>>

Введение

Николай Николаевич Дурново родился 23 октября (4 ноября) 1876 г. в деревне Парфенки Рузского уезда Московской губернии в семье Николая Николаевича Дурново-старшего. Его отец был известным церковным публицистом и издателем довольно консервативного направления, писавшим, в частности, не без славянофильских тенденций по вопросам православия у славян и на христианском востоке.

Матерью Н. Н. Дурново была Елизавета Ивановна Вельменинова, которой и принадлежала деревня Парфенки; отец же был небогат и никакой земельной собственности не имел. Н. Н. Дурново был старшим из трех братьев, хотя именно он в наследство получил одного кота.

В 1895 г. Н. Н. Дурново окончил 6-ю московскую гимназию с серебряной медалью и поступил на историко-филологический факультет Московского университета. Здесь его интересы были сосредоточены вокруг древнерусской литературы, в области которой его учителем был М. И. Соколов, и языкознания — Московскую лингвистическую школу возглавлял Ф. Ф. Фортунатов. В своей биографии 1904 г. Дурново писал: «На выбор специальности оказали влияние интересы отца и его библиотека, заключавшая много книг по церковным и политическим вопросам, по славянской этнографии и истории и истории государства и права» (Сумникова 1995, 74). Тогда же, по словам Дурново, развился его «интерес к классическим писателям и языкознанию. Интерес к диалектологии поддерживался жизнью в имении» (там же). В 1899 г. Дурново окончил университет с дипломом первой степени и был оставлен при кафедре русской словесности для подготовки к магистерскому экзамену; и здесь его руководителями были М. И. Соколов и Ф. Ф. Фортунатов. В годы магистратуры Дурново активно занимается русской диалектологией и древнерусскими литературными памятниками. Он публикует «Описание говора деревни Парфенок Рузского уезда Московской губернии» (Дурново 1900—1903), содержащее монографическое описание говора не только в его отличиях от литературного языка, но как законченной системы.

В 1901 г. Дурново вместе с другими учениками Фортунатова (Н. Н. Соколовым, Д. Н. Ушаковым и др.) организует Кружок по изучению истории и диалектологии русского языка, кото-рый в 1903 г. преобразуется в Московскую диалектологическую комиссию при Отделении языка и словесности Академии наук; работой комиссии руководит Ф. Е. Корш, ее поддерживает А. А. Шахматов. Забегая вперед, стоит заметить, что русская диалектология как научная дисциплина и была создана работами Комиссии; по составленным членами Комиссии (прежде всего Дурново) программам для собирания сведений о русских говорах обследовались диалекты большинства губерний Европейской части России, и на основе этих сведений была создана классификация восточнославянских диалектов и составлена диалектологическая карта русского языка в Европе. Это было, однако, уже позже, в 1914 г., а в 1903 г. Дурново издает «Диалектологическую карту Калужской губернии», важную как первый для Дурново опыт лингвистического картографирования.

В 1904 г. после сдачи магистерских экзаменов и пробных лекций Дурново становится приват-доцентом Московского университета. Он читает курс диалектологии русского языка, ведет занятия по современному русскому языку и просеминарий по древнерусской литературе. Хотя по видимости ученая карьера Дурново складывается достаточно гладко, он сталкивается с постоянными трудностями жизнеустройства. Как замечает Т. А. Сумникова, «[п]риват-доцентское жалование в университете, к тому же при неполной и непостоянной нагрузке, не обеспечивало нормальной жизни даже неженатого человека, и Н. Н. Дурново вынужден был преподавать еще в двух частных гимназиях. Работа в МДК велась на общественных началах. Лишь в 1906 г. Н. Н. Дурново, будучи ученым секретарем комиссии, получил стараниями А. А. Шахматова от Отделения русского языка и словесности стипендию в 900 руб. с ежемесячной выплатой „для поддержания научной деятельности" [...] В 1906 г. Н. Н. Дурново женился на соседке по имению, дочери состоятельных помещиков Рукиных — Екатерине Евгеньевне.

Ее письма к мужу за 1909—1910 гг. полны сетований на нехватку необходимого: „... дело было. в вечном безденежье", „живем впроголодь"» (Сумникова 1995, 77—78).

В силу этих обстоятельств Дурново в 1910 г. перешел в Харьковский университет, оставаясь приват-доцентом и ведя одновременно преподавание на Высших женских курсах и в двух частных гимназиях. Как свидетельствует семейная переписка (Сумникова 1995, 78), в материальном отношении положение его улучшилось лишь незначительно, а в жизни возникли новые трудности; например, Дурново еженедельно ездил из Харькова в Москву на заседания Московской диалектологической комиссии. В 1912 г. Дурново пытается вернуться в Москву и занять должность «инспектора народных училищ в г. Москве или в одном из участков Московской губернии» (там же), однако получает отказ, обусловленный, по предположению Т. А. Сумнико- вой, политическими причинами — дальним родством Н. Н. Дурново с П. Н. Дурново, в 1905—1906 гг. министром внутренних дел, позднее статс-секретарем, сенатором и членом Государственного совета, известным своими консервативными убеждениями. Сыграло ли действительно роль это дальнее родство, при том что реальных отношений с петербургскими сановниками у Н. Н. Дурново не было, а род Дурно- вых был многочислен и никаким родовым единством не отличался, остается неясным, однако более конкретный политический подтекст все же мог существовать.

политических симпатиях Н. Н. Дурново нам мало что известно. В анкете арестованного 1933 г. говорится: «В партиях не состоял. В политических выборах не участвовал. Политической деятельностью не занимался» (Ашнин и Алпатов 1993, 54). Семья, однако, была монархической, православной, чуждой не только каких-нибудь радикальных увлечений, но и кадетского либерализма. Нет никаких оснований думать, что политическая ориентация ученого существенно расходилась с ориентацией его близких . Весьма показательна в этом плане его позиция в отношении студенческих беспорядков 1905—1906 гг. В бумагах Дурново сохранилась записка к нему семи студентов-филологов: «[П]росим Вас освободить нас от Вашего присутствия на лекциях Миллера и Кирпичникова, так как после прошлогоднего известного Вам инцидента считаем оскорбительным для себя пребывать в одной аудитории с Вами» (Сумникова 1995, 80).

Инцидент состоял, как можно понять, в том, что Дурново назвал бастующих студентов него- дяями2. Такая реакция была редкостью среди университетских преподавателей, настроенных, как правило, либерально и в той или иной степени сочувствовавших студентам. Позиция Дурново была явно ближе позиции А. И. Соболевского, резко выступавшего против студенческих комитетов, чем позиции либеральной профессуры (о конфликтах в академической среде этого времени см.: Пуришкевич 1914). Никак не свидетельствует о каких-либо симпатиях к либерализму деятельность Дурново в земских учреждениях или в качестве помощника предводителя дворянства (см. об этой общественной деятельности Дурново: Сумникова 1995, 81—82). Политические позиции подобного типа могли сыграть роль в судьбе Дурново: и в академической, и в учебной, и в художественной среде господство либерализма обращалось в преследование несогласных.

Как бы то ни было, в 1915 г. Дурново все же вернулся в Москву, хотя работа приват-доцента никак не избавляла его от материальных трудностей (см.: Сумникова 1995, 79). После смерти Ф. Е. Корша в 1915 г. председателем Московской диалектологической комиссии стал Д. Н. Ушаков, а Дурново сделался его заместителем. В 1916 г. он наконец защитил магистерскую диссертацию, ею стала его фундаментальная работа «Материалы и исследования по старинной литературе. I. К истории Повести об Акире» (Дурново 1915). Как именно он пережил 1917 год, мы сведениями не располагаем. В 1918 г. открылся университет в Саратове, куда перешел ряд профессоров Дерптского университета, в новом университете Дурново получил по конкурсу должность профессора и уехал в Саратов вместе с семьей и отцом. 13 октября этого же года Дурново в Петроградском университете защитил докторскую диссертацию, которой стали его «Диалектологические ра-зыскания в области великорусских говоров».

В Саратове Дурново пробыл недолго. Осенью 1920 г. Поволжье охватил голод, и университет, приютивший многих видных ученых, начал распадаться. В 1921 г. Дурново покидает Саратов и переезжает в Москву, хотя в Москве у него никакой работы не было.

Вообще, по многим свидетельствам, Дурново был непрактичен и лишен всякой житейской цепкости, и в условиях большевистского режима ему от этого приходилось особенно тяжело. Д. Н. Ушаков ввел Дурново в комитет по составлению общедоступного словаря русского языка, однако этот комитет просуществовал лишь до 1923 г., да и жалование было весьма скромным. В 1923 г. Дурново остался вовсе без работы. Как он позже показывал на допросе, «[с] 1923 г. по VIII.1924 г. работал в качестве товарища председателя Московской диалектологической комиссии и занимался научной работой» (Ашнин и Алпатов 1994, 20). В это время Дурново издает три книги: «Повторительный курс грамма-тики русского языка», «Грамматический словарь» и «Очерк истории русского языка» — и пытается источником пропитания сделать научную работу. Вообще же тяжелые обстоятельства способствовали парадоксальным образом интенсивности ученого труда; именно в этот период Дурново обследует восточнославянские рукописи XI—XII вв., и собранные при этом данные служат материалом для его позднейших работ по истории книжного (церковнославянского) языка. В 1924 г. Дурново избирают членом-корреспондентом Академии наук — конфликты между либералами и консерваторами явно перестают быть актуальными перед лицом большевистской диктатуры, а Академия еще сохраняет некоторую независимость.

В 1924 г. Дурново уезжает из России. В своих показаниях 1933 г., цитируемый фрагмент которых кажется вполне достоверным, он писал: «В конце 1923 г. из-за ликвидации комитета по составлению общедоступного словаря русского языка я остался без работы. В таком положении я был и в 1924 г. Неопределенность моего положения и мое отрицательное отношение к Советской власти привели меня к решению искать возможности для выезда за границу. В августе 1924 г. я получил гонорар за мои книги „Очерк истории русского языка" и „По-вторительный курс русской грамматики". Мне удалось получить от Академии наук командировку в Чехословакию на 4 месяца, и я выехал за границу. Я ехал с твердым намерением в Советскую Россию не возвращаться и остаться в эмиграции» (Ашнин и Алпатов 1994, 20).

Дурново эмигрировал, но благополучия не нашел и в эмиграции. Во-первых, он надеялся, что за ним последует его семья, однако советский режим отказал им в разрешении на выезд. Во-вторых, перспективы устроить жизнь в Чехословакии были неутешительны. В период между двумя войнами Чехословакия более других стран старалась помочь эмигрировавшим из России ученым, однако ее возможности были ограничены, и для всех места не находилось.

О Дурново хлопочет Р. О. Якобсон, бывший его учеником и работавший в то время в советском полпредстве в Праге. Дурново получил пособие для русских эмигрантов от чехословацкого министерства ино-странных дел, Чехословацкая академия предоставила ему средства для диалектологической поездки в Закарпатье. Наконец, на весенний семестр 1926 г. он был приглашен философским факультетом университета им. Масарика в Брно в качестве профессора-гостя; переработкой этих лекций стала его книга «Введение в историю русского языка», изданная в 1927 г. в Брно (Ашнин и Алпатов 1994, 21). Это, собственно, и были все успехи в Чехословакии. Дурново оказался в эмиграции без семьи и без постоянной работы. 17 мая 1927 г. он пишет Б. М. Ляпунову: «Мое материальное и семейное положение начинает становиться катастрофическим, и я совершенно не могу представить, когда я буду иметь финансовую возможность вернуться из своей просроченной за отсутствием средств заграничной командировки» (Робинсон и Петровский 1992, 69). В этих условиях Дурново и решает вернуться в Советский Союз.

Подтолкнуло его к этому предложение работать в Белоруссии, в Белорусской академии наук, которое сделал ему П. А. Бузук. В Белоруссии активно создавали национальную культуру и, соответственно, национальную филологию, и столь крупный ученый, как Дурново, был для них неоценимым приобретением. Дурново избирают акаде-миком незадолго перед тем созданной Белорусской академии наук, и в феврале 1928 г. он переезжает в Минск, где получает место как в Институте белорусской культуры, так и в университете. Пришедшее здесь относительное благополучие было призрачным и кратковременным. С начала 1930-х годов Сталин начинает построение коммунистической империи, и национальные культуры, равно как и вся система гуманитарного образования и науки, должны были вписаться в новую коммуно-имперскую парадигму. В национальной политике это означало прекращение того строительства автономных национальных культур, которое стимулировалось самими же большевиками в предшествующий период — тогда в противовес русской национальной традиции; перемена же политики воплощалась прежде всего в уничтожении основных деятелей, проводивших более ранние установки. В области науки и образования новая линия реализовалась в реформировании и полном подчинении партийному руководству старых институций, которые теперь должны были обслуживать культурную политику советской империи. Ученым предстояла перековка; забракованных для перековки уничтожали, как сорняки, по возможности вместе с памятью об их делах и трудах.

Первый этап осуществления новой политики был ознаменован процессом Промпартии, «делом историков» (С. Ф. Платонов и др.), арестами по делу Трудовой крестьянской партии (Н. Д. Кондратьев, А. В. Чаянов; процесс не состоялся, но арестованные отправились в лагеря и тюрьмы), борьбой с «буржуазными националистами» (аресты в национальных республиках; процесс «Союза освобождения Украины» в Харькове в 1930 г.). В Белоруссии с 1929 г. расправлялись с так называемыми «нацдемами» (национальными демократами), и те, кто еще не был арестован, торопились избавиться от подозрительного окружения. Дурново был исключен из Белорусской академии , оставаться в Минске было опасно и невозможно, и в начале 1930 г. он вновь возвращается в Москву. Однако тучи над русской наукой сгущались, и перспек-тив в Москве не было никаких. В 1930 г. его, правда, еще выдвигают в академики на место, освободившееся за смертью А. И. Соболевского, но эти попытки обречены на неудачу. Академия была совсем не той, что в 1924 г., когда Дурново избрали членом-корреспондентом. В 1929 г. в Академию пропихивают большевистскую пятую колонну: сначала Бухарина, Кржижановского и Губкина, затем Деборина, Фриче и Н. М. Лукина, а под конец Луначарского и В. П. Волгина, который сменяет С. Ф. Ольденбурга на месте непременного секретаря. Изменения вносятся в устав Академии, появляются «материалистическое мировоззрение», «нужды социалистической реконструкции», и исключение из Академии тех членов, чья деятельность «направлена во вред Союзу ССР». Разматывается «дело историков», арестованы С. Ф. Платонов, М. К. Лю- бавский, Н. П. Лихачев, В. Н. Бенешевич, С. В. Бахрушин, С. В. Рождественский, А. М. Мерварт, Я. Н. Ростовцев, С. К. Богоявленский, В. И. Пи- чета (как и Дурново, академик Белорусской академии). Понятно, что ни кандидатура Дурново, ни кандидатура Л. В. Щербы не проходят, избранным оказывается Н. С. Державин, креатура большевиков (Пер- ченок 1991). Звание члена-корреспондента никакой защитой больше не служит, скорее оно оказывается знаком беды.

Беда не заставляет себя долго ждать. Правда, еще три года Дурново перебивается в Москве, существуя на мизерную академическую пенсию и нерегулярные заработки («Карманный чешско-русский словарь», статьи в зарубежных журналах, чтение одного курса для аспирантов в Научно-исследовательском институте языкознания). Тем временем чекистская террористическая машина работает без перебоев. Деятелей науки, промышленности, культуры усмиряют по разрядам, и в 1933 г. очередь доходит до филологов, преимущественно славистов. Н. Н. Дурново и его старший сын А. Н. Дурново (начинающий славист) были первыми жертвами. Поводом послужил оговор М. Н. Скач- кова, знакомого Дурновых, арестованного по обвинению в участии в эсеровской организации и назвавшего Дурново «участником националистической организации, ведущей активную антисоветскую работу» вместе с М. Н. Сперанским, Г. А. Ильинским и М. С. Грушевским (Ашнин и Алпатов 1994, 12). В ночь на 28 декабря 1933 г. Н. Н. Дурново и

Н. Дурново арестовали, через три дня 31 декабря была арестована Варвара Трубецкая, невеста А. Н. Дурново и племянница Н. С. Тру-бецкого, еще через несколько дней ее отец, брат Н. С. Трубецкого,

С. Трубецкой.

Подбор первого эшелона арестованных не был случайным. Для начинающегося «дела славистов» ОГПУ выбрало евразийский сюжет. Этот сюжет, видимо, был среди давних заготовок чекистов, поскольку многие евразийцы были их агентами. Евразийцы во главе с Н. С. Трубецким не только формулировали существенно новое понимание судеб России, сохраняющее определенное значение и по сей день, но и вынашивали некоторые политические амбиции. Они пытались образовать политическую организацию, централизованную и конспиративную, занятую пропагандой своих идей, причем не только в эмиграции, но и в Совдепии, где должно было расти число их сторонников. Политические игры не были безобидными, ОГПУ за ними наблюдало и готово было при случае использовать. Одним из таких случаев и стало «дело славистов».

Ни Н. Н. Дурново, ни большинство других обвиняемых никакого отношения к евразийству не имело и евразийских идей не разделяло4.

Подлинные убеждения никого, естественно, не интересовали. Подследственные обвинялись в создании антисоветской организации, которая ставила целью насильственное свержение советской власти, была связана с иностранными правительствами и зарубежными антисоветскими центрами и готова была на применение любых средств, включая террор. Идеологическая мотивация самостоятельной роли не играла и нужна была лишь для полноты картины. Техника получения нужных показаний была хорошо отработана в предыдущих процессах, и Дурново начал давать показания уже 6 января 1934 г., назвав целый ряд имен; часть из них была, видимо, подсказана следователями, во всяком случае в своих показаниях, написанных в Соловках и содержащих отказ от сделанных на следствии признаний, Дурново указывает, что «мне с самого начала было предъявлено обвинение в том, что я входил в организацию, возглавляемую Сперанским» (Робинсон и Петровский 1992, 78; Ашнин и Алпатов 1994, 109).

Следствие продолжалось недолго, и в конце марта появилось «Обвинительное заключение по спец. делу № 2554». Привлеченные к делу обвинялись по 58-й статье в создании контрреволюционной организации Российская национальная партия «по прямым указаниям заграничного русского фашистского центра, возглавляемого князем Н. С. Трубецким, Якобсоном, Богатыревым и другими», основными линиями деятельности которой являлись «вербовка кадров для организации», «создание повстанческих ячеек и приобретение оружия для организации», «вредительство», «террор» (Ашнин и Алпатов 1994, 70—72). Дело было представлено на рассмотрение коллегии ОГПУ, рассмотрено на заседании коллегии 29 марта 1934 г., и Н. Н. Дурново был приговорен к десяти годам заключения в исправтрудлагерь . В апреле местом заключения были определены Соловки, куда он и был доставлен в середине мая того же года.

Сведения о пребывании Дурново на Соловках скудны. Он был помещен в «сторожевую» роту для инвалидов и поэтому на общие работы не выводился. В заключении он пытается заниматься научной работой, разбирая документы Соловецкого музея, пишет сербскохорватскую грамматику и пытается переслать ее в Москву, беспокоится о семье, слепнет, страдает от болей в сердце. Для историка более всего интересны обширные показания, которые Дурново дал в августе 1934 г., когда на Соловки приехал прокурор И. А. Акулов (публикацию этих показаний см.: Робинсон и Петровский 1992, 77—82; Ашнин и Алпатов 1994, 108—118). В них он отказывается от показаний, данных на следствии, прежде всего относящихся к существованию контрреволюционной организации, и излагает свои настоящие политические взгляды — видимо, с определенными ограничениями, налагаемыми жанром документа. Он пишет: «К идее коммунизма и принудительного коллективизма я относился отрицательно; но не менее отрицательно относился и к фашизму, не говоря уже о той форме, в какую он вы-лился в Германии. В то же время, однако, я признаю, что те формы го-сударственного строя — абсолютизм, сословная монархия или республика, демократическая монархия или республика, какие существовали до окончания войны, являются формами отжившими, на что указывают перманентные правительственные кризисы во всех парламентских странах». Ни капитализм, ни коммунизм не представляются Дурново приемлемым социальным строем, «[а] возможно ли что-нибудь третье, я не знаю» (Робинсон и Петровский 1992, 78; Ашнин и Алпатов 1994, 109—110).

Эти взгляды определяют отношение Дурново к евразийству. Он с самого начала говорит, что евразийскую теорию Трубецкого полностью не разделяет, а «из его политической программы» ценит «только критическую часть». Не разделяет Дурново прежде всего концепцию идеократии (см.: Трубецкой 1995, 428—435). «Примерами такого нового строя,— пишет Дурново,— является, с одной стороны, Советский Союз, с другой — фашистская Италия. По этому типу Трубецкой хочет построить и будущую конституцию Евразии. В Евразии должна установиться диктатура определенной партии; все дети и юношество будут воспитываться в государственных школах, где в них будет внедряться только одна идеология правящей партии. Наука, литература, искусство должны подчиняться директивам партии, другая идеология не должна допускаться [...] Насколько его критика аристократического строя мне казалась меткой, настолько положительная часть его программы меня не удовлетворяла и производила на меня, как на ученого, дорожащего свободой мысли, жуткое впечатление» (Робинсон и Петровский 1992, 79; Ашнин и Алпатов 1994, 112—114). Конфликт Дурново с Трубецким описан здесь, видимо, достаточно точно. Разделяя с Трубецким исходное для евразийства переживание заката Европы (ср.: Трубецкой 1995, 764), Дурново не готов принять предлагав-шийся евразийцами новый порядок мира, реальный опыт которого Дурново получил при коммунистическом режиме; этот опыт приводит его в ужас.

Показания, данные в Соловках, облегчили, вероятно, совесть Дурново, но, естественно, не облегчили его участи. В докладной прокурора было сказано, что «Соловки на его убеждения не повлияли» и что он «связь с закордонными кругами евразийцев подтвердил» (Ашнин и Алпатов 1994, 119—120), и Дурново был оставлен отбывать наказание на Соловках. В 1937 г. дела заключенных и сосланных в предшествующий период пересматривались с целью ужесточения наказания, новых сроков, расстрелов. Н. Н. Дурново был приговорен к расстрелу особой тройкой УНКВД 9 октября 1937 г., 27 октября приговор был приведен в исполнение (Ашнин и Алпатов 1994, 133—134). 5 января 1938 г. был расстрелян в Ташкенте сын Николая Николаевича Андрей Николаевич Дурново. В том же году был арестован и расстрелян и младший сын ученого Евгений (Ашнин и Алпатов 1994, 136, 139). Коммунистические палачи истребили всех, кого могли, и надеялись, что не оставили в этом мире не только людей, но и следа от них. Но Живущий на небесах посмеется, Господь поругается им.

* * *

Н. Н. Дурново остался в славянской филологии весомо и бесспорно, его идеи и поставленные им проблемы принадлежат к основным достижениям восточнославянской диалектологии, истории славянских языков, русской грамматики, истории древнерусской литературы. Его работы продолжают быть нужными и читаемыми не только как источники для истории славянского языкознания, но и как необходимое пособие в каждодневной работе слависта. Это понятно, поскольку Дурново был открыт для новых идей, усваивал их критически и плодотворно, и эта интеллектуальная подвижность сообщает его трудам притягательную силу живой науки.

Для лингвистов Пражского лингвистического кружка Н. Н. Дурново был старшим коллегой, принадлежавшим скорее поколению их учителей, и, поскольку структурализм в свои юные годы был воинственен, пражцы с этим поколением воевали. Достаточно взглянуть на письма Н. С. Трубецкого Р. О. Якобсону, чтобы увидеть, какую напряженную неприязнь испытывали новаторы языкознания к привержен-цам традиционных лингвистических методов, прежде всего к апологетам исторического метода. Трубецкой планировал кампанию против старшего поколения филологов как военную операцию. Знаменательно, что Дурново в число этих врагов не входил. Напротив, он был одним из главных собеседников пионеров структурализма, одновременно восприимчивым и критически вдумчивым. Если формально Дурново и не был членом Пражского лингвистического кружка, он был все же автором одной из частей Пражских тезисов (а именно четвертого, см.: Кайперт, 1999; см. ниже), и это побуждает рассматривать его как одного из основоположников современного славянского языкознания.

Дурново был в полной мере в курсе современного ему развития языкознания, хорошо понимал проблемы, обусловившие появление структурализма, и ни в малой степени не отрицал возможности структурных исследований. Однако Дурново обладал куда большим опытом конкретных диалектологических и историческо-лингвистических исследований, чем молодые новаторы, слишком большим интересом к языковому узусу в его социальном и историческом варьировании, чтобы ограничить свои интересы исключительно «внутренним» изучением языка. История языка не была для него хаосом, убегающим от всякого системного описания, но динамической системой, которая и должна изучаться в своем системном качестве. Сказывались ли в подобном подходе принципы, усвоенные Дурново у его московских учителей (прежде всего Ф. Ф. Фортунатова), или знакомство с современной ему немецкой философией истории и культуры, трудно сказать однозначно. Бесспорно, однако, что Дурново понимал систему языка иным, нежели Сос- сюр, образом, не как множество элементов, упорядоченных исключительно своими отношениями друг к другу, но как коммуникативный механизм, выполняющий «внешние» — социальные и культурные — функции.

Откликаясь на концепцию Соссюра, Дурново в 1927 г. писал: «В последнее время некоторые языковеды придерживаются отрицатель-ной точки зрения в отношении чисто исторического исследования языка. Они говорят, что основной целью научного языкового исследования является познание системы языка в целом. Этого же якобы можно достичь лишь при помощи синхронического, а ни в коем случае диахронического изучения языка, поскольку каждый язык только с синхронической точки зрения является целым, все члены которого находятся в тесной взаимосвязи и образуют одну реальную систему; изменения же, возникающие в языке с течением времени, не являются сами по себе изменениями языковой системы, а лишь отдельными фактами, часто случайными и не находящимися в какой-либо связи друг с другом» (Дурново 1969, 10).

Изложив основной постулат соссюровской концепции, Дурново продолжает: «Я убежден, что эти языковеды правы, когда они говорят о значении и цели научного синхронического языкового исследования, но я решительно не могу согласиться с их взглядом на сущность исторического развития языка; они представляют себе это развитие как ряд изменений, которые в то время, как нам кажется, что они касаются часто только единичных языковых фактов, все же неизбежно связаны со всей языковой системой и обусловлены этой системой. По-этому история языка является не наукой об отдельных сепаратных изменениях в языке, а наукой об изменении самого языка как системы и является в науке о языке не менее важной частью, чем синхроническое изучение языка, поскольку они одинаково оперируют с языковой системой как целым» (там же).

К пониманию истории языка как структурной динамики Дурново, видимо, приходит постепенно. Это понимание он формулирует как ответ на соссюровскую дихотомию синхронии и диахронии, обобщающий его опыт работы с диалектным и историческим материалом. Основную роль, надо думать, сыграли здесь многолетние диалектологические разыскания Дурново, в процессе которых и формировалось его представление о диалекте как системе и о соотношении диалектов как соотношении систем. Проекция диалектных отношений на историческую ось закономерно приводит к концепции лингвистического развития как преобразований одной системы в другую. Подобное понимание отчетливо сказывается, например, в проводимом Дурново различении переходных и смешанных говоров. В введении к «Опыту диалектологической карты русского языка в Европе», написанном Дурново совместно с Н. Н. Соколовым и Д. Н. Ушаковым, говорится: «В смешанных говорах влияние другого наречия выражается в простых заимствованиях отдельных слов или даже форм, но не изменяет звукового строя говора. Смешанным в той или иной степени является всякий говор, переходным же далеко не всякий. В переходных — изменения звуковой стороны, возникшие под влиянием другого наречия, носят закономерный характер, так как в них заимствования из другого наречия послужили образцом для переработки звукового строя, иначе говоря, проведены в качестве фонетического закона по всему говору (т. е. по всем соответствующим случаям). Надо иметь в виду, что в результате таких фонетических изменений, какие происходят в переходном говоре, только случайно могли бы получиться фонетические черты вполне тождественные с чертами наречия, послужившего образцом для подражания; в действительности переходные говоры обыкновенно представляют отличия от тех говоров, к переходу в который они, так сказать, стремятся, между прочим именно в тех явлениях, которые возникли в них в силу подражания. Так, например, аканье переходных в.-р. говоров с с.-в.-р. основой отличается от ю.-в.-р. аканья, под влиянием которого оно возникло. Таким образом, переходный говор представляет собою третий, новый тип говора по сравнению с теми двумя, из которых он образовался» (Дурново, Соколов, Ушаков 1915, 1—2). Эту аргументацию Дурново повторяет и в позднейших своих работах (ср.: Дурново 1918, 6; Дурново 1924, 73—74).

Можно видеть, что хотя Дурново и сохраняет младограмматический дискурс, его занимают преобразования системного характера: разграничиваются именно случайные изменения (заимствование отдельных элементов) от изменений системных, преобразующих звуковой строй и создающих новые отношения между элементами языка,— именно взаимодействие элементов внутри системы порождает «новый тип говора», так что происхождение элемента (которое преимущественно интересовало традиционную историю языка) перестает определять его функциональный статус и быть основным предметом внимания. В конечном счете именно этот — системный — подход лежит в основании диалектологических трудов Дурново, лишь отчасти сказываясь в его ранних работах (таких как монографическое описание говора Пар- фенок Рузского уезда — Дурново 1900—1903 — первое описание такого рода в русской диалектологии), но вполне проявляясь в поздних обобщающих исследованиях (например, в «Очерке истории русского языка» — Дурново 1924).

Вместе с тем для Дурново с самого начала были важны не только преобразования системы как таковые, но и те «внешние» условия, в которых они происходили и с которыми они были так или иначе связаны. Так, скажем, в рассуждении о переходных говорах читаем: «Возникновение переходных говоров, вызываемое влиянием одних говоров на другие, возможно в широком размере лишь при определенном культурном (образовательном, социальном, политическом) превосходстве одной части населения над другою. Понятно отсюда, что распро-странение переходных говоров в данном месте и в данный момент возможно лишь в одном направлении (от наречия более сильного в указанном отношении населения), и для изменения направления, для возникновения обратного влияния необходимо решительное изменение культурных отношений» (Дурново, Соколов, Ушаков 1915, 2). Таким образом, изучая диалектный узус, Дурново анализировал его в контексте культурных и социальных связей носителей языка (отдельные замечания о социо-культурных параметрах функционирования говора разбросаны и в его конкретных диалектологических работах). Системность, с его точки зрения, не означала единственности имманентного подхода, а существование внешних факторов изменения не противоречило его системности.

Эти воззрения на историю языка служат отправным моментом и для собственно историко-лингвистических работ Дурново, написанных в основном в 1920-е годы. Наиболее показательным в теоретическом отношении исследованием этого периода является доклад Дурново на первом съезде славянских филологов в Праге в 1929 г. «К вопросу о времени распадения общеславянского языка» (Дурново 1931). В время пребывания в Чехословакии Дурново находится в тесном общении с Н. С. Трубецким и Р. О. Якобсоном, и их работы по истории славянских языков несомненно сказываются на постановке проблемы, разбираемой в этом докладе. Решает ее, однако, Дурново в соответст-вии со своими собственными установками. Он приводит мнение Трубецкого о том, что временем распадения общеславянского языка является эпоха падения редуцированных, и задается вопросом, что именно должно означать это — поддерживаемое им — суждение.

Дурново начинает с перечисления тех различий между славянскими диалектами, возникновение которых может быть отнесено ко времени до падения редуцированных. Он не ограничивается, однако, замечанием, что «славянские диалекты до середины X в. различались не больше, чем диалекты любого нынешнего языка более или менее значительного народа, во всяком случае не больше, чем нынешние диалекты великорусского или украинского или польского или сербохорватского языка» (Дурново 1931, 521). Те изменения «общеславянского достояния», которые являются общими для нескольких славянских языков и «могут быть датированы эпохой до падения глухих», возникают в разных славянских наречиях не независимо, они вызваны общими тенденциями и осуществляются в рамках одной системы. К таким изменениям Дурново относит эволюцию сочетаний dj, tj в палатальные согласные, устранение сочетаний or, ol, деназализацию носовых, развитие «g в g, откуда позднее h» и т. д. (там же, 524). Дурново тем самым связывает «внутрисистемность» (т. е. реализацию в рамках единой системы) данных инноваций с их общностью для нескольких славянских наречий (т. е. диалектов общеславянского, развившихся позднее в отдельные языки). После падения и прояснения редуцированных развиваются инновации, невозможные в рамках единой системы и вместе с тем отграничивающие отдельные славянские языки. К ним Дурново, в частности, относит «различный характер ударения [...], этимологическое [читай — фонологическое] различение долгих и кратких гласных или долгих и кратких согласных, различение и неразличение по качеству ударяемых и неударяемых гласных, наличие или отсутствие этимологически различаемых твердых и мягких вариантов согласных, зависимость или независимость качества гласных от соседних согласных или от гласных соседних слогов и т. д.» (там же, 521). Отсюда вывод: «Все названные различия свидетельствуют о полной коренной перестройке о.-сл. звуковой системы, следовательно, о полном разрыве между диалектами о.-сл. языка и образовании самостоятельных славянских языков» (там же, 521—522). Таким образом, характер инновации в отношении к системе оказывается для Дурново обстоятельством, определяющим ее место в исторической динамике.

Здесь вновь стоит отметить, что развитие системы языка Дурново соотносит с социально-историческими параметрами динамики узуса. Говоря о единстве общеславянского вплоть до эпохи падения редуцированных, Дурново указывает, что лингвистическое единство должно поддерживаться «единством политическим и единством культурным» (там же, 525). О политическом факторе Дурново пишет в связи с Великой Моравией, объединявшей западных и южных славян, и в связи с державой «Святослава Русского со столицей в Преславе» (там же). Дурново полагает, что «[с]ильнее и глубже [были] объединительные тенденции и факторы в области культуры» (там же). Определяющее значение имела здесь, по мнению Дурново, кирилло-мефодиевская традиция и существование у славян общего литературного языка как части этой традиции. Дурново пишет: «Константин и Мефодий, не знающие другого славянского языка, кроме языка славян солунских, едут смело в Моравию и успешно выполняют свою миссию. Мало-помалу их язык становится не только церковным, но и литературным языком всего славянского мира: в конце X и в XI в. на нем пишут, читают, проповедуют и служат и в Новгороде и в Киеве и в Преславе и в Охриде и в Велеграде и на Сазаве [...] Единство литературного языка само по себе еще не свидетельствует о единстве языка живого, но во всяком случае распространение старославянского литературного языка во всем славянском мире при неблагоприятной политической ситуации легче всего находит себе объяснение в общепонятности этого языка и в единстве славянского живого языка; в то же время единство славянского литературного языка было тем фактором, который должен был способствовать сохранению единства разговорного общеславянского языка, если оно было в то время, когда старославянский стал единым литературным языком всего славянства» (там же, 526).

Как можно видеть, Дурново достаточно четко разграничивает историю разговорного языка как системы от внешних факторов, влияющих на динамику этой системы. Однако, разграничивая, он не отсекает, т. е. не стремится ограничить проблематику истории языка чисто имманентным анализом. На этом подходе основаны два обобщающих курса, опубликованные Дурново в 1920-х годах: «Очерк истории русского языка» (Дурново 1924) и «Введение в историю русского языка» (Брно, 1927; см.: Дурново 1969). Конечно, их синтетический характер в существенной мере обусловлен тем, что они воспроизводят курсы, читавшиеся Дурново в университетах: «Очерк» — тот курс, который Дурново читал в Харьковском университете (литографированный курс 1914 г., в издании 1924 г. подвергшийся существенной переработке), «Введение» — тот курс, который Дурново читал в 1926 г. в Брно . Тем не менее вряд ли все сводится к дидактической задаче. Для Дурново речь идет не только о порядке изложения разнородного материала, но и о нахождении закономерных связей разнородных явлений: диалектного членения и социально-политических процессов, культурной ориентации и языкового поведения, религиозных установок и характера эволюции литературного языка.

При таком подходе к лингвистическому анализу вполне понятным был интерес Дурново к истории литературного языка, первоначально, видимо, возникший в контексте традиционной критики древних памятников письменности как свидетельств истории разговорного языка. Если взглянуть на то, как использовались памятники письменности в работах по истории русского языка в конце XIX — начале XX вв., т. е. до Дурново (в частности, в таких классических трудах, как «Лекции по истории русского языка» А. И. Соболевского [Соболевский 1907] или «Очерк древнейшего периода истории русского языка» А. А. Шахматова [Шахматов 1915]), становится очевидной методологическая ущербность существовавшей практики. Из рукописей извлекались отдельные примеры, в написании которых предположительно отражалось реальное произношение писцов, и при этом в качестве исходного и не обсуждаемого постулата считалось, что писец рабски воспроизводит свой оригинал, время от времени не справляясь со своей задачей и делая ляпсусы. Эти-то ляпсусы, когда усердный копиист, забывшись, записал свою речь, и отлавливает историк языка, отбрасывая, как ненужный мусор, многие листы ничего не говорящего текста. Письменный язык выступает, таким образом, как источник атомарных фактов, так что самая мысль о какой-либо системности оказывается полностью чуждой этому направлению лингвистического анализа.

Именно этот подход воспринимается Дурново как глубоко неадекватный, не позволяющий отделить пшеницу от плевел, т. е. оценить значимость тех фактов, на поиски которых было затрачено столько энергии. Эта значимость может быть определена только в контексте всей рукописи, рассмотренной как реализация системы, на которой ос-новывался данный писец. Системность в случае памятников книжного письма специфична, это не системность разговорного языка, которой с теми или иными оговорками может быть приписан атрибут спонтанности, а системность, отрефлексированная как норма, т. е. как последовательная реализация представлений пишущего о правильном узусе. «[П]ри анализе старинных памятников со стороны их правописания и языка,— пишет Дурново,— первой задачей исследователя является определение норм литературного языка и правописания, какими руководились их писцы. Без этого нельзя составить понятие и о чертах живого некнижного языка писцов, отражающихся на написаниях памятников» (Дурново 1933, 48).

В этой перспективе встает проблема определения того, как формируется норма «литературного» языка, каковы ее составляющие, какие принципы лежат в основе присущей ей упорядоченности. Именно игнорирование этой проблемы составляло, на взгляд Дурново, фундаментальный недостаток в трудах его предшественников, с критики которых он начинает свою классическую работу «Славянское правописание X—XII вв.»: «При суждении о языке прошлых эпох по письменным памятникам исследователи часто недостаточно учитывают роль правописания и орфографических навыков писцов, а также принципиальное различие между языком книжным и живыми говорами писцов» (Дурново 1933, 45). И далее Дурново приводит характерные суждения «самых видных исследователей» (В. Н. Щепкина, А. А. Шахматова, В. В. Виноградова), указывающие на непонимание ими данной проблематики .

В чем же состояло это непонимание? «Нередко в работах, посвященных анализу правописания старинных памятников языка,— пишет Дурново,— все написания памятника сводятся к двум источникам: на-писаниям оригинала и передаче живого произношения писца. Несомненно, такой подход ошибочен. Как правило, писцы вообще не стремятся к передаче своего личного произношения. Это видно из того, что в любом старинном тексте ряд особенностей произношения писца проскальзывает только в виде немногих ошибок против принятого писцом правописания. Не менее ошибочно думать, что сколько-нибудь грамотные писцы стремились к точной передаче написаний сво-их непосредственных оригиналов» (там же, 45). Дурново указывает, каковы были источники той нормы, которой следовали восточнославянские писцы: «Анализ правописания русских рукописей XI и XII в. привел меня к выводу, что большая часть русских писцов в своем правописании руководилась не столько написаниями своих непосредственных оригиналов и своим живым произношением, сколько усвоенной ими традиционной орфографией и особым книжным или церковным произношением» (Дурново 1924—1927, IV, 73).

Древними восточнославянскими рукописями Дурново занялся в 1920-е годы, когда у него не осталось возможности преподавать и ездить в диалектологические экспедиции. Об «условиях, чрезвычайно неблагоприятных для научных занятий», Дурново упоминал уже в предисловии ко второму выпуску «Диалектологических разысканий» (Дурново 1918, 7), и в начале двадцатых годов положение существенно не улучшилось. В этот период Дурново проделал огромную работу, обследовав «большую часть рукописей московских рукописных собраний, которые можно относить к XI и первой половине XII в.» (Дурново 1924—1927, IV, 73). Данные, собранные тогда Дурново и обобщенные им в статье «Русские рукописи XI и XII вв. как памятники старославянского языка» (Дурново 1924—1927, IV—VI), больше напоминающей напечатанную по частям монографию, до сих пор остаются наиболее полными и достоверными для многих рукописей . Как тщательность анализа, так и его направленность были вполне новаторскими, а ряд конкретных проблем истории языка был по существу поставлен впервые (например, об условиях различения е и к в славянской письменности, о характере неразличения h и е). Последующая разработка этих проблем (см., например, работы: Лант 1949; Успенский 1987; Живов 1984) основывалась на результатах, полученных и осмысленных Дурново.

Как видно из названия обсуждаемой работы, Дурново первоначально ставил перед собой задачу привлечь данные восточнославянских рукописей для изучения старославянского языка, поскольку, по его мнению, «русские рукописи, восходящие к ю.-сл. орфографической традиции первой половины XI в., имеют большое значение, помогая судить и о самом ст.-сл. языке и об эволюции его у южных славян в XI и XII вв. с большей ясностью, чем это можно сделать, пользуясь памятниками только ю.-сл. письма» (Дурново 1924—1927, IV, 73). Выводов о старославянском языке в статье тем не менее нет, возможно, потому, что она, видимо, осталась неоконченной . Очевидно вместе с тем, что эта заявленная тема отступает по ходу изложения на второй план. Она уступает место проблемам, относящимся к собственно восточнославянскому развитию: тому, из каких источников формировалась правописная норма восточнославянского извода церковнославянского языка, в каком отношении находилась она к южнославянским образцам и к живым диалектам восточных славян, до какой степени зависела она от типа воспроизводимого текста и т. д. Дурново, таким образом, обращается, ограничиваясь, правда, орфографией, к развитию книжного («литературного») языка восточных славян (церковно-славянского) как самостоятельному феномену.

Фундаментальные вопросы, возникавшие в рамках этого исследования, обсуждаются Дурново в его уже упоминавшейся статье «Славянское правописание X—XII вв.» (Дурново 1933). Здесь он четко формулирует те принципы, на которых основывалось освоение церковнославянского языка у восточных славян,— во всяком случае в том, что касается орфографической нормы. Дурново полагал, что «[с]тарославянский язык, представлявший сначала литературное оформление одного из македонских говоров, со стороны своего произношения [...] всюду в той или другой мере приспособлялся к местному живому произношению. [...] Таким образом создались различавшиеся по произношению областные варианты или диалекты старославянского языка» (Дурново 1933, 48—49).

Приспособление состояло прежде всего в устранении таких звуков и звукосочетаний, которые противоречили фонологической системе данного местного диалекта. Несвойственные живому языку звуки и звукосочетания сохранялись лишь в редких случаях, «[б]ольшая часть их сводилась к особенностям в произношении иностранных слов» (там же, 51); Дурново приводит в качестве примера произношение заимствований из греческого с палатальными k, g, x перед передними гласными и чтение греческого f или латинского f как f. В основном же несвойственные местному диалекту звуки и звукосочетания заменялись их «этимологическими» кореллятами, т. е. теми звуками и звукосочетаниями, которые носители языка находили в соответствующих словах своего диалекта (например, в восточнославянском книжном произношении zd в соответствии с *dj заменялось на z). Это не значит, однако, что элиминировалось само противопоставление книжного и некнижного произношения, «литературное старославянское или церковнославянское произношение если не всюду, то по большей части отличалось от живого народного произношения» (там же, 49). Отличия эти возникали главным образом за счет того, что «в соответствующих словах и формальных частях слов в литературном языке вместо одних зву- ков народного говора произносились другие звуки, имевшиеся в этом говоре в тех же положениях, но в других словах» (там же, 51); в качестве примера Дурново указывает на то, что «в русском книжном произношении принято было в XI—XII вв. ъ и ь читать как о и е, а h как е» (там же) . Таким образом, адаптация церковнославянского на восточнославянской почве начиналась в сфере орфоэпии (книжного произношения) и уже из этой сферы распространялась на правописание.

Эволюция церковнославянского правописания имела дело с уже сложившейся орфоэпической нормой и именно на нее была ориентирована. Этот процесс описывается следующим образом: «Старославянское правописание, основанное на фонологическом принципе соответствия звуковой системе одного из южнославянских говоров, с течением времени стало применяться и там, где звуковая система местного говора была несколько иной; да и в том говоре, в котором создалось это правописание, звуковая система со временем тоже изменилась. Как мы видели, эти различия между звуковой системой говора, легшего в основу старославянского языка, и звуковыми системами других славянских говоров, представители которых усваивали старославянский язык в качестве литературного, вызвали появление местных ли-тературных диалектов старославянского языка, звуковая система которых отличалась от его первоначальной звуковой системы, но не совпадала со звуковыми системами соответствующих живых местных говоров. Это отличие новых местных литературных диалектов старославянского языка от его первоначального типа вызвало и приспособление правописания к ним, а не непосредственно к тем живым говорам, на почве которых они возникли. Т. е. произношение, существовавшее в том или другом живом местном говоре, могло влиять на изменение норм правописания только в том случае, если оно становилось литературным для данной области. Само же живое произношение, поскольку оно не усваивалось литературным языком, могло отражаться на правописании писцов лишь в виде более или менее частных, в зависимости от их грамотности, ошибок» (там же, 58).

Таким образом, правописание ориентировалось на книжное произношение и изменялось под его влиянием. Это изменение, однако, было постепенным, куда более постепенным, чем адаптация на орфоэпическом уровне. Скорость приспособления зависела от разных факто-ров, которые Дурново подробно не анализирует, хотя общий характер динамики правописания определен им вполне четко: «Правописание, как везде, и у славян в X—XII вв. не сразу приспособлялось к звуковой системе местных литературных диалектов старославянского языка. В течение известного времени оно продолжало сохранять традиционные написания, не оправдываемые звуковой системой местного литературного диалекта. К таким традиционным написаниям в части рукописей XI и XII в. принадлежат написания, сохраняющие этимологическое различение между ж, ж, А, ^ с одной стороны и буквами, передающими заменившие их в местном произношении неносовые гласные, с другой стороны» (там же, 59) . Традиционные, восходящие к старославянским оригиналам написания постепенно уступали место написаниям, согласным с местным книжным произношением, и именно так формировалась правописная норма восточнославянского извода церковнославянского языка.

Изучение правописания древних рукописей привело Дурново к новому осмыслению проблем литературного (книжного) языка. В литературном языке системность реализуется иным образом, чем в языке живом, она осуществляется как норма, и именно динамика нормы должна изучаться историками литературного языка. Динамика нормы обусловлена иными факторами, чем развитие разговорного языка, и Дурново, кажется, рассматривает этот процесс как равнодействующую, складывающуюся из опосредованного воздействия развития живого языка и культурно-языковой традиции. Сама эта традиция также не есть константа, располагающаяся в прошлом, но пересматриваемая и реформируемая преемственность. Характерно, что в 1930-е годы Дурново обращается к такой теме, как раскол и никоновская книжная справа, т. е. именно к процессам реформирования нормы книжного языка. Р. О. Якобсон писал Н. С. Трубецкому 20 июня 1931 г.: «Дурново написал статью о русском расколе. Он установил, что никакого никоновского исправления книг на деле не было, а просто Никон хотел ввести общероссийский канон, в основе которого положил почти без изменения украинские издания церковных книг. Это вызвало отпор» (Якобсон 1975, 291). Статья эта, к сожалению, до нас не дошла.

Мы не знаем, каковы были дальнейшие научные планы Дурново, как далеко он собирался двигаться в этом, тогда почти вовсе не развитом направлении: коммунистический режим уничтожил и самого ученого, и его архив. Одной проблемой, однако, Дурново успел заняться, а именно определением статуса старославянского как литературного языка и вопросами дифференциации преемников старославянского — локальных изводов церковнославянского языка. Принципиальные вопросы были поставлены в статье «Sur le probleme du vieux-slave» (Дурново 1929), напечатанной в первом томе пражских «Travaux», откры-вавшихся Тезисами Пражского лингвистического кружка. Статьи первого тома давали развернутое обоснование тезисов, и работа Дурново соотносится с четвертым тезисом «Les problemes actuels du slave d'eg- lise», авторство которого и может быть приписано Дурново (Кайперт, 1999) . Основные идеи состоят в том, что старославянский является общеславянским литературным языком; его развитие должно рассматриваться в соответствии с «принципами, управляющими историей литературных языков» (Тезисы 1929, 22). Старославянский распадается на ряд «литературных диалектов» (редакций), ни один из которых не совпадает с «живыми славянскими языками или диалектами, отражающимися в правописании текстов в ошибках и несистематических исключениях из принятых [в данной редакции] правил» (Дурново 1929, 141). Неоправданно рассматривать лишь один из этих диалектов как «правильный», а остальные — как отклонения от него (Тезисы 1929, 22). Каждый из диалектов, в том числе и болгарский, представляет собой результат взаимодействия усвоенной традиции, восходящей к свв. Кириллу и Мефодию, и местного диалекта, к которому данная традиция приспособляется. «Для понимания происхождения и состава старославянского» важно «реконструировать тот живой говор, который был положен Кириллом и Мефодием в основание созданного ими литературного языка» (Дурново 1929, 142); при решении этой задачи следует обратиться к глаголической нумерации, сочинению Храбра, азбучным акростихам и абецедариям (там же, 144—145). Вместе с тем актуальна задача изучения эволюции церковнославянского: от старославянского и среднему церковнославянскому («moyen slave d'eglise») в его различных диалектах и новому церковнославянскому («nouveau slave d'eglise») (там же, 142).

Более подробно эта проблематика обсуждается в статье «Мысли и предположения о происхождении старославянского языка и славян-ских алфавитов» (Дурново 1931). В младограмматической традиции, которая восходила к А. Лескину и к которой примыкал, в частности, Шахматов, старославянский рассматривался прежде всего как письменная фиксация одного из болгарских (или македонских) говоров (отсюда и именоваться он мог «староболгарским»). Именно этому пониманию Дурново противопоставляет концепцию старославянского как литературного языка: «Свв. Кирилл и Мефодий своими переводами положили начало тому славянскому литературному языку, который в древнейшей известной нам его форме мы называем старославянским. Из определения его, как литературного, вытекает, что под этим термином следует понимать известную норму, которой стремились следовать писатели, переводчики и писцы, писавшие на этом языке, и которую нельзя отождествлять с их индивидуальным языком или живым говором. Старославянскому языку принадлежат только те из языковых черт, извлекаемых нами из его древнейших памятников, которые проводятся пишущими на нем, как нормы, с тою последовательностью, какую им дозволяет их грамотность [...] Из того же определения следует, что хотя в основе старославянского языка лежал живой говор, [...] мы не имеем права предполагать без достаточных оснований, что старославянский язык, каким мы его знаем, всеми своими чертами совпадал с тем или другим славянским языком или говором» (Дурново 1931, 48—49).

В этот контекст Дурново помещает и историю отдельных славянских литературных языков: «Являясь литературным языком разных славянских народов, старославянский язык представлял разные варианты в зависимости от различий в языке пользовавшихся им народов и с течением времени испытал всюду сложную эволюцию, значительно удалившею выросшие из него позднейшие литературные славянские языки, как например, церковнославянский язык болгарской, сербской, русской и чешскоморавской редакции и, наконец, русский литературный язык, от старославянского языка в его первоначальном виде» (там же, 49). Существенно, что Дурново говорит здесь об эволюции церковнославянского, т. е. в отличие от своих предшественников рассматривает язык церковнославянской письменности как живую и развивающуюся систему. Эти мысли Дурново (развить их он не успел) перекликаются с типологией славянских литературных языков, которая была предложена Н. С. Трубецким в его известной работе 1927 г. «Общеславянский элемент в русской культуре» (Трубецкой 1995, 162—210), и отражают те дискуссии о проблемах литературных языков, которые шли в Пражском лингвистическом кружке и среди близких к нему лингвистов и нашли выражение в «Тезисах Пражского лингвистического кружка», в том числе и в тезисе, предложенном Дурново. Дурново оказался вполне восприимчив к новому направлению и вместе с тем обогатил его и новыми, часто более тонкими и ню-ансированными идеями, и конкретным анализом обширного материала, остававшегося недоступным его младшим коллегам. Диалектологические работы Дурново легли в основание всех последующих построений восточнославянской диалектологии, так что результаты его исследований оказались в полной мере освоенными, прошедшими тем путем зерна, который и есть подлинная награда ученого труда. До определенной степени это относится и к исследованиям Дурново по древнерусской литературе; не создав в этой области нового направления, они тем не менее не утратили своего значения: специалисты, занимающиеся теми же текстами или теми же темами, знают и ценят вклад Дурново в их изучение. Труды Дурново по истории славянских языков и в особенности по истории церковнославянского не были в той же мере восприняты славянской филологией. Хотя для определенного круга специалистов они стали исходным пунктом для всей дальнейшей работы, заблуждения, которые он истреблял, продолжают мирно существовать и воспроизводиться в разнообразных исследованиях языка древней славянской письменности. Отчасти это связано с цензурой в науке сталинского периода: на Дурново не ссылались, а часто в силу этого и не читали. Отчасти, однако же, это объясняется именно тем, что статьи Дурново разбросаны по разным, порою труднодоступным, изданиям, а его «Очерк» 1924 г. отсутствует во многих библиотеках. Эту длящуюся несправедливость и призвана исправить настоящая публикация.

Литература

Архангельское евангелие 1997—Архангельское евангелие 1092 года. Исследования. Древнерусский текст. Словоуказатели. Изд. подготовили Л. П. Жуковская, Т. Л. Миронова. М.: «Скрипторий», 1997.

Ашнин и Алпатов 1993—Ашнин Ф. Д., Алпатов В. М. Николай Николаевич Дурново.—звестия Академии наук. Серия лит-ры и языка. Т. 52 (1993), № 4, 54—68.

Ашнин и Алпатов 1994—Ашнин Ф. Д., Алпатов В. М. «Дело славистов»: 30-е годы. М.: «Наследие», 1994.

Дурново 1900—1903—Дурново Н. Н. Описание говора деревни Парфенок Рузского у. Московской губ.— Русский филологический вестник, 44 (1900), № 3—4, 153—216; 45 (1901), № 1—2, 227—268; 46 (1901), № 3—4, 129—151; 47 (1902), № 1—2, 119—151; 49 (1903), № 1—2, 297—321; 50 (1903), № 3—4, 64—147, 285—297.

Дурново 1915 —Дурново Н. Н. Материалы и исследования по старинной лите-ратуре. I. К истории Повести об Акире. М.: Синод. тип., 1915.

Дурново 1918 —Дурново Н. Н. Диалектологические разыскания в области ве-ликорусских говоров. Ч. I. Южновеликорусское наречие. Вып. 2. Б. м.: Тип. Ша- мординской женской пустыни, 1918.

Дурново 1924—Дурново Н. Н. Очерк истории русского языка. М.—Л., 1924.

Дурново 1924—1927 —Дурново Н. Н. Русские рукописи XI и XII вв. как памятники старославянского языка.—^жнославенски филолог, IV (1924), 72—94; V (1925—1926), 93—117; VI (1926—1927), 11—64.

Дурново 1929— Durnovo N. N. Sur le probleme du vieux-slave.— Melanges linguis- tiques dedies au Premier Congres des philologues slaves. Prague, 1929, 139—145 [Tra- vaux du Cercle Linguistique de Prague, I].

Дурново 1931—Дурново Н. Н. К вопросу о времени распадения общеславянского языка.— Sbornik praci I. Sjezdu slovanskych filologu v Praze, 1929. Praha, 1931, 514—526.

Дурново 1933—Дурново Н. Н. Славянское правописание X—XII вв.— Slavia, roc. 12 (1933), ses. 1—2, 45—82.

Дурново 1969—Дурново Н. Н. Введение в историю русского языка. Изд. 2-е. М., 1969.

Дурново, Соколов, Ушаков 1915 —Опыт диалектологической карты русского языка в Европе с приложением очерка русской диалектологии. Составили Н. Н. Дурново, Н. Н. Соколов и Д. Н. Ушаков. М.: Синод. тип., 1915 [Труды Московской диалектологической комиссии, в. 5].

Живов 1984—Живов В. М. Правила и произношение в русском церковнославянском правописании XI—XIII века.— Russian Linguistics, vol. 8 (1984), n. 3, 251—293.

Кайперт 1999—Keipert H. Die Kirchenslavisch-These des Cercle linguistique de Prague.— Festschrift fur Klaus Trost zum 65. Geburtstag. Hrsg. von E. Hansack, W. Koschmal, N. Nubler, R. Vecerka. Munchen: Verlag Otto Sagner, 1999, 123—133 [Die Welt der Slaven Sammelbande, Bd. 5].

Лант 1949— Lunt H. G. The Orthography of Eleventh Century Russian Manuscripts. University Microfilms, Ann Arbor, Michigan, 1949.

Перченок 1991— Перченок Ф. Ф. Академия наук на «великом переломе».— Звенья. Исторический альманах. Вып. 1. М., 1991, 163—235.

Поповски 1989 — Popovski J. The Pandects of Antiochus. Slavic Text in Transcription.— Поллтл кънигописьнага, № 23—24. January 1989.

Пуришкевич 1914— Пуришкевич В. Материалы по вопросу о разложении современного русского университета. СПб., 1914.

Робинсон и Петровский 1992— Робинскон М. А., Петровский Л. П. Н. Н. Дурново и Н. С. Трубецкой: проблема евразийства в контексте «дела славистов» (по ма-териалам ОГПУ — НКВД).— Славяноведение, 1992, № 4, 68—82.

Сводный каталог 1984 —Сводный каталог славяно-русских рукописных книг, хранящихся в СССР. XI—XIII вв. М., «Наука», 1984.

Соболевский 1907 — Соболевский А. И. Лекции по истории русского языка. Изд. 4-е. М., 1907.

Сумникова 1995 — Сумникова Т. А. Николай Николаевич Дурново. (Штрихи к портрету).— Известия Академии наук. Серия лит-ры и языка. Т. 54 (1995), № 5, 73—82.

Тезисы 1929—Theses [du Cercle Linguistique de Prague].— Melanges linguis- tiques dedies au Premier Congres des philologues slaves. Prague, 1929, 5—29 [Travaux du Cercle Linguistique de Prague, I].

Трубецкой 1995 — Трубецкой Н. С. История. Культура. Язык. Составление, подготовка текста и комментарии В. М. Живова. М.: Прогресс-Универс, 1995.

Успенский 1987— Успенский Б. А. История русского литературного языка (XI— XVII вв.). Munchen, 1987.

Шахматов 1915— Шахматов А. А. Очерк древнейшего периода истории русского языка. Пг., 1915 [Энциклопедия славянской филологии, вып. 11.1.]

Якобсон 1975—Jakobson R. O. (ed.). N. S. Trubetzkoy's Letters and Notes. Prepared for publication by R. Jakobson with the assistance of H. Baran, O. Ronen, and M. Taylor. The Hague — Paris, 1975.

| >>
Источник: В. М. Живов. Н. Н. Дурново. Н. Н. Дурново и его идеи в области славянского исторического языкознания. 1985

Еще по теме Введение:

  1. ПРЕДИСЛОВИЕ
- Археология - Великая Отечественная Война (1941 - 1945 гг.) - Всемирная история - Вторая мировая война - Давня історія України (до VI ст.) - Древняя Русь - Историография и источниковедение России - Историография и источниковедение стран Европы и Америки - Историография и источниковедение Украины - Историография, источниковедение - История Австралии и Океании - История аланов - История Византии - История Древнего Востока - История Древнего Рима - История Казахстана - История кинематографа - История Новейшего времени - История Нового времени - История первобытного общества - История Р. Беларусь - История России - История средних веков - История стран Азии и Африки - История стран Европы и Америки - Історія України - Музееведение - Новейшая история России - Палеонтология - Первая мировая война - Ранний железный век - Украина в XVI - XVIII вв - Украина в составе Российской и Австрийской империй - Україна в середні століття (VII-XV ст.) - Энеолит и бронзовый век -