БРУНО И ГАЛИЛЕЙ ПЕРЕД СУДОМ ИНКВИЗИЦИИ
Поведение и судьба этих мыслителей демонстрируют перед нами два разных отношения к истине, два разных переживания истинности своих убеждений.
В ночь на 23 мая 1592 г. Дж.
Бруно был арестован по доносу Дж. Мочениго. На рассвете 17 февраля 1600 г. на площади Кампо ди Фиоре Бруно был сожжен на костре, ни на йоту не поступившись своими убеждениями. Опубликованные уже в XX столетии материалы следственного дела над Бруно дают нам возможность проанализировать поведение этого выдающегося человека в самые трагические дни его жизни.Согласно протоколам инквизиции, Бруно был обвинен и в отрицании католической веры, и Троицы, и божественности Христа, и существования ада, чудес, в выступлениях против пророков, предписаний церкви, реликвий святых, употреблении мясной пищи в постные дни и т. д. Все такого рода обвинения он решительно отвергает. На четвертом допросе, одном из самых тяжелых для Бруно, Ноланец признается, что «в моих книгах можно найти много враждебного католической вере» По словам В. С. Рожицына, в книге которого можно найти под-робное описание хода процесса, «Бруно старался создать впечатление, будто от-вечает искренне и говорит всю правду до конца. С этой целью он показывал против себя в отдельных второстепенных вопросах и даже как бы шел навстречу следователю, сообщая о своих поступках против церкви больше, чем его спра-шивали» . Так, он признался в таком грехе, как несоблюдение постов, знакомство с протестантами и др. Действительно, Бруно признается во второстепенных, очевидных проступках против католической церкви, но стремиться скрыть действительное содержание своих выступлений против божественности Христа, против святых, чудес и т. д. Когда же речь заходит о его философском кредо, он непоколебим, мужественно излагает и отстаивает свои взгляды в мрачном судилище инквизиции. Здесь Бруно не считает возможным пойти ни на какие тактические ходы и отступить хотя бы на шаг от своих убеждений.
«В целом мои взгляды следующие, — говорит он. — Существует бесконечная вселенная, созданная бесконечным могуществом <...> я провозглашаю существование бесчисленных отдельных миров, подобных миру этой земли. Вместе с Пифагором я считаю ее светилом, подобным луне, другим планетам, другим звездам, число которых бесконечно. Все эти небесные тела составляют бесчисленные миры. Они образуют бесконечную вселенную в бесконечном пространстве. Это называется бесконечной вселенной, в которой находятся бесчисленные миры. Таким образом, есть двоякого рода бесконечность — бесконечная величина вселенной и бесконечное множество миров, и отсюда косвенным образом вытекает отрицание истины, основанной на вере» . Ссылка на Пифагора, по сути дела, означает ссылку на учение Коперника, ибо католическая церковь внесла в индекс запрещенных книг Коперника, как сторонника пифагорейства.Бруно не отрекся от своих взглядов. Инквизиция предоставила ему сорок дней на размышление — так она поступала с нераскаявшимися и упорными еретиками. И опять-таки на выдвинутые инквизицией обвинения в восьми грехах Бруно отвечает уклончиво, отвергает обвинения в той формулировке, в какой они изложены инквизицией, но когда речь заходит о самом существенном для него — его философских убеждениях, Бруно отказывается каяться и отрекаться от них. В отчете о заседании конгрегации от 21 октября 1599 г. засвидетельствовано: Бруно заявил, что «не должен и не желает отрекаться, не имеет, от чего отрекаться, не видит основания для отречения и не знает, от чего отрекаться» 20 января 1600 г. Бруно был вынесен смертный приговор, ибо он «не покаялся и упорно держался своих заблуждений и ересей», «оставался настойчивым, упорным, непреклонным в упомянутых своих лживых и еретических мнениях» . Когда Ф. Адриан — нотарий инквизиции — закончил чтение приговора, Бруно поднялся с колен и произнес в зловещей тишине: «Вы с большим страхом произносите приговор, чем я выслушиваю его» .
В одной из книг о жизни и деятельности Бруно хорошо выражено его умонастроение и его отношение к истине: «Он считает невозможным, чтобы одна и та же вещь могла быть одновременно истинной и ложной.
Существует, по его мне-нию, единая и единственная истина, непогрешимая в силу своей очевидности. Она есть не что иное, как сама сущность вещей, само бытие. Долой компромиссы, долой отговорки! Долой софизмы, которые предлагают обществу одно учение, а для посвященных берегут учение прямо противоположное. Позор философам, терпящим постановку вопроса: какая из двух истин истинна? Позор тем, кто серьезно повторяет изречение Кремонини: «"Между нами — как вам нравится, вне — как требует обычай". Все увертки, при помощи которых спасали себя Помпонацци и Франческо Цорци, казались Джордано Бруно трусостью» . Действительно, для Бруно неприемлема позиция деизма и двойственной истины, для него истина одна и единственна.Но чем же объяснить то, что Ноланец не отделял истину от своей собственной личности, не объективировал ее, как это сделают позднее представители экспериментальной науки? Может быть, тем, что Бруно представляет героический период науки, то героическое воодушевление, которое присуще ученым лишь в тот период, когда наука еще не достигла объективации своих истин? Или, мо-жет быть, более справедлива другая позиция, объясняющая непримиримость Бруно тем, что он был скорее философом, а не представителем Новой экспериментальной науки, тем, что Ноландец защищает свои «экзистенциальные», личностные убеждения, не обоснованные и не могущие быть в тот период обоснованными результатами научных опытов и экспериментов? Может быть, действительно речь идет о философской вере, а не о результатах объективного научного знания?
Именно такова оценка творчества Бруно Леонардо Ольшки в книге «История научной литературы на новых языках». Он весьма критически относится к творче-ству Бруно, который, по его словам, «чувствовал себя и позировал в роли основателя религии», «мог бы, если бы он захотел, создать под видом философии новую секту и возвестить всему миру новую веру»«Бруно не руководился никакими художественными помыслами и нисколько не заботился о строго научном фор-мулировании своих взглядов»; в его диалогах Ольшки видит «единственное в своем роде проявление духовной борьбы за метафизические истины» .
Их нельзя, по мнению Ольшки, оценивать ни с эстетической, ни с научной точки зрения, поскольку в них он «дает выражение определенному настроению, а не развивает определенную теорию» . Бруно стремился «скорее защитить и осуществить свою веру, чем логически сформулировать ее» , «его отказ от научной точности в философских рассуждениях и изложении коренится в самой его природе» . С отрицательным отношением Бруно к методическому мышлению и структурной законченности своих сочинений, с отсутствием у него даже помысла к разумной самокритике, с героической самооценкой своего творчества, с отсутствием какого-либо спокойного изложения своих взглядов, нередко превращающегося у него в дионисическое безумие, в интеллектуалистическое исступление, Ольшки связывает и то, что Бруно «держался во время дискуссий агрессивно, выступая с не всегда обоснованным самомнением, производившим впечатление претенциозности» . И, сопоставляя философию Бруно и взгляды представителей Новой науки, Л. Ольшки замечает: «Поразителен контраст между этим могучим, беспокойным, воинствующим духом, между этим неистовым видом духовного миростроительства и мировладычества и тихой, терпеливой и незаметной деятельностью исследователей, которые, настойчиво стремясь к чистоте, ясности и безличности познания, предоставили в распоряжение возрождавшегося философского мышления проверенные факты, наметили перед ним ясные исходные пункты и поставили перед ним отдаленнейшие цели» . Само собой понятно, что свои симпатии Ольшки отдает Галилею, а не Бруно.В своей пристрастности по отношению к Бруно, подчеркивая отсутствие у него даже стремления к объективности и точности познания, Ольшки игнорирует тот шаг в объективном научном развитии, которым мы обязаны Ноланцу. Дело в том, что в гелиоцентрическом мировоззрении Коперника сохранялись еще элементы антропоцентризма, поскольку Солнце для него было светочем мира, душой и повелителем всего, видимым богом, занимая привилегированное, центральное место во всей Вселенной. Автор предисловия к книге Ольшки С.
Ф. Васильев подчеркнул: «Только Бруно сделал окончательный шаг на пути преодоления остатков антропоцентрической космологии. Выводы, к которым он пришел в своем диалоге (имеется в виду диалог "О бесконечности, Вселенной и мирах". — А. О.)у заключаются в трех положениях, имеющих принципиальное значение. Во-первых, неподвижные звезды суть центры миров, т. е. самостоятельные солнца, вокруг которых обращаются такие же планеты, как и планеты нашего мира; во-вторых, ни один из этих миров не может рассматриваться как центральный, ибо во Вселенной нет ни периферии, ни центра и эти понятия применимы только к отдельным мирам, но не ко Вселенной в целом; наконец, в-третьих, сама Вселенная есть бесконечное вместилище бесчисленных миров»Через 33 года — 12 апреля 1633 г. — перед судом инквизиции предстал другой выдающийся итальянец — Галилей. За это время католическая церковь успела запретить декретом 1616 г. защиту и пропаганду учения Коперника. Уже на первом допросе Галилей вынужден уверять, что он излагает учение Коперника как гипотезу, на втором допросе признаться, что в его «Диалогах» «аргументы, выставленные в пользу ложной части, которую я имел в виду опровергнуть, выражены так, что по силе своей скорее могут укрепить ложное мнение, чем облегчить его опровержение» . Он выражает готовность дописать в «Диалогах» опровержение ложного и осужденного мнения, а 21 июня — на четвертом допросе — говорит: «Убежденный в мудрости высшей церковной власти, я вышел из неизвестности и стал держаться и ныне держусь мнения Птолемея» . «Убежденный», очевидно, допросом с пристрастием, Галилей отказывается от учения Коперника: «Со времени этого определения, исшедшего от высших властей, я не держался осужденного мнения и не держусь его» . 22 июня 1633 г. в римском монастыре Минервы Галилей подписывает отречение от своих взглядов, от истинности учения Коперника.
Чем же объяснить этот факт, приковывающий до сих пор к себе внимание историков науки, философов, писателей? Может быть, просто усталостью, изму- ченностью и сломленностью семидесятилетнего старца? Или же здесь существуют более глубокие истоки? Может быть, в этом акте отречения — завершение долгой цепи дипломатических и предающих науку шагов, которые неумолимо вели к отречению?
Действительно, многие историки науки отмечают, что Галилей «не был склонен к нелояльным по отношению к сильным мира сего выступлениям» \ что субъективно он не враг церкви и что не трусость руководила им ни в то время, когда он был свободен в своих взглядах и защите учения Коперника, ни во время, ни после допроса. Многие биографы Галилея отмечают, что он неоднократно проявлял дипломатическое искусство в отношениях с церковной иерархией, что не раз он показывал желание проявить максимум уступчивости, в частности в предисловии к своим «Диалогам».
Может быть, справедливы слова Л. Брюсте- ра о том, что, если бы Галилей присоединил к своему великому уму смелость мученика, изуверство его врагов было бы обнаружено и наука отпраздновала бы свой достопамятный триумф? Или же более справедлива другая оценка поведения Галилея, подчеркивающая его большую дальновидность и ценность для науки?Эта позиция резче всего выражена американским философом Б. Данэмом: «Мученичество, несомненно, благородный акт и не раз оказывалось необходимым для блага людей. Но иногда люди бывают опьянены идеей подвига и в результате теряют способность здраво рассуждать. Галилей сделал еще одно открытие — не менее важное, чем установленный им факт вращения Земли. Оно заключалось в том, что человек мог теперь пропагандировать науку, не навлекая на себя трагических последствий, и что небольшая доза страданий плюс некоторая доза дипломатии могут выручить из беды» . Действительно, после отречения, находясь под домашним арестом, Галилей немало сделал для науки, правда, в своей переписке, ставшей для него единственным способом выражения своих идей, он вынужден использовать эвфемические выражения, обуздывать свой гнев иронией, излагать свои взгляды под личиной безличной объективности. Но все же он работал и сделал в этот нелегкий период своей жизни не меньше, а может, больше, чем ранее, — закончил и издал гениальные «Беседы», где он изложил то, что можно назвать основаниями классической физики.
Но разве можно отделять разум от совести, научное изыскание от того нравственного влияния, которое оно оказывает? В реальной жизни нередко происходит такое отделение и даже противопоставление ума и совести. Функция совести сугубо отрицательная, она не может указать, что и как вы должны делать. Совесть требует лишь не оставаться бездеятельным, равнодушным, может лишь предостеречь и укорить, но не может выработать положительные ориентиры действия. Правда, и ум не может осуществить это, он одинаково готов служить добру и злу, калькулируя последствия принятия той или иной позиции, нередко откровенно становясь слугой дел безнравственных.
Может быть, Камю прав, видя исток отречения Галилея в том, что «онтологические истины», или истины естествознания, не задевают личности ученого, их открывающего, и он может отречься от них? Или же справедлива оценка Ольшки, подчеркивающего, что Галилей как первый представитель опытной науки свободен от субъективных предпосылок при исследовании? Следует сказать, что Камю и Ольшки — далекие друг от друга по своему мировоззрению — объединяет одно убеждение — наука ценностно нейтральна, ученый, во всяком случае естественник, имеет дело с объективными общезначимыми результатами, свободными от всяких ценностных, субъективных предпосылок. Именно это убеждение мне и представляется весьма спорным.
Творчество любого великого ученого, оставившего след в истории мировой культуры, а к таким ученым принадлежат и Бруно, и Галилей, амбивалентно по своему характеру, противоречиво по своему содержанию и структуре. Наряду с элементами, имеющими объективное значение, в нем всегда сохраняется некоторый «остаток», нередуцируемый к общезначимому научному знанию, к объективным позитивным истинам. Этот «остаток» — область философских убеждений, исходных фундаментальных представлений или интуиций, которые оказывают существенное воздействие на ход исследования, на выбор темы и методов исследования. Мировоззрение великого Ноландца объединено двумя скрепами, одна из которых — это философские убеждения, а вторая — его учение о бесконечности Вселенной и множестве миров. Мировоззрение и смысл творчества Бруно нельзя исчерпать, если свести их к одной компоненте — защите личных убеждений, не обоснованных достаточно надежно и не ставших еще точным научным знанием. Точно так же и мировоззрение и смысл деятельности Галилея нельзя ограничить лишь одним поиском точных научных истин. Не объясняет этот объективный аргумент и поведения Галилея на процессе не только потому, что основания классической механики будут развиты в систематически методической форме позднее, лишь в «Беседах», но и потому, что и этот поиск, и пафос объективности ориентированы его философскими взглядами, коренятся в более глубоких истоках, например, в его взглядах на математику как на язык природы и философии.
Разумеется, «вес» каждого из этих двух компонентов научно-познавательной деятельности в творчестве этих мыслителей Италии различен. В творчестве Бруно преобладает философское содержание. Развитие науки связано с увеличением «веса» второго компонента — стремления к объективности и точности познания, чему свидетельство творчество Галилея. Однако было бы неверным вообще отрицать наличие философско-мировоззренческой, ценностной линии в его творчестве, противопоставлять научное и философское знание, два типа рефлексии — философскую и научную. Это влечет за собой не только отрицание всякого объективного, общезначимого содержания в философских идеях, не только квалификацию их как сугубо субъективных, но и обескровливание самой позитивной науки, игнорирование ее подлинных истоков, заключающихся во взаимодействии и взаимопереходах философского и специально-научного знания, в корректировке научного размышления философской рефлексией и, наоборот, в обосновании философских убеждений опытным, достоверным научным знанием. Расщепление этих двух компонентов духовного творчества, линейное представление противоречивой структуры творческой личности связано с расщеплением двух видов рефлексии — философской и научной рефлексии, с превращением философской рефлексии в интроспекцию, в сугубо субъективное уяснение своих личных взглядов, не имеющих ни объективного содержания, ни статуса общезначимой истинности и, наконец, с отрицанием ценности научной рефлексии, поскольку-де наука движима лишь объективацией истин, а не осознанием ее хода, методов и результатов. По сути дела, такого рода позиция влечет за собой отрицание рефлексивности творческого мышления, усмотрение в ней неадекватной формы осознания смысла науки и научности. Именно рефлексия объективно-мыслительного содержания научного предприятия, осознание действительного его смысла позволяют преодолеть коллизии между умом и совестью, к которым неумолимо приходит сознание, не выходящее за пределы своего собственного мира к миру объективного смысла научных истин, позволяют выявить рациональность этических ориентиров познавательной деятельности и этическую нагруженность научного поиска.
«Гибкость», лишенная рефлексивного отношения к деятельности и результатам мышления, представляет собой беспринципную приспособляемость, неизбежно влечет за собой амфиболии, т. е. двусмысленности в теоретическом применении понятий, приводит к отождествлению различных значений используемых понятий, к паралогизмам, к ошибочным умозаключениям. Рефлексивность творческого мышления оказывается механизмом самокорректировки и саморегуляции мышления перед лицом определенных проблем, способом приведения мысли в соответствие с проблемной ситуацией и тем самым формой саморазвития теоретического мышления при выявлении ограниченности средств, процедур и методов для решения той или иной задачи. Естественно, что рефлексивность мышления может быть эффективной и может осуществляться только в том случае, если этот шаг будет сопровождаться и другим шагом — объективацией мышления в ходе практического изменения социальной или природной действительности, а вместе с ним и следующим шагом — освоением объективированного содержания, т. е. превращением его в способности субъекта.
Две установки личности ученого, которые ориентируют его весьма противоречивым образом, являются разновекторными, противоположными характеристиками творческой личности. И история науки демонстрирует нам формирование и утверждение различных типов творческой личности, репрезентирующих своеобразное сочетание ума и совести, гибкости интеллекта и твердости характера, лабильности характера и ригидности интеллекта.
Нашла ли современная психология творчества познавательные средства для выявления структуры творческой личности, для изучения амбивалентности ее установок, позиций, предпочтений, ориентаций? Сразу же скажу: нет. Дело прежде всего заключается в том, что структурная целостность творческой личности рассматривается в ней не как противоречивая целостность, а как набор различного рода черт. Такого рода «агрегатный», а не системно-целостный подход к личности закрывает путь исследованию творчества, не позволяет раскрыть структурную расчлененность и вместе с тем структурное единство личности ученого. Причем психологи разных школ по-разному определяют набор тех способностей, которые характеризуют творческую личность (подробнее об этом в работах Лука) К Но все они превращают взаимоотражающуюся противоречивость личности в противостояние альтернативных черт.
Кроме того, противоречивые характеристики творческой личности в психологии научного творчества принимают различную категориальную форму и анализируются в весьма разнородных сочетаниях. Наибольшую известность в американской психологии творчества получила так называемая концепция структуры интеллекта, развитая Гилфордом, которая также «препарирует» изначальную антиномичность творческой личности, превращая ее в набор различных черт и в противоборство «гибкого» и «ригидного» интеллекта, разворачивающееся в одной — интеллектуальной — плоскости.