«Архивны юноши»
D начале 1820-х гг., примерно в то же время, когда среди военного дворянства в Петербурге и в армии на Юге вырисовывается движение будущих декабристов, в Москве формируются две небольших литературных группы — два кружка (первые kroujki in der Stadt Moslcau, как назвал их впоследствии Белинский1); они сыграют важную роль в интеллектуальной истории России.
Среди студентов Московского университета и университетского «благородного пансиона»2 в 1823 г.
образовался кружок С. Раича3, членами которого были: князь Одоевский, Н. Оболенский, М. П. Погодин, Н. П. Титов, М. П. Ознобишин, Н. П. Андросов, Н. В. Путята, Д. Норов, С. П. Шевы- рев, А. Н. Муравьев, П. И. Колошин, А. Ф. Томашевский и др.4 Вот как описывает этот кружок в письме к княгине Голицыной один из активнейших его членов будущий историк М. П. Погодин: «У нас составилось Общество друзей. Собираемся раза два в неделю. Читаем свои сочинения и переводы. У нас положено, между прочим, перевести всех греческих и римских классиков и перевести со всех языков лучшие книги о воспитании, и уже начаты Платон, Демосфен и Тит Ливии». В нескольких словах здесь дана характеристика эпо- хи: это и стремление к познанию и учению, уже не удовлетворяемое университетским преподаванием, и явный интерес к классической древности, который несколькими годами спустя С. С. Уваров — вице-президент Академии Наук, вице-ректор Петербургского университета, будущий министр просвещения и один из образованнейших людей России — объявит единственно возможным фундаментом воспитания и высшего образования; это и наивная вера в свои силы, с какой молодые люди ставили перед собой задачу перевода «всех греческих и римских классиков», и выбор первых авторов для перевода — философа Платона и историка Тита Ливия. Столь же характерно отсутствие в этих прожектах интереса к политическим и экономическим проблемам.Некоторые из упомянутых нами молодых людей входили и в другую небольшую группу, получившую странное название «архивные юноши»3.
«Архивом» здесь был Московский Архив Главной Коллегии Министерства иностранных дел, а «юношами» — молодые люди, принадлежавшие к лучшим семьям московской аристократии, самый цвет московской молодежи, как охарактеризовал их издатель трудов И. В. Киреевского, — молодые люди, определенные на службу под просвещенным отеческим присмотром начальника архива консерватора А. Ф. Малиновского. Среди них мы находим Ивана Киреевского, братьев Д. В. Веневитинова и А. В. Веневитинова, Н. П. Титова, С. П. Шевырева, братьев-князей Мещерских, князя Н. Трубецкого, Н. А. Соболевского, А. И. Ко- шелева, Н. А. Мельгунова и др. Именно здесь, вокруг князя Одоевского, сформировался первый кружок философов-романтиков, к которому присоединились выпускники Московского университета Н. М. Рожалин, М. А. Максимович и М. П. Погодин6. Главное занятие молодых чиновников, ожидавших постов, которые соответствовали бы их рождению и образованию, кажется, заключштось прежде всего в живом обсуждении проблем эстетики и литературы, равно как в сочинении небольших литературных опытов. Вот как описыва- ет эти занятия в своих «Записках» один из ближайших друзей Киреевского, Кошелев: «Служба наша главнейше заключалась в разборе, чтении и описи древних столбцов. Понятно, как такое занятие было для нас мало завлекательно. Впрочем, начальство было очень мило: оно и не требовало от нас большей работы. Сперва беседы стояли у нас на первом плане; но затем мы вздумали писать сказки, так чтобы каждая из них писалась всеми нами. Десять человек соединились в это общество, и мы положили писать каждому не более двух страниц и не рассказывать своего плана для продолжения. Как между нами были люди даровитые, то эти сочинения выходили очень забавными, и мы усердно являлись в Архив в положенные дни — по понедельникам и четвергам. Архив прослыл сборищем "блестящей" московской молодежи, и звание "архивного юноши" сделалось весьма почетным»7.Обсуждения и беседы молодых людей были посвящены прежде всего проблемам истории и литературы, но можно с уверенностью сказать, что и философия не была забыта.
Действительно, в обществе Раича князь Одоевский устраивает чтение своего перевода главы «О значении нуля, в котором успокаиваются плюс и минус» из «Натурфилософии» Окена*. Можно даже сказать, что философия господствовала в умах поколения 1820-х гг. В 1826 г. Боратынский писал Пушкину: «Московская молодежь помешана на трансцендентальной философии». Это было бы верно уже в 1824 г. «Моя юность, — писал один из самых ярких представителей этого поколения В. Ф. Одоевский, — протекла в ту эпоху, когда метафизика была такою же общею атмосферою, как ныне политические науки. Мы верили в возможность такой абсолютной теории, посредством которой возможно было бы построить (мы говорили — конструировать) все явления природы, точно так, как9 ~ теперь верят в возможность такой социальной жизни, которая бы вполне удовлетворяла всем потребностям человека. Может быть, действительно и такая теория, и такая форма и будут когда-нибудь найдены, но ab posse ad esse consequen- tia non valet. Как бы то ни было, но тогда вся природа, вся жизнь человека казалась нам довольно ясною, и мы немножко свысока посматривали на физиков, на химиков, на утилитаристов, которые рылись в грубой материи. Из естественных наук лишь одна нам казалась достойною внимания любомуд- ра10 — анатомия, как наука человека, и в особенности анатомия мозга. Мы принялись за анатомию практически, под руководством знаменитого Лодера, у которого многие из нас были любимыми учениками. Не один кадавер мы искрошили; но анатомия естественно натолкнула нас на физиологию, науку, тогда только что начинавшуюся и которой первый плодовитый зародыш появился, должен признаться, у Шеллинга, впоследствии у Окена и Каруса. Но в физиологии естественно встретились нам на каждом шагу вопросы, необъяснимые без физики и химии; да и многие места в Шеллинге (особенно в его "Weltseele"*) были темны без естественных знаний. Вот каким образом гордые метафизики, даже для того, чтобы остаться верными своему знанию, были приведены к необходимости завестись колбами, рецепиентами и тому подобными снадобьями, нужными для грубой материи»11.
Свидетельство князя Одоевского — свидетельство современника, и не просто современника, но одного из самых просвещенных людей своего поколения. К тому же эволюция его взглядов изучена наиболее полно. Его свидетельство для нас тем более ценно, что, будучи чуть старше своих друзей (Киреевского, Веневитинова и Кошелева), Одоевский безусловно оказал ощутимое воздействие на их духовное становление. В самом деле, еще до поступления в Архив12 И. В. Киреевский, вместе с другом его А. И. Кошелевым (у которого мы заимствуем следующий ниже рассказ), Д. В. Веневитиновым и Н. М. Рожалиным образовали под руководством князя Одоевского небольшое тайное общество — философское общество («Общество любомудрия»)13, к которому примыкали, прямо в него не входя, Титов, Шевырев и Погодин. Общество «собиралось тайно, — писал Кошелев14, — и об его существо- вании мы никому не говорили... Тут господствовала немецкая философия, т. е. Кант, Фихте, Шеллинг, Окен, Гёррес и др. Тут мы иногда читали наши философские сочинения; но всего чаще и по большей части беседовали о прочтенных нами творениях немецких любомудров. Начала, на которых должны быть основаны всякие человеческие знания, составляли преимущественный предмет наших бесед; христианское учение казалось нам пригодным только для народных масс, а не для любомудров. Мы особенно высоко ценили Спинозу, и его творения мы считали много выше евангелия и других священных писаний. Мы собирались у кн. Одоевского (...) Он председательствовал, а Д. Веневитинов всего более говорил и своими речами часто приводил нас в восторг. Эти беседы продолжались до 14 декабря 1925 года, когда мы сочли необходимым их прекратить, как потому, что не хотели навлечь на себя подозрение полиции, так и потому, что политические события сосредоточивали на себе все наше внимание. Живо помню, как после этого несчастного числа кн. Одоевский нас созвал и с особенною торжественностью предал огню в своем камине и устав, и протоколы нашего общества любомудрия»15.Трагические события 14 декабря произвели весьма сильное впечатление на молодых философов, — да и неудивительно: разве их друзья, даже родственники (А.
Одоевский, Кюхельбекер) не были среди бунтовщиков?16 Удивительно, скорее, то, что они сохранили хладнокровие в древней столице, изумленной, встревоженной и обеспокоенной событиями. По городу ходили всякие слухи, в том числе самые невероятные; говорили, что официальные депеши врут, что восстание вовсе не подавлено, что 2-я армия с Юга форсированным маршем идет на столицу, чтобы отомстить за своих товарищей, низвергнуть императора и провозгласить Конституцию. Ждали Ермолова с войсками с Кавказа; юношам казалось, будто в России воскрешается 1789 год. «Мы, немецкие философы, — рассказывает Кошелев, — забыли Шеллинга и комп., ездили всякий день в манеж и фехтовальную залу учиться верховой езде и фехтованию и таким образом готовились к деятельности, которую мы себе предназначали»'7. Излишне говорить, к какой деятельности готовили себя «немецкие философы»; впечатления и волнения этих трагических дней только укрепили узы дружбы, соединявшие братьев Веневитиновых, Одоевского, Киреевского, Рожалина, Шевырева, Кошелева и Титова. Разумеется, все их симпатии были на стороне восставших. Однако впечатления от этих событий не были глубокими и не оказали существенного влияния на их позднейшие мнения; они оплакивали, конечно, судьбу арестованных и сосланных друзей и родственников, но мы нигде не найдем осуждения правительства. Они оставались врагами деспотизма, изредка были враждебны к правительству, но никогда не были противниками монархии как таковой.Для умонастроения поколения 1820-х гг. наиболее характерен — в противоположность умонастроению предшествующего поколения — именно «аполитизм», ощутимый спад интереса к политическим проблемам и политической науке. Молодые философы находились под влиянием своего окружения, своих друзей; они могли преисполниться либерального духа и тайком спеть «Марсельезу», но в сущности их не волновала политика, а сам Кошелев даже оставил общественные науки ради философии. Вспомним отрывок из мемуаров князя Одоевского, который мы привели выше: ими владел интерес к метафизике, он вел их к антропологии, физиологии, естествознанию, но не к наукам об обществе и социальным проблемам, политические же вопросы вовсе не входили в круг их занятий, и «Записки» Кошелева ясно о том свидетельствуют.
В начале 1825 г.
(в феврале или марте), сообщает Коше- лев, он был на собрании у своего двоюродного брата М. М. Нарышкина, где встретил Рылеева, Пушкина*, князя И. Оболенского. Рылеев произнес речь, читал отрывки из своих «Дум». Красноречие воодушевленного поэта, беседы в обществе, где свободно говорили о необходимости «d'en finir avec le gouvernement», поразили молодого человека. Он сразу поделился впечатлениями о собрании со своим другом Киреевским; потом они вместе отправились к Веневитинову и Рожалину. «Много мы в этот день толковали о политике и о том, что необходимо произвести в России перемену в образе правления. Вследствие этого мы с особенною жадностью налегли на сочинения Бенжамена Констана, Ройе- Коллара и других французских политических писателей; и на время немецкая философия сошла у нас с первого пла- на»18. Но лишь на время: философия вернулась на трон, еще более могущественная и абсолютная, чем прежде.Сегодня нам трудно представить себе, какое впечатление произвело на эти девственные умы знакомство с немецкой философией; казалось, перед ними открылся новый мир, мир, где все ясно и пронизано духом, мир, в котором мысль и действительность, жизнь и красота составляют нераздельное единство; философское умозрение должно было (и могло) решить все проблемы, раскрыть наивысшие и глубочайшие тайны бытия, смысл жизни и сущность мира. Поднявшись на эту вершину, откуда можно было одним взглядом обозреть историю всего человечества — где сами народы казались лишь индивидами, призванными сыграть определенную роль в вечной драме божественно-космической эволюции, — могли ли они всерьез интересоваться частными проблемами вроде конкретных форм политической жизни и организации государства? В сравнении с вечными вопросами метафизики заботы старших товарищей казались им маловажными и даже мелкими. С высот, на которые они были вознесены полетом метафизического умозрения, уже невозможно было различить hie et nunc исторической действительности. Конкретная, эмпирическая реальность — достойна ли она интереса философа? Разве он не должен свободно парить над мелкими невзгодами жизни сей? «Таков ли удел человека, которого каждый день жизни — новая степень к совершенству? Чужды ему обыкновенные скорби, бременящие слабое человечество, — они не заметны ему с высоты, на которую он возносится духом; пред ним ничтожно гибельное владычество самого времени, ибо дух не стареется»".
«Дух» — вот главное слово любомудров. Они стремятся к духовной жизни, жаждут свободы духа, ищут истоки обновления в себе самих. Внешние формы, политические формы жизни не имеют большого значения. В этой перспективе нам, быть может, легче будет понять, какое впечатление произвели на них доктрины немецкого идеализма: разве они не были в первую очередь философией духа, философией духовного освобождения? «Вы не можете себе представить, — писал Одоевский в "Русских ночах", — какое действие она [Шеллингова философия] произвела в свое время, какой толчок она дала людям, заснувшим под монотонный распев Локковых рапсодий. В начале XIX века Шеллинг был тем же, чем Христофор Коломб в XV: он открыл человеку неизвестную часть его мира, о которой существовали только какие-то баснословные предания, — его ду- шу\ Как Христофор Коломб, он нашел не то, чего искал, как Христофор Коломб, он возбудил надежды неисполнимые. Но, как Христофор Коломб, он дал новое направление деятельности человека! Все бросились в эту чудесную, роскошную страну, кто возбужденный примером отважного мореплавателя, кто ради науки, кто из любви, кто для поживы»211.
Для этих спутников нового Колумба, отправившегося на завоевание нового мира — внутреннего мира, мира духа, — метафизика по существу заменила религию, сделалась настоящей религией. «Немецкие мудрецы» были для молодых «любомудров» апостолами нового Евангелия. Философия была их Богом, Шеллинг — пророком. Не становилась ли с такой точки зрения эмпирическая реальность чем-то по определению вульгарным, пошлым? Как таковая, она не казалась им совершенно презренной. Что же мешало им видеть происходящее вокруг них? Superbia metaphysica, привычка и желание смотреть на все sub specie aeternP. Или уже заявил о себе тот характерный утопизм, который впоследствии позволял теоретикам славянофильства видеть в жизни и в истории лишь то, что подсказывала им любовь? Во всяком случае, забавно слышать, как Одоевский, в эпоху Магницкого и Шишкова, серьезно рассуждает о заслугах и непрерывных усилиях прозорливого, просвещенного и мудрого правительства, которое пытается возжечь в России свет просвещения21.
Понятно поэтому, что интерес к политическим наукам был
22
у них кратковременным . И также понятно, что подход и претензии «любомудров» раздражали их старших товарищей; время от времени они обменивались не слишком любезными суждениями. Вот что писал князь А. И. Одоевский23 своему двоюродному брату — философу, отвечая на послание, в котором тот высокомерно упрекал его за пустоту светской жизни и отсутствие духовности: «Ты философ хоть куда! Я читал, перечитывал твое письмо; и понял, сколько можно понять едва просвещенному корнету лейб-гвардии конного полка, — глубокомысленные умозрения непонятного Шеллинга, одетые во вкусе Давыдова любимейшим из его учеников — мыслителей. Я читал, читал — и напряженный ум мой не видел ни зги в дедале Шеллинговой философии; но не менее того, мне приятно было, ничего не понимая, смотреть на буквы, начертанные пером твоим! Так, милой друг! Рассудок мой, из почтения к Шеллингу, молчал, но зато сердце говорило. Я был доволен уже тем, что письмо от тебя, и не любопытствовал нимало об истинном содержании оного»24. Письмо датировано 2 марта 1823 г. Пока что А. Одоевский отделывается шутками25. Годом позже тон делается куда более резким,
и «корнет лейб-гвардии конного полка» высказывает своему
26 ^
приятелю ряд весьма суровых истин . Он пишет ему, упрекая за суждения in verba magistri и за то, что восторженные восклицания по поводу доброго и прекрасного прикрывают у него отсутствие собственной и оригинальной мысли: «Худо перенятое мудрствование отражается в твоих вечных восклицаниях и доказывает, что кафтан не по тебе. Вместо того чтобы ды- шать внешними парами, не худо было бы заняться внутренним своим созерцанием и взвесить себя. Ты желаешь душой своей разлиться по целому, и как дитя принимает горькое лекарство, так ты через силу вливаешь в себя все понятия, которые находишь в теории, полезной, прекрасной (все что хочешь), но не заменяющей самостоятельности. (...) Учись мыслить, но не говори, что ты достиг цели, стоящей вне кру-
27
га моей жизни. Ты еще ничего не достиг» .
1825-й год не уменьшил разногласий и взаимного непонимания; и умственный настрой «любомудров», отсутствие у них интереса к проблемам действительной жизни все более воспринимались старшими лишь как признак убожества и моральной недостаточности. Замок из слоновой кости, в котором замыкались ученики немецкой мудрости, старшим казался болотом, затягивающим младших. И даже друг и сотрудник молодых философов, Кюхельбекер, разделявший с ними романтические увлечения и бывший соредактором их небольшого журнала «Мнемозина», в конце концов бросил Одоевскому (в октябре 1825 г.) суровые упреки: «Вырвись, ради Бога, из этой гнилой, вонючей Москвы, где ты душою и телом раскиснешь! (...) Что за радость щеголять молодыми, незрелыми, не улегшимися еще познаниями перед совершенными невежами? Учись; погляди на белый
28
свет; узнай людей истинно просвещенных» .
Мы попытались показать глубокие различия между пред-ставителями этих двух поколений. Они отражали противо-положность умонастроений двух исторических эпох и — last but not least — двух столиц. (Немаловажно, в самом деле, что «философское» движение родилось в Москве; как мы увидим далее, оно нигде более и не было возможно.) Они не только ставили разные проблемы, но и одни и те же проблемы, такие как отношения между Россией и Западом, они формулировали в разных терминах и понимали в разном смысле. Два поколения разделяли всего лишь десять лет, но это были годы значительных событий, глубоких изменений в су- шествовании и в ориентации России; и духовная атмосфера, первые впечатления детства, отрочества и юности, формировавшие и определявшие умонастроения тех и других, были совершенно различными! Первые, старшие, рождались на закате правления Екатерины Великой; к их первым детским впечатлениям принадлежал террор царствования Павла I. Все они участвовали в либеральном движении в царствование Александра I; они участвовали в войне; они были глубочайшим образом обмануты и раздражены реакцией и мистицизмом, привносимыми императором в Россию. Вторые же появились на свет в первые годы царствования Александра; их детскими впечатлениями были война и вызванный ею патриотический порыв — подростками они питались рассказами о боях и славе; чувство национальной гордости стало неотъемлемой частью их души, а история России — частью их образования29. «История...» Карамзина была для всех этих юношей настольной книгой; величие настоящего естественным образом сопрягалось в их умах с величием прошлого. Болезненное чувство «выскочек» было уже почти чуждо им; ими владела вера в собственные силы и в будущее своей страны3".
Проблема отношений с Западом виделась им в другом свете: речь шла уже не о противопоставлении русского варварства и европейской цивилизации, но об установлении отношений между цивилизацией русской и цивилизацией Запада. Но разве сами они не были до мозга костей пропитаны европейской цивилизацией, разве они не чувствовали себя в Европе как дома? Разве они не были Европейцами?31 Своей миссией, своей исторической задачей они считали не перенесение западной цивилизации в Россию, но обос-нование и выражение новой цивилизации, призванной занять почетное место рядом с западными нациями, обогатив новыми ценностями общую сокровищницу человечества, — новой цивилизации, которая, будучи наследницей европейской цивилизации, должна нести дальше врученный ей факел. Проблема российской цивилизации с самого начала ставилась ими как проблема мировой цивилизации.
Разумеется, чтобы приниматься задела такого масштаба, юные философы должны были обладать немалой дозой самоуверенной и счастливой наивности32. Они должны были питать глубокое презрение ко всему тому, что находилось вне сферы их непосредственных интересов, они должны были испытывать, по правде говоря, едва ли не полное ослепление, дабы не замечать того, насколько их философские занятия и заботы, их идеи и идеалы не вмещались в hie et nunc окружавшей жизни. Они должны были совершенно отвлечься от «эмпирически случайного», чтобы полностью игнорировать тот факт, что повсюду, за исключением Москвы33, доставлявшая им такое наслаждение философия была объектом суровых преследований, а самое имя Учителя, имя Шеллинга, чьими учениками они себя провозглашали, сделалось даже символом безнравственной и вредо-
34
носной доктрины .
Примечания
См.: Белинский В. Г. Поли. собр. соч.: В 12 т. / Под ред. и с примеч. С. А. Венгерова. СПб., 1914. Т. 10. С. 231.
Университетский Благородный пансион.
С. Е. Раич — известный латинист, переводчик «Георгик». Собрания были публичными, иногда их удостаивали своим присутствием генерал- губернатор Москвы князь Д. Голицын, И. Дмитриев и другие знаменитости. См.: Кош елее А. И. Записки. Берлин, 1884. С. 12.
Обо всех этих лицах имеются статьи в «Русском биографическом словаре» и в «Энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона.
3 См. «Евгений Онегин», VII, 46:
Архивны юноши толпою На Таню чопорно глядят. См.: Колюпанов Н. П. Биография А. И. Кошелева. Т. 1. М., 1889. С. 60 ел.; Барсуков Н. П, Жизнь и труды Погодина. Кн. 1. СПб., 1889. С. 217 ел.; Полевой К. А. Записки. Т. 1. СПб., 1860. С. 123 ел.; Аксаков И. С. Ф. И. Тютчев // Русский архив. 1874. Т. 2. С. 374 ел. См. также статьи в ранее упомянутых словарях.
КошелевА. И. Записки. С. 11. Все эти юноши за редким исключением получили систематическое и основательное образование; более того, они принадлежали к семьям, в которых умственные стремления стали уже частью традиции — пусть не слишком долгой, но во всяком случае достаточно прочной, чтобы с детства питать их умы, и для многих из них, в особенности для будущих славянофилов, совпадавшей с традицией патриархальной жизни — широкой, легкой и счастливой — в старых родовых поместьях. К ним уже не подходили слова Пушкина о старшем поколении:
Мы все учились понемногу Чему-нибудь и как-нибудь, Так воспитаньем слава Богу У нас немудрено блеснуть.
И если Евгений Онегин
Знал, хотя не без греха Из Энеиды два стиха,
то Кошелев читал по-гречески не хуже, чем по-русски; в обществе Раи- ча он прочитал свои переводы Фукидида и Платона; знал он и новый греческий.
Oken L. Lehrbiich der Naturphilosophie als Lehre von der Selbstoffen- bahrung Gottes. Jena. Vol. 1. Кар. 1.
5 Одоевский писал это в 1860-х гг.
10 Употребляемое Одоевским слово трудно перевести на другой язык. Любомудрие равнозначно «философии», но не в современном смысле слова, а втом, какой придавали ему греки, — русское выражение представляет собой буквальный перевод греческого слова filosofia, т. е. «любовь к мудрости». Этот термин пришел из масонской и мистической литературы XVIII в. В значении философии его употребляет уже Радищев в «Путешествии из Петербурга в Москву» (см. изд. Н. П. Сильванского и П. Е. Ще- голева: СПб., 1905. С. 136, 241). Лабзин придал ему смысл любви к истинной мудрости и, в противоположность рационалистической философии,
4 - 9277 12 претендующей на обладание такой мудростью, полагал, что она принадлежит лишь Богу (см.: Сионский вестник. Т. I.C. 124ел.). В 1820-х гг. этот термин часто употребляли, например Давыдов, в смысле философии. Употребляя это слово, «любомудры» ничего не изобретали; тем не менее интересно, что они использовали его для противопоставления своей философии псевдофилософии XVTT1 в. См.: Тукалевский В. Н. Из истории философских направлений в русском обществе XVIII века //Журнал Министерства народного просвещения. 1911. № 2. С. 1—70.
" Одоевский В.Ф. Воспоминания // Русский архив. 1874. № 1. С. 316-317.
• * Имеется в виду сочинение Ф. В. Й. Шеллинга «О мировой душе. Гипотеза высшей физики для объяснения всеобщего организма, или Разработка первых основоположений натурфилософии на основе начал тяжести и света» (1797), см. в русском переводе: Шеллинг Ф. В. Й. Соч.: В 2 т. Т. 1. М, 1987. (Ред.). - 39
Иван Киреевский сдал экзамен (особый экзамен для чиновников — комитетский) в ноябре 1824 г.
В «Евгении Онегине» Пушкин набросал превосходный портрет юных «любомудров»:
...Владимир Ленский С душою прямо геттингенской, Поклонник Канта и поэт, Он из Германии туманной Привез учености плоды: Вольнолюбивые мечты, Дух пылкий и довольно странный, Всегда восторженную речь И кудри черные до плеч.
Строго говоря, ни один из «любомудров» не учился в Гё'ттингене, а бывший там Тургенев никак не был философом; но от Пушкина не следует требовать буквальной точности. Да и к тому же Ленскому всего 18 лет — когда только он успел поучиться в Германии? В действительности, путешествие туда совершалось лишь в фантазиях, Кант был известен по изложению Кузена и мадам де Сталь (глава «Германия», где говорится о Канте, была опубликована в «Мнемозине» в 1824 г.), что не мешало восхищаться немецким философом. Восхищались, потому что до-веряли. (См. выше, письмо князя А. И. Одоевского к своему кузену.)
Кошелев А. И. Записки. С. 12. Может показаться странным, что тайное общество было основано в целях изучения и обсуждения доктрин немецких философов. Однако достаточно прочитать описание апартаментов князя Одоевского, где обычно проходили собрания «любомудров», чтобы распознать за стремлением к таинственности романтическое увлечение Средними веками — романтикой средневековья, со всеми его тайными братствами, орденами, алхимиками и розенкрейцерами и т. п. Мы видим здесь также отчасти детское желание почувствовать себя «чуждыми толпе», жажду эзотеризма, которая удовлетворяется тайноведением, даже если вся тайна сводится к тому, что она имеется. Да и разве истинная мудрость не является эзотерической по определению? Ср.: Sche- lling F. W. J. Philosophische Briefe liber den Dogmatusmus und Criticismus // Werke. Vol. 1. S. 340. Но вернемся к погодинскому описанию апартаментов: «Две тесные каморки молодого Фауста под подъездом были завалены книгами — фолиантами, квартантами и всякими октавами, — на столах, под столами, на стульях, под стульями, во всех углах, — так что про-бираться между ними было мудрено и опасно. На окошках, на полках, на скамейках — стклянки, бутылки, банки, ступы, реторты и всякие орудия. В переднем углу красовался человеческий костяк с голым черепом на своем месте и надписью: Sapere aude» (В память о князе Владимире Федоровиче Одоевском. М., 1869. С. 52-53). " Одоевский В. Ф. Дни досад; цит. по: Сакулин П. Н. Из истории русского идеализма. Князь В. Ф. Одоевский: Мыслитель. — Писатель. Т. I. Ч..1.М., 1913. С. 207.
10 Одоевский В. Ф. Русские Ночи. М., 1913. С. 45-46.
Несколько позже, когда Иван Киреевский в Своем обозрении российской словесности за 1829 г. утверждал, что сочинение, которое, хотя вышло ранее, тем не менее «имело влияние на (... ) текущую словесность», это — «Ценсурный устав», Одоевский писал Погодину, что критика последним «Истории государства российского» Карамзина была вредна, ибо, принижая авторитет великого писателя, подрывала благородные усилия правительства, в то время как «правительство всеми силами старается помогать нашим успехам в литературе и в науках вообще» (см.: Барсуков Н. П. Жизнь и труды Погодина. Т. 2. СПб., 1889. С. 261). «Что наше просвещение, — продолжал Одоевский, — находится на степени наших прадедов, которым насильно надо было брить бороды, что всякое действие на просвещение в России может только и единственно сходить сверху от правительства, что одно его покровительство согревает кое-где явившуюся любовь к просвещению. Отнимите это солнце, и завянут парниковые цветы нашей словесности. Нигде на всем пространстве империи нет самопроизвольного стремления к просвещению. Что сделает правительство — то и есть» (Там же. С. 262). Одоевский тут несколько отстал от жизни: роли, которую он приписывал прави-тельству (и которую оно, конечно, охотно само себе приписывало), оно уже давно не исполняло. Речь могла идти не столько об опыте настоящего, сколько о воспоминаниях по поводу традиций времени начала царствования Александра I — только они подкрепляли это мнение. Любопытно, кстати, что в этих строках философа обнаруживается глубокое презрение к русскому обществу и русскому народу — а ведь он, как мы знаем, был патриотом и мечтал о национальном величии и будущей мировой роли России. В этом отношении Одоевский был не одинок; Погодин замечал в своем дневнике (1826): «Они (крестьяне) до тех пор не станут людьми, пока не приневолят их к тому (...) Удивителен русский народ, но удивителен только еще в возможности. В действительности он низок, ужасен и скотен» (Там же. С. 17). Ср. мнение Магницкого об об-ществе того времени (см. ниже: С. 92).
Следует заметить, что молодой Кошелев поделился своими впечатлениями с друзьями — Киреевским и Веневитиновым, но не с князем Одоевским.
Князь Александр Иванович Одоевский, строго говоря, не был представителем поколения 1810-х гг., ибо родился в 1802 г.: он лишь выражал мнения этого поколения. Следуя своим понятиям о чести, он принял участие в событиях 14 декабря, но как бы вопреки себе самому и без глубокого убеждения. По существу, он тоже принадлежал к аполитичному поколению 1820-х. Об А. И. Одоевском см.: Котляревский Н. А. Декабристы. Кн. А. И. Одоевский и А. А. Бестужев-Марлинский. Их жизнь и литературная деятельность. СПб., 1907. Сочинения Одоевского были изданы бароном А. Розеном (СПб., 1885).
Письмо от 2 марта 1823 г. // Русская старина. 1904. № 2. С. 375 ел.
«Впрочем (из того, что я понял) я заметил, что ты не только философ на словах, но и на самом деле, ибо первое правило человеческой премудрости быть счастливым, довольствуясь малым. Ну, не мудрец ли ты, когда ты довольствуешься одними словами, а что касается до смысла, то, по доброте своего сердца, просишь у Шеллинга — едва, едва только малую толику? Ты, право, философ на самом деле!» (Там же. С. 376).
Письмо от 10 октября 1824 г. (неопубликованное) частично приводится Котляревским (см.: Декабристы. С. 11-12) и Сакулиным в его превосходной монографии о В. Ф. Одоевском (С. 304).
Следует признать возражения «корнета лейб-гвардии конного полка» весьма сильными. Обращая к самому «любомудру» совет yvmOi orau- TOV и преподавая ему урок скромности (а она никак не была главной добродетелью адептов мудрости), он указывает на заимствованность и малую оригинальность их спекуляций. Чего им действительно не хватало, так именно зрелости. «Корифей мыслит, а в смысле его — лепечут! Отличишь ли ты плевелы? Если нет, то хороша пища! Заболит желудок. Но весь философский лепет не столь опасен, как журнальный бред и круг писак, товарищей полуавторов и цельных студентов» (цит. по: Котляревский Н. А. Декабристы. С. 11).
ш См.: Сакулин П. Н. Из истории русского идеализма. Т. 1.4. 1. С. 304-305.
25 Психологическое различие между двумя поколениями хорошо показал Овсянико-Куликовский в первом томе своей «Истории русской интеллигенции», см.: Овсянико-Куликовский Д. Н. Собр. соч. Т. 7. М, 1907.
511 Научная посредственность «Истории... » Карамзина, хорошо показанная Погодиным, затем С. М. Соловьевым и, наконец, П. Н. Милюковым (Главные течения русской исторической мысли. 2-е изд. М., 1898), не уменьшает огромной важности этого труда для идейной истории России. Не давая почти ничего нового профессиональным историкам, он был настоящим откровением для образованного общества в целом. «История государства российского» стала для России исторической Библией — задеть ее было кощунством. Лучше всего о выдающейся роли этого труда можно судить по тому, какую реакцию вызвали следующие оценки Погодина: «Карамзин велик как художник-живописец, хотя его картины часто похожи на картины того славного италианца, который героев всех времен одевал в платье своего времени; хотя в его Олегах и Святославах мы видим часто Ахиллесов и Агамемнонов расинов- ских. Как критик, — Карамзин только что мог воспользоваться тем, что до него было сделано, особенно в древней истории, и ничего почти не прибавил своего. Как философ, — он имеет меньшее достоинство, и ни на один философский вопрос не ответят мне из его истории (... ) Апофегмы Карамзина в истории — суть большею частию общие места. Взгляд его вообще на историю как науку — взгляд неверный, и это ясно видно из предисловия» (Московский вестник. 1828. Ч. 12. № 21/22). Эти суждения вызвали бурю возмущения. Одоевский, Вяземский, Киреевский обвиняли бедного историка в оскорблении величия. Погодин был прав, но речь ведь не шла об исторической истине: Карамзин был неприкасаем, нападки на него означали отсутствие почтения к человеку, который подарил России ее историю. Погодин был неправ именно там, где он был прав. Оплошность, отсутствие такта дорого стоили Погодину — он не получил места в Академии наук (см.: Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. Т. 2 С. 241 ел.).
31 Основанный Киреевским журнал назывался «Европеец».
3222 апреля 1828 г. Погодин отмечает в своем дневнике: «Киреевский рассказывал мне план большого сочинения своего о форме философии для России. С большим удовольствием слушал его. Во мне зажглось желание написать отличительные черты российской истории, которые должны применяться к его сочинению» (см.: Барсуков Я. Я. Жизнь и труды М. П. Погодина. Т. 2. С. 189). В 1827 г. Киреевский собирался написать большой труд о морали и добродетели; в 1823 г. Одоевский готовил философский словарь, в котором, помимо прочего, хотел изложить все философские системы. Это вполне отвечало состоянию духа молодых немецких романтиков: им казалось, что с них начинается мир, что еще ничего не сделано и все следует сотворить. Не стоит улыбаться — так рождаются все великие движения в области мысли.
33 «Москва есть большая деревня. Там вещи идут другим порядком, нежели в Петербурге, и цензура там никогда не имела ни постоянных правил, ни ограниченного круга действия. Замечательно, что от времен Новикова все запрещенные книги и все вредные, ныне находящиеся в обороте, напечатаны и одобрены в Москве. Даже "Думы" Рылеева и его поэма "Войнаровский", запрещенные в Петербурге, позволены в Москве. Все запрещенное здесь печатается без малейшего затруднения в Москве» (Сухомлинов М. И. Н. А. Полевой и его журнал «Московский телеграф» // Его же. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. Т. 2. СПб., 1889. С. 388). — Так жаловался в 1827 г. один добровольный доносчик, разоблачая Бенкендорфу журнал Полевого. Ср.: Записка Ш Отделения 19 августа 1827 г. // Там же. С. 317.
34 «Основы философии Шеллинга — вольнодумство и разврат», — писал Магницкий, см. ниже: С. 83.