<<
>>

1. ДЕКАРТ И ЛЕЙБНИЦ

Среди написанного Рене Декартом (1596—1650) только один документ имеет прямое отношение к языку — письмо к аббатуу Мерсенну от 20 ноября 1629 г. В нем содержится идея искусственного универсального формализованного языка.

Мерсенн прислал философу напечатанный по-латыни проспект неизвестного автора касательно всемирного, или универсального, языка.

Декарт в своем ответе резко критикует этот проспект и, как обычно, в ходе разбора формулирует собственные идеи. Автор предложений считал, в частности, что такой язык должен интерпретироваться с помощью словаря. Декарт замечает н& это, что тут не было бы еще никакого новшества, что так обычно поступают все образованные люди применительно к любому языку. Суть дела, пишет Декарт, в грамматике: если в грамматике такого языка не будет ни. дефективных, ни неправильных склонений и спряжений, а все они будут установлены единообразно с помощью префиксов и суффиксов, записанных и определенных в словаре, то последний простолюдин сумеет пользоваться этим языком с помощью того самого словаря, о котором говорилось раньше.

Этот проект был почти буквально реализован Заменгофом (в 1887 г.) при создании им искусственного языка эсперанто.

Но Декарт невысоко оценивает такой утилитарный язык, он мечтает о философском языке и пишет: "Я считаю, что к этому можно было бы добавить одно Изобретение для образования исходных слов такого языка и придания им соответствующих свойств, так что этому языку можно было бы обучиться за весьма короткое время благодаря порядку, т.е. установив порядок между всеми мыслями, какие могут быть в человеческом уме, подобно тому как имеется порядок в числах. Как можно за один день выучиться называть на незнакомом языке все числа до бесконечности, а также записывать их, — а ведь это бесчисленное множество различных слов, — так же можно поступить и со всеми другими словами, необходимыми для выражения всего, что попадает в человеческий ум.

Если это будет изобретено, я не сомневаюсь, что такой язык весьма скоро получит хождение во всем мире, ведь найдется масса людей, которые охотно затратят пять-шесть дней, чтобы взамен получить возможность быть понимаемыми всеми. Изобретение такого языка зависит от истинной философии, ибо иначе невозможно исчислить все мысли людей, расположить их в порядке или хотя бы только различить их, так чтобы они предстали ясными и простыми. Вот в чем, по моему мнению, самый большой секрет для того, чтобы овладеть нужной [для этого] наукой. Если бы кто-нибудь сумел объяснить, каковы те простые идеи, которые обретаются в мышлении людей и из которых складывается все, что люди думают, и если бы с этим согласились все, то, смею надеяться, тотчас же появился бы всеобщий (универсальный, universelle) язык, весьма легкий для овладения, произношения и письма, и, самое главное, язык, который помогал бы разуму, представляя ему все предметы в таком отчетливом виде, что ему было бы почти невозможно ошибаться. Теперь же, напротив, едва ли не все слова, которыми мы владеем, имеют столь запутан-ные значения, к которым, однако, ум людей давно привык, что по этой причине он почти ничего не понимает как следует. Так вот, я утверждаю, что такой язык возможен и что можно открыть Науку, от которой он зависит, и тогда посредством этого языка простые крестьяне могли бы лучше судить об истине вещей, чем теперь это делают философы" [Couturat, Leau 1907, 13].

Идея комбинаторики понятий, интересовавшая уже Луллия, в XVII в. расширяется до идеи искусственного языка вообще. Возникшее в 1662 г. Лондонское Королевское общество (английская академия наук) организовало целый кружок ученых, задачей которых было создание искусственного языка, приспособленного для систематизации и классификации знаний [см.: Кузнецов 1983, 30—31]. Девятнадцатилетний Ньютон отдал дань этой идее, придумав свой проект универсального языка (рукопись Ньютона 1661 г. была опубликована и обсуждена лишь в наши дни [см.: Elliott 1957]).

Изложенная выше картезианская идея всю жизнь занимала Лейбница (1646—1716).

(Из-за этой главной линии связи мы и считаем возможным объединить здесь Декарта и Лейбница.)

Общие соображения Лейбница относительно основанного на Декартовой идее универсального языка (characteristica universalis) и связей этого проекта с логикой достаточно хорошо известны [см., например: Стяжкин 1967, 198—241]. Менее известны практические попытки Лейбница реализовать эту идею. Между тем он подверг семантическому анализу сотни обиходных слов й терминов философии на латыни, языке тогдашней науки. Анализ в понимании Лейбница — и это вполне современное понимание — означает, что термин должен быть сведен к уже определенным терминам и к некоторому, по возможности наименьшему, числу неопределяемых терминов. Свои семантические толкования Лейбниц сгруппировал в разделы, своего рода семантические поля, а всю работу в целом назвал по-французски: "Tables des definitions" ("Таблицы дефиниций"). (Впервые она была издана по рукописи в 1903 г. — "Opuscules et fragments inedits de Leibniz. Par L. Cou- turat. P. 437—509 p., а ее большая часть переиздана с параллельным польским переводом в 1975 г. в Польше [Leibniz 1975].)

Приведем несколько примеров. В поле общих философских понятий, с которого начинаются таблицы, Лейбниц, разумеется в полном соответствии со своей философией, дает:

Ens, res quod distincte concipi potest— "Сущее — вещь — то, что может быть ясно понимаемо". (Мы думаем, что здесь допустимо также, ради большей естественности русского выражения, переводить ens как "сущность", имея, однако, в виду все сказанное о сущности в предыдущих разделах; здесь это, скорее, первая сущность.)

Existens quod distincte percipi potest — "Существующее — то, что может быть ясно воспринимаемо".

Abstracta sunt Entia, quae discriminant diversa praedicata ejusdem Entis — "Абстрактное — те сущие [сущности], которые раздельно представляют предикаты одного сущего". Пример Лейбница здесь: "Хотя случается, что один и тот же человек есть и ученый и благочестивый, однако нечто различное — ученость и благочестивость, которые называются абстрактными сущими [сущностями] и считаются присущими (inhaerere) человеку как субъекту [подлежащему, субстрату]".

В квадратных скобках для уточнения добавляем термины, не содержащиеся в тексте Лейбница).

Concretum est cui Entia inhaerent, et quod non rursus inhaeret. Nam interdum fit, ut abstracta inhaereant aliis abstractis, v. gr. magnitudo calori, cum calor est magnus. Et abstracta abstractorum indicantur adverbiis: v. gr. calet valde, vel est calidus valde, id est habens calorem magnum... — «Конкретное есть то, чему присущи сущие [сущности] и что само ничему не присуще. Ибо иногда бывает так, что абстрактные сущие [сущности] присущи другим абстрактным, например „сила тепла" [букв, 'великость тепла1], когда тепло сильное [большое]. А абстрактные абстрактных указываются наречиями: например, „греет сильно", или „сильно нагретый [очень теплый"], т.е. имеющий большое тепло». Здесь же Лейбниц делает примечание: «Следует различать Ens concretum — Сущее конкретное, то, о котором говорится, и конкретный термин terminus concretus. Когда мы говорим „сильное [большое] тепло", то здесь это большое, magnum hoc, есть Сущее абстрактное, а именно тепло; но magnum, большое, есть конкретный термин».

Accidens est ens abstractum derivatum, et opponitur abstracto primitivo seu constitutivo, quod vulgo vocant formam substantialem, et voce Aristotelis dici posset... Entelechia... — "Акциденция есть сущее абстрактное производное, противопоставляется абстрактному первичному или конститутивному, обычно называемому субстанциальной формой, а по Аристотелю можно было бы сказать... энтелехией..."

Corpus est extensum resistens — "Тело есть протяженное, оказывающее сопротивление (т.е. то протяженное, которое оказывает сопротивление. — Ю.С.)" [там же, с. 8].

В поле, называемом "Модусы существования" ("Modi existendi"), Лейбниц дает, в частности:

"Независимый — такой, который по природе не требует ничего предшествующего себе и который не имеет чего-либо недостающего.

Зависимый — обратное предыдущему...

Иметь — говорится, что А имеет, а В имеется у А, если В существует так, что им может воспользоваться А" [с.

34].

В поле "Главные страсти" ("Passiones principales") Лейбниц анализирует такие термины:

"Восхищение (любование, admiratio) есть вниманйе к необычному (т.е. сосредоточение внимания на чем-либо необычном. — Ю.С.).

Любить — находиться в состоянии удовольствия из-за счастья другого или, если мы говорим, что некто или нечто любимо без рассудочного основания (irrationaliaX — из-за его совершенства.

Ненависть — состояние удовольствия от противоположного предыдущему" [там же, с. 62] и т.д.

Внимание, лежащее в основе определения восхищения, само определяется в другом разделе, "Акты, пограничные со Страстями", как "размышление с желанием познания" [там же, с. 64].

Лейбницевские таблицы заслуживают детального анализа,

7. Зак. 137 97 но здесь нам приходится ограничиться несколькими наблюдениями.

Лейбниц подметил, что термины, как и слова обиходного языка (латынь была все еще обиходным языком ученых), группируются в поля, в каждом из которых легче подметить общее. Так, в последнем примере общим является "удовольствие", которое входит в разные определения; этот термин, следовательно, оставаясь словом описываемого языка, латыни, одновременно выступает в качестве семантического компонента определений (Лейбниц использует здесь особое свойство естественного языка [о нем см.: Степанов 1981, 12^—130]). Это прием компонентного анализа, детально развитый впоследствии в лингвистике XX в.

Многие термины определяются взаимно, как контрадикторные, посредством термина "обратное" (contra, contrarium). Они могут быть осознаны как одно и то же, взятое в одном случае со знаком +, в другом — .Некоторые термины, однако, определяются хотя и взаимно и тоже через отрицание, но последнее носит иной характер. Это видно на следующем примере (из раздела "Consentanea et Dissentanea" — "Согласующееся и Несогласующееся"):

"То же самое — то, что может заменить само себя при сохранении истинности (salva veritate).

Различное — то, что иначе (Diversa, quae secus)" [Leibniz 1975, 38].

Здесь термин secus 'иначе, иным образом' означает тоже отрицание, но без подставления контрадикторного члена — просто отсутствие положительного члена; такое отрицание может быть уподоблено нулю (в лингвистике оно широко используется как обозначение ничем не отмеченного, "немаркированного" члена оппозиции).

Нам кажется, что в связи с этой работой Лейбница, как непосредственное продолжение этих идей, находится сочинение Канта "Опыт введения в философию понятия отрицательных величин" (1763). Некоторые места в нем почти буквально напоминают Лейбница: "Отвращение можно назвать отрицательным желанием, ненависть — отрицательной любовью, безобразие — отрицательной красотой, порицание — отрицательной похвалой...

Ошибка, в которую впадают многие философы, пренебрегая этим, очевидна. Известно, что в большинстве случаев они рассматривают зло как простое отрицание, между тем как из наших объяснений явствует, что существует зло как отсутствие (mala defectus) и зло как лишение (mala privationis), оно поэтому есть отрицательное благо. Не дать что-то — значит причинить зло тому, кто нуждается в этом, но отнять, вынудить, украсть будет гораздо большим злом; изъятие есть отрицательное даяние. Нечто подобное можно указать и в логических отношениях. Ошибки суть отрицательные истины (не следует смешивать это с истинностью отрицательных суждений), опровержение есть отрицательное доказательство" [Кант 1964а, 97].

Основная проблема "Таблиц", только частично, вероятно, осознанная самим Лейбницем, связана с этими понятиями — "противоположное", т.е. "то же со знаком минус", и "иное", т.е. "не то же в смысле нуль". Сам термин "противоположное" (opposita) определяется как "то, что не может ни одновременно быть, ни одновременно не быть" [Leibniz 1975, 38] (в том же поле, что предыдущие примеры). Очевидно, что это определение как-то соответствует, в остальной части философии Лейбница, тому различию, которое он проводит между "истинами факта" (это то, противоположное чему возможно) и "истинами логическими" (это то, противоположное чему невозможно). Определение "противоположного" явно не относится к истинам факта, но, отодвигаясь тем самым в план логики, оно вместе с тем как бы изъято из логических отношений. Похоже, что Лейбниц нащупал здесь какое-то явление, относящееся к интенсиональному миру и подобное декартовскому "Я мыслю, следовательно, я существую".

У Канта гораздо более определенно различаются логические противоположности и реальные противоположности. Работа Канта сыграла большую роль в выработке его понятия ан-тиномий и тем самым во всей системе его философии.

Хотя предметом семантического анализа Лейбница являются слова латинского языка его времени, за ними стоят как их фон соответствующие слова живых европейских языков с их повседневными употреблениями. Не говоря уже о конкретных словах, таких, как "чернила", "кафедра", "сладкий" (определяемый через "вкус сахара") и т.п., явно связанных с реалиями лейбницевского века, все определения аффектов и страстей пронизаны моральными представлениями этого времени, а вовсе не ассоциациями латинских слов с понятиями римской эпохи. Латинский язык выступает здесь лишь как покров, как средство отвлечься от слишком индивидуальных контекстов живых европейских языков, прежде всего французского и немецкого. Действительно, в отличие от Декарта и сходно со Спинозой, Лейбниц интересовался не только искусственным языком, но и живыми языками своего времени. Если Спиноза подверг философскому истолкованию древнееврейский язык, то Лейбниц проделал ту же работу с немецким. Задолго до Гумбольдта Лейбниц начал говорить о духе языка (кажется, впрочем, не употребляя этого термина); он видел, например, "силу немецкого языка" в выражении конкретного и в сопротивлении "химерам нереальности", но в то же время, выступая теоретиком живого языка, видел и слабость немецкого языка — в отсутствии в нем, в его тогдашнем состоянии, слов для выражения абстрактных понятий логики, метафизики, этики, юриспруденции и, обращаясь к будущему, приглашал ученых создавать такие слова (отсылаем читателя к книге Сигрид фон дер Шуленбург, написанной в 1929—1939 гг. [Schulenburg 1973].

Вернемся к Декарту. У него можно найти еще один, слабый, источник лейбницевской системы определений — в Декартовых опытах определения страстей. В трактате "Страсти души" (в его II части) Декарт говорит о том, "каково назначение страстей и как их можно исчислить (п. 52; разрядка наша. — /О.С.)" [Декарт 1914, 153]. Для этого, по его мнению, следует только рассмотреть, сколькими разными способами наши чувства могут быть затрагиваемы их объектами. "Число простых и первоначальных страстей не особенно велико. Легко заметить, что их только шесть, а именно: удивление, любовь, ненависть, желание, радость и печаль, а прочие либо составлены некоторыми из этих шести, либо суть их виды" (п. 69) [там же, с. 158]. Та к, удивление, по Декарту, есть первоначальная страсть, оно не имеет противоположного и определяется очень сходно с тем, как это делает позднее Лейбниц: "Удивление есть внезапная неожиданность для души, побуждающая последнюю обсуждать внимательно предметы, которые кажутся ей редкими и выдающимися" (п. 70).

Но в целом "исчисление" страстей у Декарта только намечено; его задачей здесь было иное — установить взаимодействие души и тела и содержание "состояний души", страстей. Это наброски Декартовой психологии, а не логики.

Полтора или два десятилетия назад часть американских лингвистов, побуждаемая внутренними потребностями своего направления, генеративной грамматики, обратилась к Декарту. На этом эпизоде истории науки интересно остановиться. Выражая это устремление к истокам, Н. Хомский писал, что, по его мнению, существовала глубокая аналогия во взглядах на язык между картезианской наукой XVII в. и генеративной лингвистикой. Он видел эту аналогию в трех конкретных положениях, которые выдвигал он сам и, по его мнению, также Декарт: 1) использование языка во всяком акте его употребления человеком носит новаторский, творческий характер, который невозможно объяснить подражанием каким-либо 100 "моделям", существующим всегда в небольшом числе; 2) нор-мальное использование языка является не только новаторским if потенциально бесконечным по разнообразию, но и свободным от управления какими-либо внешними или внутренними стимулами, доступными наблюдению; 3) каждый акт нормального использования языка обладает связностью и соответствием ситуации [Хомский 1972, 23].

Конечно, прямо эти утверждения нельзя найти у Декарта, и, безусловно, они явно относились не к языку, а к мышлению; вместо слова "язык" в них всюду можно подставить слово "мышление" без того, чтобы именилось их содержание. Это выяснилось очень скоро. Уже в третьей главе той же книги (представляющей самостоятельную лекцию) Хомский писал: "Мы должны постулировать врожденную структуру, которая достаточно содержательна, чтобы объяснить несоответствие между опытом и знанием, структуру, которая может объяснить построение эмпирически обоснованных порождающих грамматик (в сознании каждого ребенка, впервые овладевающего языком. — Ю.С.) при заданных ограничениях доступа к данным" [там же, с. 97]. Эта гипотеза явным образом связывалась с теорией врожденных идей Декарта, и в этом и заключалось действительное основание для аналогий с XVII в. Вполне понятно также, что постулируемая "врожденная структура" оказалась не чем иным, как генеративной грамматикой самого Хомского.

Но ко времени появления этой гипотезы Хомского в Европе уже существовала разработанная теория развития мышления (в онтогенезе), и в частности теория усвоения языка ребенком — "генетическая эпистемология" Ж. Пиаже. Естественно, что гипотеза Хомского должна была войти с ней в конфликт. Дискуссия между представителями того и другого направлений продолжалась ряд лет, пока наконец оба главы направлений не встретились, в окружении сторонников, за "круглым столом" для выяснения отношений [материалы этой встречи см.: Theorie du langage 1979; Семиотика 1983]. Оба лидера признали, что между их теориями существует общее: обе постулируют "врожденное ядро" (noyau fixe). Но если Хомский видит его, как уже сказано, в своей генеративной грамматике, то Пиаже связывает его с функцией символизации, которая на определенном этапе развития индивида от ребенка до взрослого превращается в пропозициональную функцию. Этим указанный эпизод истории науки можно считать исчерпанным. (Его дальнейшие последствия, вполне актуальные, относятся уже к специальным областям психологии. Что касается языка, то нам представляются верными положения

Пиаже, и мы старались исследовать понятие пропозициональной функции в языке и искусстве слова [Степанов 1981; 1983].)

Подлинное значение для философии языка и современной теоретической лингвистики имеют не "врожденные идеи" Декарта, а его концепция "Я".

Развивая свое положение "Я мыслю, следовательно, я существую" (Je pense, done je suis), во Втором из "Метафизических размышлений" Декарт писал: "Mais qu'est-ce done que je suis? Une chose qui pense. Qu'est-ce qu'une chose qui pense? Cest une chose qui doute, qui entend, qui con^oit, qui affirme, qui nie, qui veut, qui ne veut pas, qui imagine aussi et qui sent" [Descartes 1960, 128] — "Но что я такое? Вещь, которая мыслит. Что такое вещь, которая мыслит? Это вещь, которая сомневается, которая понимает, которая представляет, которая утверждает, которая отрицает, которая хочет, которая не хочет, которая еще воображает и ощущает".

С одной стороны, эта декартовская "энумерация", "полное перечисление", как он любил говорить, почти целиком отвечает типам "интенциональных актов, интенциональностей" у Гуссерля (см. ниже, гл. V, 2). Таким образом, опередив свой век, Декартово учение о "Я" стало первым камнем в фундаменте новой философии языка, "философии эгоцентрических слов" XX в.

С другой стороны, этот перечень предикатов довольно хорошо соответствует "субстанции" в "дереве Порфирия" (см. гл. I, 2) [см. также: Степанов 1981, 74], начиная с его ветви "Тело", с тем коренным различием, что у Декарта это — субстанция как раз непротяженная, т.е. не тело. Декарт располагает субстанции в иерархию в соответствии с мерой их объективной реальности, их бытия. Таким образом, для Декарта (как он сам говорит об этом, в частности в "Третьих возражениях", п. 9) бытие имеет степени, они же — степени совершенства, идущие вниз от высшей, от бога. И, поскольку это иерархия сущностей, это все еще философия имени. Она оставляет странное впечатление — человеческого тепла и космического холода одновременно. Как хорошо подметил Валери, "это прогрессия от нуля в позитивную бесконечность. Каждый термин этой упорядоченной последовательности получает свою долю объективной реальности от высшего термина, который передает ему часть своего совершенства, подобно тому как более теплое тело отдает часть своего тепла менее теплому, которое прикасается к нему" [Valery 1957, 830].

<< | >>
Источник: Ю. С. Степанов. В ТРЕХМЕРНОМ ПРОСТРАНСТВЕ ЯЗЫКА. 1985

Еще по теме 1. ДЕКАРТ И ЛЕЙБНИЦ:

  1. ТОМАС МЕН