Необъективируемое Я в романтизме
В романтическом сознании Гегель усматривает ту же несчастную разорванность, что и в средневековом несчастном сознании, так сказать, продолжение типологически той же линии развития.
На данном осложненном варианте "разорванности ” сознания ярко демонстрируются достоинства и особенно недостатки всего внутреннего механизма гегелевской операции снятия, применяемой к этому труднопреодолимому формообразованию духа, резко и порой небезуспешно полемизирующему с системой, которая претендует возвыситься над ним.В исследовании НЯ.Берковского удачно отконтрасти- ровано от гегелевской интерпретации собственно романтическое истолкование "снятия”. Пройденные однажды формы, по Гегелю, лишены ценности и интереса. Они важны отныне только в своем превращенном виде, как они сохраняются на более высокой ступени развития. "У романтиков все по-иному: снятость у них теряет свой фатальный характер... Снят, но жив и любим в прежнем виде. И в оценках, какая форма выше, у них гораздо меньше ригоризма ” 21, У Гегеля господствует необходимость, у романтиков - возможность, открытость вариациям. У них вообще нет фатальности того, что уже совершилось. "Романтики никогда не считали предшествующую фазу развития исчерпанной. Это уже позднее, в пору своего упадка, они стали предаваться культу прошлого ради самого прошлого. В лучший период они тоже были активны в сторону уже пройденных младших ступеней развития, но с целью найти там важные поправки к настоящему, ради усиления настоящего, ради переделки его... Нужно установить, все ли лучшие силы былого развития в него вошли, а если не вошли, то как их туда вернуть. Позднейшее не всегда есть полная победа над силами минувшего, иное в минувшем тоже стоит попечения и охраны”22. Словом, не все заслуживает снятия.
Но что решительно не подлежит снятию, это радикальная субъективность. Т аково былоубеждение, утверждавшееся в романтизме, по мере того как просветительские идеалы претворялись в действительность и водворялся новый мир буржуазных отношений, совсем не похожий на царство разума и справедливости, завещанное его идеологами и вдохновлявшее участников антифеодального движения.
Романтизм отворачивается от современности, от пошлой наличности вчерашних просветительских идеалов, завершающихся теорией "полезности”. Светлая мечта преосуществлена в действительность размененной на мелочные частные интересы. Не находя ничего достойного восторгов в мире, частью которого, плоть от плоти которого являются и они сами, романтики ищут опоры и удовлетворения в необъективированных глубинах своего Я.Появляется представление о величайшей ценности, о глубокой тайне и необъятных потенциях внутреннего мира индивида, по сравнению с которыми все уже реализованное лишь тщета и тлен.
Скептик находил в действительности противоречия, чтобы показать ничтожность всего объективного и отмежеваться от него, чтобы возвысить над ним субъективность; романтик идет дальше, стремясь возвыситься также и над объективированной стороной собственной души, он не опасается вскрыть противоречия в осуществлениях своего Я, он пародирует над ними, крепко держась предполагаемого "подлинным” своего Я - самотождественного, чуждого противоречий, такого, в котором субъект прочно сомкнут с собой. Здесь нет опасения потерять себя в своем раскрытии, ибо господствует убеждение, что подлинное Я постоянно ускользает внутрь, за пределы своей объективности и не растворяется в последней. Романтик иронизирует над всем, даже над собой; но над собой лишь постольку, поскольку он объективируется. Радикальная субъективность остается незатронутой иронией.
Романтическая ирония разъедает и объективирует все более и более глубокие слои души. Согласно Ф.Шлегелю, ирония есть "постоянное самопародирование”23, благодаря ей человек поднимается над самим собой. Ирония над собой служит средством отмежевать субъективность от уже объективированного, средством не столько раскрытия, сколько, наоборот, закрепить за объективированным уже содержанием его внеположенность, чтобы тем вернее и надежнее уберечь субъективность, сохранить ее "в себе”. Ирония спешит поставить на едва успевшем раскрыться содержании печать самопротиворечивости и тем самым ничтожности, несамостоятельности, чтобы резче подчеркнуть достоинство субъективности, скрыть ее, уберечь от распада в самой себе.
К иронии, говорит Маркс, прибегают, чтобы отстоять "имманентность против эмпирической личности”24.В попытках овладеть романтическим Я путем фиксирования объективированных его форм исследователю приходится каждый раз иметь дело с тем, что, собственно, уже есть не Я, а шелуха, сброшенная с него. Раскрываясь, оно скрывается. Если бы Гегель пользовался действительно имманентным подходом к этому сознанию, то он просто продолжал бы дело романтизма и впал бы в тотже бесконечный прогресс романтической эманации превращенных форм субъективности. Как смог бы он произвести тогда более высокую точку зрения? Если бы, с другой стороны, имея готовый метод для исследования этого Я, мыслитель устремлялся от объективных форм к проникновению в субъективность, он бы все время лишь преследовал, но ему никак не удавалось бы настичь, наконец, ее: всякий раз ему являлись бы успевшие только что объективироваться формы. Относительно же самой порождающей их таинственной субъективности могли бы только строиться догадки, она оставаласьбы некоей вещью в себе (Я в себе), и нельзя было бы наверняка сказать, что она есть такое. Она неизменно остается неопределившейся и не поддающейся определению, чем-то пред-положенным, но никогда нельзя заранее знать, какою она будет положена25.
Больший успех предвещало бы, по-видимому, исследование субъективности в самом акте ее объективирования, когда романтическое Я еще только переходит в объективность и не расторгается с нею. Одно не отчуждено от другого. Такое единство сопровождает акты творчества (для романтиков - по преимуществу художественного). Здесь творец пребывает в тождестве со своим творением. Создаваемое произведение должно быть ближайшим выражением личности художника, образом его души, наиболее интимным отражением его чувств, переживаний, настроений. Не раскроются ли наконец в произведении искусства то единство, та целостность и гармония, о которых романтики заверяют как о самоочевидной, непосредст - венно чувствуемой и переживаемой в душе, но невыразимой истине? Не предстанет ли здесь субъективность в собственном своем свечении и в имманентных ей определенностях, которые можно зафиксировать?
Пусть романтическое произведение будет по содержанию иронично, даже "всецело иронично”, как требовал того ФІПлегель, т.
е. пусть оно фиксирует разлад, разорванность, самопротиворечивость; но все же оно облекается в прекрасную форму, вызывающую эстетическое наслаждение; сама ирония выполняет здесь формообразующую эстетическую функцию, создавая гармоническую целостность произведения. Романтическая "горячка гармонии” выражает стремление добиться единства душевной жизни с собою и с миром. Когда налицо реальная гармония, о ней не говорят, ею просто живут. Идеальную (в данном случае художественную) примиряющую гармонию создают и находят упоение в ней тогда, когда реальная - и в жизни, и в душе - утрачена.Нетрудно догадаться и понять, что в романтическом искусстве энергия и изящество слога, блеск и картинность описаний нередко служат лишь прикрытием для глубоких душевных ран. Существенно то, что объективация выступает в этих случаях не только противоположностью субъективности художника, т. е. не просто так, что на стороне последней лишь разлад, раскол, боль, страдание, трагичность, а на стороне первой - гармония, целостность, радость, примирение. Момент, относящийся к субъективной стороне, все же вовлекается в объективизацию не только негативным образом; диссонансы внутренней жизни - пусть безотчетно или даже вопреки намерению - также проступают в произведении. "Романтическое искусство выражает это улыбкой сквозь слезы, - верно подмечает Гегель. - Слеза указывает на скорбь, улыбка на светлую ясность, и улыбка в плаче означает внутреннее успокоение в испытываемых муках и страданиях”^".
Значит, на стороне субъективности даже в самом ее эзотерическом содержании имеет место все то же беспокойство и разложение всего устойчивого. Ирония все же позволяет романтику и здесь возвышаться над всем, даже над своим собственным искусством, и подсмеиваться с высоты своего гения над своим образцовым произведением. У гениальности, рассматриваемой с этой точки зрения, должно бы, по-видимому, существовать "за душой” некое прочное и устойчивое субстанциальное содержание, что и позволяло бы ей быть "превыше всего”.
Но с другой стороны, вездесущность иронии вызывает сомнение относительно самотождественности романтически интерпретированного Я: не служит ли ирония скорее прикрытием внутренней подорванное™ и неустойчивости? РТайм сгустил такое подозрение по отношению к Тику: разве не удобно восполнять отсутствие какой-либо определенной точки зрения сатирическим тоном своих произведений?27Гегель в данной связи верно подмечает черты деграда-’ ции романтической иронии: она превращается в голое отрицание, "уничтожение поражает не только нечто само по себе ничтожное и пустое, как это происходит в комическом, но в равной мере и все достойное и положительное”28. "Ирония умеет сделать ничтожным и суетным всякое объективное внутреннее содержание и тем самым сама оказывается бессодержательностью и суетностью, которая сама из себя придает себе для своего же определения случайное и произвольно взятое содержание, причем в то же время она господствует над ним, не связана с ним и, заверяя, будто она стоит на высшей ступени... на самом деле впадет в пустой произвол”29. Субъект иронии становится, по словам Гегеля, ” пустым и тщеславным ”: не предмет превосходен, а я превосходен. Иронический субъект сосредоточивается внутри своего Я и пребывает в блаженном наслаждении собой.
Однако Я может ощущать неудовлетворенность в этом самонаслаждении и испытывать "жажду чего-то прочного и субстанционального”30. В этом Гегель усматривает потребность романтизма в более высокой, гегелевской точке зрения. Уловка нехитрая: если идейный противник терзается проблемами, то пусть следует за мною, которого такие проблемы не тревожат. Внутренней противоречивостью позиции противника Гегель измеряет достоинство собственной, и он неутомим в обнаружении неустройств критикуемого им сознания, испытавшего на себе распад и расторжениеуз Я с миром: "С одной стороны, субъект хочет войти в царство истины, носит в себе стремление к объективности, но, с другой стороны, он не может вырваться из
этого одиночества, этого уединения в себе, этой неудовлетворенной абстрактной внутренней жизни, и им овладевает страстное томление”31.
Субъект не удовлетворен "душевной тишиной”, этой абстракцией, и все же остается в болезненном бесплодном "томлении”, ему ”не хватает силы избавится от этой суетности и наполнить себя субстанциональным содержанием ”. В результате остается ” голая тоска души по идеалу”32.Романтикам было ведомо лучшее бытие, но они не знали путей, посредующих звеньев, которые позволили бы достичь желанной цели. Внутренняя неудовлетворенность и страстное томление сами по себе не дают выхода за пределы романтического сознания. Томление в нем означает "чувство лишения и желания, соединенные в одно, без воли и решимости добиться желаемого”33. Романтическое сознание хотя и указывает себе путь куда-то вовне, но не может само вывести себя за свои пределы, у него не хватает для этого сил. Гегель ссылается лишь на внешнюю этому сознанию необходимость снятия состояния томления (при помощи сравнения "болезненного прекраснодушия” с "подлинно прекрасной душой”, сравнением принципа отрицательной иронии с более высоким, имеющим субстанциальное содержание принципом комического и Т.Д.), подчеркивая каждый раз недостаточность романтической точки зрения по сравнению с более высокой. Но сравнивающий взгляд всякий раз оказывается за пределами романтизма, не продуцируется им самим и не выводится из него.
В данной связи представляется проблематичным само появление гегелевской точки зрения, она претендует на выведенность из предшествующих форм и обоснованность ими, их собственным продвижением, а в романтизме глубоко укоренился момент, упорствующий возведению к гегелевскому сознанию. Если допустить, что последнее возвысилось над романтизмом не непосредственно от него отправляясь, а каким-то "обходным путем”, то это противоречило бы провозглашенному Гегелем принципу - погружаться в спонтанные ритмы предмета и следовать им: * Рассматривать разумно какой-нибудь предмет, - формулирует это требование Гегель, - не означает привнесение разума извне в этот предмет и обрабатывание его таким способом, а означает, что предмет сам по себе разумен”34.
Если Гегель и в самом деле следует правилу отдаваться предмету без всякого привнесения в него своего разума и своей субъективности, то не окажется ли его точка зрения просто тождественной романтической, не растворится ли она в последней, когда он делает ее своим предметом? И можно ли будет тогда преодолеть изнутри романтизм, который внутренне настойчиво противится этому? Более того, последний умеет (как и скептицизм) не только не выливаться и не разрешаться в нее, а, напротив, разлагать и уничтожать ее в себе. Правда, остроумно вскрывая противоречия в позиции противника, романтическое сознание имеет дело лишь с объективированным, несамостоятельным, а не с тем, что есть ”в себе и для себя”. Но ведь таков же, в свою очередь, и подход Гегеля к романтизму.
Имеется обстоятельство, с учетом которого можно было бы попытаться пробиться в пределы романтического сознания и "вывести его из себя”, отправляясь от него самого: оно критично к себе. Но ведь самокритика, собственно ирония, обращена не к романтизму в целом, а к объективациям Я в нем, а этим даже укрепляется представление о неразложимости и незыблемости самой сущности, невыразимого Я, нерушимой опоры этого сознания. Гегель игнорирует то, что в романтизме в себе и для себя значимо, что сокрыто и невысказано; что романтический автор представляет собой, тем он и является, ”в том же, что остается сокрытым внутри него, он не существует”33.
Все, таким образом, перевернуто: аспект самостоятельности романтизма заранее принят Гегелем за ничтожное, а являющееся — объект разрушающей иронии самого романтизма — за подлинную его самость; являющееся-то как раз легко подвергнуть снятию, поскольку оно уже препарировано к этому, собственно, уже снято как уничтожающей романтической иронией, так и гегелевской вышеупомянутой Лерестановкой. Гегель лишь постольку с самого начала исходит из уверенности, что предлежащий предмет будет преодолен, постольку этот предмет не только уже обработан для снятия и преподнесен в том виде, в каком он только и может функционировать в гегелевской системе, но и уже снят, ему придана лишь видимость, будто он самостоятелен и еще подлежит снятию, на деле же все не только уже предрешено, но и совершилось. Это игра кошки с пойманным мышонком, которого она выпускает из своих когтей в полной уверенности, что снова догонит и расправится с ним.
Такая победа над романтизмом достигается, однако, не в сфере имманентной этому сознанию самости, а там, где это сознание дано как бытие для другого, как сущность в ее отчуждении, где оно действительно лишено самости, но наделяется у Гегеля призрачной самостоятельностью лишь затем, чтобы в дальнейшем — при полной его обозримости для внешнего, вставшего над ним субъекта — быть снятым, т.е. возведенным к гегелевской ПОЗИЦИИ36.
Зная о "внутреннем трепете”, содрогающем в носителе несчастного сознания все незыблемое37, философ отступает от выдвинутого им в "Феноменологии” требования заимствовать содержание опровержения какого-либо принципа из самого этого принципа. С одной стороны, он настаивает на полном отрешении романтического Я от самостоятельности, вменяет ему быть тем, чем оно не может быть, требует, чтобы оно "потеряло себя в своем раскрытии” и пребывало не по сю сторону себя, а всецело в своей отчужденности: тогда оно и будет настоящим субъектом.
С другой стороны, он просто выводит за пределы своего рассмотрения, отпускает на свободу то, что лишено "внешнего проявления”, предоставляя романтическому сознанию путь, совсем не сулящий действительного преодоления, - разгуливать в том презренном (в глазах Гегеля, конечно) виде, в каком оно существует: кто стремится к неопределенному наслаждению неопределенным идеалом, пусть сам
носится с этим и пусть сам заботится о том, где его найти-5®. Гегеля же это не интересует. Его феноменология - наука не о том, что остается ”в себе”, а о являющемся, не о ноуменах, а о феноменах сознания. Тем же, кто отстаивает наивысшее, остающееся в глубине души, помимо объективированного ею, Гегель советует "позаботиться о том, чтобы лучшее не оставалось в недрах, а было извлечено из этой глубины наружу”39. Феноменология сводит духовное содержание к объективированным формам: "Сила духа лишь так велика, как велико ее внешнее проявление, его глубина глубока лишь настолько, насколько он отваживается распространиться и потерять себя в своем раскрытии”4®.
Таким-то образом и могло оказаться, что романтизм как он есть сам по себе остался неуловленным в Гегелевском рассмотрении. Романтическое сознание сведено у него к объективированным формам, чему само оно, безусловно, противится41. С той стороны, с какой подходит к нему Гегель, оно и в самом деле выступает в аспекте своей несамостоятельности, но это как раз не сущностная, не "лучшая” его сторона. Она дала немало пищи (концептуализированной предметности) для гегелевского воззрения, дала материал для критики им романтизма в целом (поскольку эта сторона романтизма принимается им за целое), но ничего не дала для понимания перехода к гегелевской позиции.
3.