллеровской эпиграммы). Мы отмечали также, что слово «любовь» употребляется в специфическом смысле. Так мы пришли к особым — экзистенциальным — переживаниям. Особенность их состоит в том, что они не зависят от законов и свойств нашего повседневного эмпирического существования, они в этом смысле «чистые» переживания. Например, человек исполняет свой долг только потому, что это долг, долг как таковой («чистый» долг, скажет философ), а не потому, что так велят эмпирические обстоятельства (напротив, напомним, он выполняется часто вопреки им, «несмотря ни на что»).
«Чистота» долга состоит еще и в том, что требование его исполнения не зависит не только от места и стечения обстоятельств, но и от времени, то есть долг есть долг всегда и везде (невозможно, например, представить себе честность, ограниченную во времени и пространстве: скажем, быть честным с 19 до 23 часов и у себя на кухне). Наши же склонности, чувства, привязанности, как справедливо подчеркивает Кант, изменчивы и непостоянны (нельзя, к примеру, раз обрадовавшись, радоваться потом все время; радость же «как таковая», «чистая» радость не приурочена ко времени и пространству). Поэтому Кант вводит для наших состояний различение на «патологические» и «непатологические» (от греч. pathos — чувство, склонность, стремление, страсть), и в этом различении нет современного смысла слова «патологический» как чего-то болезненного, отклоняющегося от нормы и т. п. На «патологических», или изменчивых, чувствах и нельзя, по Канту, основать мораль, ибо в противном случае мы вообще уничтожим мораль, как уничтожаем и такой отдельный моральный феномен, как честность, если делаем его зависимым от различных обстоятельств места и времени.
Что касается любви, то она, по Канту, также может быть «патологической» и «непатологической» в указанном выше смысле. Любовь как склонность, как чувство приятия или неприятия изменчива и потому не может быть основой морали. «Непатологическая» любовь не основана на изменчивых чувствах, и потому она может восприниматься и воспринимается нами как божественная заповедь, то есть как такая, выше которой уже нет ничего; это такое отношение к человеку, при котором мы должны выполнять по отношению к нему свой высший долг. (Вся этика Канта и есть описание морали как высшего, «чистого» отношения человека к человеку, человеку как личности, человеку как таковому, то есть как к цели, а не средству, как гласит одна из формулировок категорического императива.) Другими словами, «непатологическая» любовь — это моральный принцип, который и должен как принцип определять все наши отношения к ближнему.
Однако затруднение все-таки остается. Ведь непонятно даже, как возникает «патологическая» любовь, то есть вполне естественная человеческая склонность, приятие и неприятие одного человека другим и т. п. Любовь «случается с нами», как мы отмечали, как бы независимо от нас. Эта «независимость от нас» зачастую есть следствие весьма сложной и скрытой от нас логики наших чувств («пафосов»), поведения, как правило, зарождающегося на бессознательном уровне . Тем более трудным этот вопрос оказывается в случае «непатологической» любви.
У «чистой» любви (экзистенциального переживания) нет, как мы выяснили выше, причины, вернее, как справедливо уточняет Кант, мы этой причины не знаем. «Непатологическая» любовь действительно тайна, намного более непроницаемая, чем даже необъяснимая случайность выбора объекта нашего «пафоса». Знаем мы только одно, что эта причина не чувственная, то есть не относится к изменчивым эмпирическим событиям. Она как бы из другого, «чистого» мира. Тайна любви в этом смысле — тайна приобщения к этому миру. И с этой точки зрения можно сказать, что люди любят потому, что стали «подданными» этого мира (ибо, повторяем, основание, причина, принцип любви — «там»). Вот почему христианские теологи говорят, что люди «любят друг друга в Боге». Вульгарный же атеизм по недоразумению видит в этом высказывании лишь нечто несовместимое с действительной любовью людей друг к другу. Между тем здесь выражена в символической форме причастность нашего существования неким вечным, неизменным законам бытия, в ряду которых стоят и предписания морали, которые надлежит выполнять безотносительно к обстоятельствам, всегда и везде. Поэтому, как совер-шенно справедливо подчеркивает Кант, моральный императив может быть только категорическим, другими словами, безусловным. А это значит, что мы потому люди, что отвечаем требованиям этих «чистых» законов, или,
нее, нравится какой-то один тип человека (скажем, один всегда влюбляется в блондинок, другой — в брюнеток и т. п.), почему с завидной постоянностью воспроизводится при новой влюбленности как тип самой влюбленности, так и тип любимого. Из истории человека, его биографии, уходящей в самое раннее детство, выявляется как бы первичный случай сцепления «пафоса» с каким-либо объектом, и характер этого сцепления, который (поскольку он не осознан) постоянно воспроизводится.
другими словами, мы люди — поскольку люди, то есть «подданные» этого царства «божественных» законов.
Современные физики говорят о так называемом антропном принципе строения нашей вселенной. Предполагается, что, если бы законы вселенной были другими, человека бы не было. «Человечность» как бы уже присутствует в мире, и потому стал возможен человеческий мир. Применительно к нашей теме мы можем сформулировать аналогичное положение, но в отличие от физического принципа в нем речь идет не о природном мире, а о собственно человеческом: потому, что есть «чистые» законы, есть и человек (в частности, потому, что есть «чистая», «непатологическая» любовь как высший принцип моральности, есть и «простая», «земная» человеческая любовь); или, наконец, мир таков потому, что есть любовь. Отсюда частые утверждения философов о том, что любовь лежит в основании мира. В еще более обобщенной и символической форме это выражено в христианской религии: «Бог есть любовь». Не случайно поэтому Кант называл христианскую религию единственно моральной религией и действительно мировой религией.
Хотим особо подчеркнуть, что философское заключение о любви как основании мира отнюдь не плод сухого, сугубо отвлеченного рассуждения. Этот вывод чрезвычайно насыщен эмоционально. «Непатологическая» любовь — чувство, но опять-таки «чистое», бескорыстное и потому, может быть, самое сильное (ибо она свободна от борьбы различных мотивов). Случаи так называемого обращения, о которых мы упоминали, не могут не затрагивать всего существа человека. Более того, бескорыстная любовь — условие действительного и разностороннего расширения нашей души '.
Итак, мы пока пытались прояснить «божественность» («чистоту») моральной заповеди любви. Но почему все- таки это заповедь, то есть нечто, что должно делать? Должно любить? Так мы опять сталкиваемся все с тем же вопросом — как соединить любовь и долг? Но для Канта именно в этом соединении, вернее, в подходе к любви через понятие долга и состоит разрешение указанной трудности. Посмотрим, что это значит.
Моральность для Канта — отличительный признак человека как такового, выделяющий его из животного царства, управляемого законами природы. Другими словами, человек является как бы представителем двух миров, природного и морального. Нельзя сказать, что человек как природное существо должен жить по законам природы, он просто по ним живет. Или, как еще говорит Кант, природные законы есть законы необходимости того, что есть. Моральные же законы — это законы того, что должно быть. Сама форма моральных представлений — должно делать то-то и то-то — говорит о том, что моральное поведение не может быть сведено к поведению, направляемому законами природы. А это означает, что в своем моральном поведении человек осуществляет нечто сверхприродное, то есть нечто, что не может произойти по неустранимой необходимости, «автоматически» (природный закон тяготения срабатывает автоматически и тогда, когда, скажем, кто-то, не считаясь с ним, ставит чашку мимо стола). «Человек должен» означает еще, следовательно, и то, что быть человеком значит осуществлять то, чего нет (в природе).
Моральное поведение есть, таким образом, осуще-ствление особого типа бытия согласно не природным законам (а именно законам должного), или законам, не зависимым от «логики поведения» наших природных склонностей. Мораль есть в этом смысле независимость или свобода от наших «пафосов». Следовательно, она есть нечто «непатологическое» в нас. Другими словами, область должного и есть область «непатологического». И если мы что-то знаем из сферы «непатологического», то только то, что это сфера должного.
Поэтому совсем не случайно, а, напротив, закономерно и оправданно говорить о любви языком долга (что и делает шекспировская Корделия). Пожалуй, это единственный язык, на котором возможен разговор о любви, то окошечко, через которое мы можем заглянуть в тайну любви |. Да, любовь — тайна, мы ничего не знаем о ее причинах (и потому не можем заставить ее родиться по нашей собственной воле), но мы знаем о долге. Раз все, относящееся к «непатологическому», сопряжено с долгом, то и любовь вменяется нам как долг. Поэтому, неоднократно подчеркивает Кант, человеколюбие вменено нам как наш высший долг. «Любить, как долг ве-лит,— не больше и не меньше»— это отнюдь не ограничение нашей обязанности по отношению к ближнему, некое бесстрастное исполнение формального предписания, а выполнение по отношению к нему высшего — безусловного и категорического — долга, то есть, в сущности, максимума возможного, то есть того, что является следствием максимального расширения души (именно так звучит голос долга в сердце Корделии, но к нему оказываются глухи корыстные, закрытые, «не расширившиеся» души старших сестер).
Может создасться впечатление, что при такой постановке вопроса любовь все-таки отменяется долгом. Главное — выполнить долг, а люблю ли я этого человека или нет, дело вторичное. Трудно отрицать часто наблюдаемое в жизни подобное разъединение любви и долга. И все-таки мы должны помнить о различении, как это мы пытались сделать выше, смыслов при употреблении слова «любовь». Нас интересовал смысл любви как высшего принципа моральности, и в этом своем качестве любовь не может не совмещаться с долгом.
Что же касается счастливого совпадения чувственной и «нечувственной» любви (например, в браке, да и в дружбе тоже, ибо ведь можно уважать человека, но не любить его), то это случайность, которую мы, и это надо признать, не можем ни предугадать, ни «подстроить», ни как-либо искусственно вызвать. Мы на такой счастливый случай можем только надеяться. Здесь человеку необ- ходимо обуздать собственную гордыню и признать границы своих возможностей. Любовью нельзя манипулировать ни в каком смысле. Мы можем и должны лишь подготовить себя к этому событию, чтобы быть достойными такого, поистине божественного случая.
И все-таки. И все-таки в самой заповеди человеколюбия содержится надежда, что наши нравственные усилия будут вознаграждены. Ведь все «непатологическое» не дается даром, не случается автоматически, как мы отмечали выше, а, напротив, требует усилия. Никакое должное не осуществляется без наших усилий причаститься миру «чистых» законов. Отсутствие надежных гарантий срабатывания «непатологических» законов не равносильно абсолютной случайности нашего причащения этому «чистому» миру. Напротив, если и есть возможность попадания в сферу «непатологического», то только в результате наших личных усилий и домотаний. «Стучитесь, и вам откроется»— как гласит древняя мудрость.