§ 1. „Эпохэ" Гераклита.Отстранение от мудрецов и философов
Начнем опять с того, что имеет первостепенную важность для философии: с понимания ее самое. Ранняя греческая мысль позволяет нам заново — вместе с ней — вдуматься в смысл этого нового для нее, впервые открываемого ею дела.
Возможно, если мы внимательнее послушаем тех, кто впервые уяснял для себя суть философского дела, оно и для нас откроется по-новому.Но если мы сразу же — пусть и с благим намерением послушания — подходим, скажем, к Гераклиту как к философу, не значит ли это, что мы заранее знаем и что такое философия, и что Гераклит — философ. А может, это не так, и изречения «исторически конкретного Гераклита» относятся вовсе не к неслыханной философии, а к традиционному „жанру", положим, гномической мудрости?
Какого рода озадаченность настраивает человеческую мысль на философский лад и что, следовательно, конститутивно для философии как таковой, я, как мог, обрисовал в первой части работы. Как «исторически конкретные» лица становятся — может быть, впервые (!) — конкретными действующими лицами собственно философской драмы (т. е. философами), показывает, например, «Парменид» Платона. Мы можем возразить, разумеется, мы можем возразить платоновскому (или аристотелевскому, или гегелевскому) толкованию „исторического" Парменида, но это возражение будет иметь философский смысл, если окажется уместным в предельном мыслительном напряжении философского разговора, если у „исторического" Парменида мы — читая, например, «Парменида» платоновского — найдем упущенный оборот онто-логической мысли (аргумент или парадокс), а не забытую деталь его „космогонии". Для философии значимо далеко не только то, что, как уверяют историки и филологи, на самом деле сказал мыслитель, гораздо важнее, что он все еще продолжает говорить, а самое важное, что он может сказать о том, о чем идет речь в философии.
То же самое и с Гераклитом (или Эмпедоклом, или Анаксагором).
Философская значимость его (персонально) не в том, что говорят его изречения, читаемые как исторические источники, а в том, что они говорили, говорят и еще только могут сказать, будучи первоисточниками философии. Значит, речь идет о том, чтобы в „гномической мудрости" Гераклита (или в сакральных формулах пифагорейцев, или в гекзаметрах Парменида и Эмпедокла) уловить ту самую озадаченность, которая позволила (бы) Гераклиту стать, например, еще одним участником сократической беседы в духе платоновского «Парменида». Гераклит, сам Гераклит (если самость мыслителя видеть не в историческом удостоверении личности, а в персональном средоточии его мысли, всегда способной расти и порождать новые смыслы) способен философски значимо ответить своим „интерпретаторам": кем бы он ни был исторически, он становится философом и перестает быть философом вместе с ростом и падением самой философии.Это значит, признаюсь сразу же, что я собираюсь читать Гераклита post festum — после всех философских „пиров", в общей со-временности философии, где Гераклит, Парменид, Платон, Августин, Гегель, Хайдеггер... сидят за одним столом. Но я читаю Гераклита и хотел бы прочитать его со всем доступным мне вниманием (послушанием), потому что, мне кажется, ему есть, что сказать. И прежде всего как раз о том, что составляет само средоточие философского дела. И если что-то в немногих сохранившихся фрагмен-тах „исторического" Гераклита вполне ясно, то это та решительность, с какой он отстраняется, буквально отмежевывается ото всех „тра-диционных" мудростей и сосредоточивается всем умом на одном единственном, вразумительном любому философу....
Пифагор, говорит предание, первый назвал себя философом и ввел философию в Элладу. До всяких толкований мы слышим здесь отголосок неких споров о мудрости, характерных, видимо, для этой эпохи. Мудрость (наряду с „божеством", „законом", „славой" и многим другим) стала чем-то спорным. Не то, что имел в виду Пифагор (или те, кто о нем рассказывал), а сама озадаченность мудростью" и есть начало фило-софии.
Выше (ч.
2, гл. 1, § 1) я уже говорил о возможном значении слов „философ" и „философия" в эту раннюю эпоху. Эта „философия" связана с возникновением прозаической формы письма и понимается в жанре „хисториа", т. е. широкого — всемирного — осведомления. Она может быть понята как универсальная любознательность, стремление к разузнаванию всего путем обхода всей земли (ут)<; лєріобод), осмотра, опроса. Происходила эта любознательность, „философия-хистория", из Ионии, колонизированного эллинами малоазийского побережья, на котором пересекались все страннические пути ойкумены.Ленгендарный Пифагор сам побывал всем, во всем, во всех временах и местах. Он возводится в свидетели всего, всегда и повсюду. „Философия", возможно, и в самом деле благодаря пифагорейцам, делает следующий шаг на пути к самой себе: она теперь ищет и на-ходит себя не в осведомленности о многом, не в собирании множества сведений — не в хисториях, а в усмотрении того, как все-и-каждое составлено во все-в-целом. Дело философии не собирать и распространять разнообразные слухи об этом мире и о „том", о прошлом и о будущем, не рассказывать мифы, басни, истории о мире, богах, людях, верованиях, учениях... Дело философии в усмотрении единообразного син-таксиса или космоса (строй, склад, прекрасная и добротная сплоченность, гармония) — формы, благодаря которой многообразно сущее сложено в единый образ, в це- лостное (мыслимое) зрелище — теорему — мира. Позднейшее пифагорейство, как мы видели, находит начала этого космического синтаксиса в числе, — в мире как внутреннем строе сроков, рубежей, своевременностей, уместностей, мер.., музыкальном строе определенных гармоний, складывающихся в неопределенной стихии...
Вместе с Гераклитом мы делаем следующий шаг по пути, на котором философия окончательно выходит из мира „историй", равно как и из мира-склада, сосредоточивается в начале начал и тем самым собственно начинается. Мы замечаем этот шаг, этот выход по той решительности, с какой Гераклит, как бы оказавшись в некоем неслыханном и невиданном месте, отстраняет от дел все „мудрости" — традиционные и новейшие, мифические и эпические сказания, исторические рассказы, теоретические доказательства.
Гераклит находит самого себя так же отстраненным ото всех и каждого (TIOCVTCDV Kexcopiojievov), [отграниченным, обособленным], как и то, что он называет то aocpov —мудрое, а знать это мудрое и составляет единственную мудрость.2Фрагмент, который мы уже приводили (DK. В 35),3 звучит в устах Гераклита едва ли не иронически. Во всяком случае, сам Пифагор, если для Гераклита и философ, то именно в смысле любознательного и многознающего „историка", стремящегося сложить из этих „историй", добыть собственную мудрость; как говорят у нас: обобщить.
17[129] [DL VIII, б] Пибауорцс; Пифагор, Мнесархов сын, старался MvriaocpxoD iaiopiriv ТІСУКГІОЄУ av0- в разузнавании (<собирании сведе-
ний, знаний) больше всех людей и, выбрав {эклектически) из этих сочинений — сотворил свою собственную мудрость {собственное сочинение ), многознание, хитроумие {дурную искусность, искусный обман, мошенничество, лжесвидетельство)
pwrccov цаАлатос rcavurov каі єкХє- ^a^ievoq TocuTaq Taq соуурасрад єяоїтіаато єсситой ao Но полюматия-многознание, которым злоупотребляет Пифагор, отличает и другие виды мудрости, от которых Гераклит безоговорочно отстраняется. 16 [40] яо>/ицос9іті voov exeiv оЬ Многознание (многоученостъ) уму біМакєі • eHaio5ov yap av єбіба^є не научает, иначе научило бы Геках n\)6ay6pr|v аЬтц тє Eevocpavea сиода и Пифагора, а также и Ксе- тє каі 'EKOCTOCIOV нофана с Гекатеем Как видим, не только новейшая, отборная, собственная мудрость Пифагора, но и дидактический эпос Гесиода, глубоко укоре-ненный в традиционной эллинской мифологии и обыденных верованиях (мифология в форме учебника), относится Гераклитом к многознающей мудрости. Всеобщая „история" (теогония, теология и историософия) мира: родословная богов, их имена и должности, драматическая история победы „новых" богов над „старыми", история завоевания и установления власти олимпийцев, описание божественного „хозяйства", божественных чинов и назначений, сокровенная история человеческого рода, детальное расписание порядка малого человеческого хозяйствования в согласии с порядком божественного космоса (расписание, сделанное многоопытным знатоком и благочестивым хозяином) — все это для Гераклита полюматия-многознание, ученость, не обучающая „уму" — чему-то, надо полагать, важнейшему и простейшему, некоему понимающему вниманию, теряющемуся в этих историях,рассказах, мифах, притчах, поучениях... Гесиод — 5і5аакойо<; — учитель множества эллинов, однако вся его ученость не обучила (о\>к єбіба^є) его самого и не обучает учащихся у него „уму". 43 [57]5і5а<тка>,о<; 5Е rc^eiaicov fHaio5oq- TOUTOV єяіатосутаї лХє- loxa єібєуаі, батц RPEPRIV каі Е\)- 9pOVT|V 0\)К EyiVCOGKEV ¦ ECTTl yap EV Учитель наибольшего множества Гесиод; уверены, что он знает наи-большее множество, — тот, кто не распознал дня и ночи; (они суть) есть ведь одно] Не взял вум\ не распознал, — попробуем так истолковать, — не заметил, не узнал в том, что бросается в глаза, — в ярком дне — того, что присутствует в свете дня неявно, скрыто, — темной ночи... Но ведь есть, пожалуй, даже более славный, чем Гесиод, учитель эллинов — Гомер, эпические поэмы которого были, как говорят культурологи, „книгой эллинской культуры". 21 [56] E^Tirc&TTivTai... oi avGpronoi rcpoq if|v yvcooiv xcov cpavEpdw яосраяХтіаіах; 'Оцлрші, EyEVEto xcov fEAAf)vcov cxxpcoTEpoq TKXVTCDV. EKEIVOV ТЕ yap яаїбЕ<; (pOEipaq KaiaKTEivoviEq E^r|7taxr|oav Eircov- TEq- баа ЕЇ5ОЦЕУ каі E^apo^Ev, тайта OC7TOA.EIHOHEV, баа 5E OUTE EI5O^IEV OUT' EXAPO^IEV, таита срё- pOjlEV3 Люди обманулись в распознавании явлений подобно Гомеру, который был мудрейшим из всех эллинов; ведь его обманули дети, убивавшие вшей, говоря: что увидели и схватили, того лишились, что же не увидели и не схватили, то носим О детской загадке, озадачившей Гомера, мы поговорим позже (с. 513), сейчас заметим лишь, что и «учитель множества» Гесиод, и Гомер, «мудрейший из эллинов», на взгляд Гераклита, столь же невнимательны (не владеют вниманием „ума"), что и прочие люди. Стало быть, ни освященная древней эллинской традицией мудрость всеобъемлющих сказаний о божественном мире, ни поучения мудрости, почерпнутой, говорят, из еще более древних и священных сосудов, не отвечают тому, на чем сосредоточено внимание Гераклита. Но не только эти бывшие формы многознающей мудрости, но и нынешние (оо)тц — а потом и) страдают тем же недостатком. Гекатей из Милета — автор едва ли не первых прозаических сочинений «Землеописание» и «История^ (с которой во многом связан труд Геродота). Он являет собой пример иной мудрости, философии как любознательности, критичной к мифу, отстраненно описательной и трезвой учености в духе ионийской „хистории". Ксенофан же и писатель совершенно иного рода, и мудрец иного толка. Это поэт, писавший эпическим, элегическим и ямбическим метром, как древний аэд скитавшийся по городам южной Италии и исполнявший при дворах эпические песни, правда, свои собственные, а не Гомеровы. Он сам — подобно Гераклиту — критически отстраняется как от „теологической" мудрости Гомера (по которому „все обучались", фр.10) и Гесиода, так и от мудрости ионийских „историков" и, сколько можно судить, Пифагора. Его порой числят в родословной элейской школы, среди тех, стало быть, кто учил (їх; evcx; ovxoq TG)V rcavrcov KaXoDpivcov — что mo, что называется всем, есть одно (PI. Soph. 242D). Последнее, впрочем, лишь характерная для Платона фигура архаизации важного ему мнения. Во всяком случае, для Гераклита мудрость Ксенофана, несмотря на ее критическое отношение к традиционным мудростям, все еще вписывается в их ряд, оставаясь мудростью многознания.