>>

Г. Г. Майоров. Лейбниц как философ иауки

В данное издание Сочинений Лейбница включены работы, посвященные вопросам теории познания, мето -дологии, логики и общей теории науки. Этим вопросам Лейбниц уделял самое большое внимание в продолжение всей своей жизни, начиная с юных лет.

Он любил вспоминать о том, что еще в детстве самостоятельно пришел к мысли о необходимости установить в человеческом познании строгий порядок, чтобы исключить из науки все ложное и сомнительное, а то, что в ней есть истинного, направить на улучшение человеческой жизни. Тогда он сделал для себя правилом в словах и других знаках «всегда искать ясности, а в делах пользы» и не верить никаким авторитетам, пока не представлены доказательства, в доказательствах же не останавливаться до тех пор, пока не дойдешь до самоочевидных принципов. Руководствуясь такими правилами, Лейбниц неизбежно должен был обратиться к логике, а когда обратился, то сразу же увидел в ней ключ к преобразованию всего человеческого знания, и мысль о неисчерпаемых возможностях логики больше уже никогда его не оставляла.

В двадцать лет Лейбниц выпустил в свет первый плод своих логических штудий — диссертацию «О комбинаторном искусстве», в которой выдвигалась идея новой логики — логики символической и математической, способной стать универсальной теорией научного мышления и общей теорией открытия. Около трехсот лет спустя Норберт Винер скажет об этой диссертации, что она начинает собой эру кибернетики.

Но как бы высоко Лейбниц ни ставил логику, она все же никогда не была для него самоцелью: он видел в ней только прекрасное и, можно сказать^ универсальное средство науки — «органон» познания и открытия. Конечной же целью всех его трудов, как он сам говорил, служил триединый идеал «мудрости, добродетели и счастья», осуществление которого на практике он считал делом реальным, ибо глубоко верил в человеческий прогресс, в победу культуры над варварством.

Лейбниц был гуманистом в самом высоком смысле зтого слова.

Он по-настоящему любил человека и созданную им культуру. Но он любил их не как вдохновенный романтик, а как трезвый логик — не закрывая глаза на человеческие пороки и теневые аспекты культуры. Более того, Лейбница, знаменитый оптимизм которого столь язвительно и несправедливо высмеял не вполне понимавший его Вольтер, можно считать одним из самых основательных и тонких критиков современной ему культуры.

Критике негативных сторон интеллектуальной культуры своего времени, и прежде всего развенчанию еще имевшего в XVII в. значительное влияние схоластического догматизма, Лейбниц посвятил работу о Низолии„ которая открывает публикации данного тома. Это одно из его ранних сочинений (1670). Оно представляет собой предисловие к изданному Лейбницем, по просьбе его тогдашнего покровителя мецената барона Бойнебурга, произведению гуманиста XVI столетия Мария Низолия* имевшему название «Об истинных принципах и истинном методе философствования против псевдофилософов». Всту-пительный текст Лейбница и по содержанию, и по форме выходит далеко за рамки жанра обычного предисловия. В целом это вполне самостоятельный трактат, хотя в его композиции все же имеются некоторые странности, объяснимые его специальным назначением.

Читателю может, например, показаться странным, почему Лейбниц начинает свой трактат с длиннейшего и скучнейшего перечня разных изданий и имен, большинство из которых не только совершенно забыто в наше время, но и во времена Лейбница было мало известно. Зачем же понадобились ему эти утомительные перечисления? Зачем в последующем изложении он вновь и вновь применяет этот прием, то и дело обрушивая на читателя шквал своей эрудиции — длинные перечни известных и неизвестных имен философов, историков, юристов, математиков, естествоиспытателей, филологов и прочих под-вижников царства науки и словесности? Не затем ли только, чтобы выставить свою образованность и выразить

свою причастность к общему делу ученых? Кто читал Лейбница, тот знает, что он никогда не упускал случая блеснуть эрудицией и вспомнить о своих заслугах.

Но что касается предисловия к Низолию, дело здесь все- таки в другом. Дело в том,- что издание Низолия служит Лейбницу поводом для того, чтобы впервые обстоятельно и публично высказать свое отношение к культурному наследию прошлого и к тем спорам вокруг него, которые будоражили умы его современников и ближайших пред-шественников. Для новой западноевропейской культуры, сформировавшейся в эпоху Возрождения и достигшей высокого расцвета в XVII в., в качестве собственного прошлого, с которым надо было свести счеты, в качестве «прошлого в настоящем», выступала схоластика. В большей и, несомненно, лучшей своей части эта культура была антисхолаСтической. Однако если на первых порах ренессансный гуманизм утверждал себя почти исключительно в противовес средневековой культурной традиции, полностью отрекаясь от своего недавнего прошлого и брезгливо отстраняясь от схоластики, а заодно и от ее крупнейшего авторитета — Аристотеля, то позднее, с началом контрреформации, а особенно в XVII в., наряду с этим радикально негативным подходом к средневековью, продолжавшим сохранять свое значение, складывается и другой, более трезвый, менее амбициозный, а потому и более историчный подход. В соответствии с этим новым подходом эпоха схоластики оценивалась хотя и критично, но более объективно и дифференцированно: она представлялась эпохой варварства, но варварства поневоле, сочетавшегося с искренним и нередко продуктивным стремлением к истине; в схоластике выявлялись различные направления, среди которых одно — номинализм — рассматривалось как важный источник философии Нового времени. Основой этого подхода были доброжелательность и уважение к традиции. Виднейшим его выразителем в XVII в. и был Лейбниц. Наоборот, издаваемый Лейбницем Низолий был одним из представителей прежнего, негативно-критического подхода. Будучи типичным ренессансным гуманистом, Низолий не видит в схоластической философии ничего, кроме варварских заблуждений и беспорядочной игры в слова, к тому же в слова, чаще всего бессмысленные или неправильно образованные.
Схоластики (в число которых он включает и многих «школьных» философов своего времени) именуются им псевдофилософамИл схоластиче-ская логика (логика универсалий) — псевдонаукой, а язык — «философский слог» — схоластики оценивается как неграмотный, совершенно искусственный и оторванный от жизни. Всему этому Низолий противопоставляет «истинный метод философствования» (vera ratio philosoph- andi), основанный на чувственном опыте и пользующийся «естественным» человеческим языком, каковым пользовались когда-то Цицерон и другие римские классики.

С первых же страниц предисловия к трактату Низолия Лейбниц недвусмысленно выражает свою солидарность с духом ренессансного гуманизма вообще и с идеей гуманистической, жизнелюбивой философии в частности. Именно в духе гуманизма он отстаивает великое значение критических изданий ученых трудов прошлого и высоко оценивает благородную миссию издателей. Однако в упомянутом перечне предпринятых до него публикаций Лейбниц, приветствуя не прекращающееся издание античных авторов, особую заботу проявляет в отношении изданий авторов средневековых и новых. Он считает, например,, большим достижением издание сочинений отцов церкви,, сводов трудов средневековых юристов и историков, равно как и публикации сочинений всех сколько-нибудь выдающихся ученых Нового времени независимо от их национальности и даже вероисповедания. В общем для Лейбница культурное наследие прошлого является чем-то целостным и неделимым: для него нет пустых в культурном отношении пространств и времен, и в этом он историчнее в гуманистичнее своих предшественников — гуманистов Ренессанса. В данной работе Лейбниц выдвигает требование строгой объективности и конкретности исторических оценок. Разделяя мнение гуманистов о том, что засилье авторитета Аристотеля долгое время служило тормозом развития философии, с удовлетворением и не без иронии констатируя, что благодаря прогрессу просвещения сейчас «признано хотя бы уж то, что Аристотель может опш- баться» , Лейбниц совсем не склонен недооценивать Ари-стотеля и ставить его в один ряд со схоластиками'.

Он видит главную ошибку Низолия как раз в том, что тот в своем трактате приписал Аристотелю грехи схоластиков. На самом дело Аристотель «не виновен во всех тех нелепостях, которыми запятнали себя с ног до головы

схоластики. Каковы бы ни были его ошибки, они все же

/ х

таковы, что легко отличить случайное заблуждение великого человека, живущего в светлом мире реальности, от умопомрачительного вранья какого-нибудь невежественного затворника». Этот серьезный, исторический взгляд на Аристотеля выгодно отличает Лейбница, например, от Бэкона, не говоря уже о более ранних гуманистах. Но Лейбниц заступается и за схоластиков, указывая на то, что в большинстве их ошибок повинны не «ни сами, а их трудная, варварская эпоха. Ведь тогдашние исторические обстоятельства были таковы, что «нужно скорее считать чудом, что хоть что-то было сделано в науке и в истинной философии».

Интересно отметить, что Лейбниц остается верным историзму в оценке не только прошлого, но и настоящего. Средневековая схоластика была для своего времени явлением закономерным, а отдельные схоластики были даже выдающимися мыслителями. Но, по мнению Лейбница,- совершенно; бесперспективно и анахронично сохранение и культивирование схоластических методов в эпоху новой науки, когда возможности, средства и цели научных исследований стали совсем иными. Отнюдь не старинная схоластика сама по себе служит главным препятствием для прогресса знаний — в качестве такого препятствия выступают те, «кто и теперь, когда существует хлеб, пред-почитает питаться желудями», — современные эпигоны схоластики, заполонившие европейские университеты. Оставаясь слепыми к свету новейших открытий и во всем уступая своим средневековым учителям, они тащат науку назад, на путь отвлеченпых умозрений и терминологических споров. Кого имеет здесь в виду Лейбниц? Скорее всего, адептов «второй схоластики» — последователей Франциска Суареса, кроме того, томистов, скотистов, рамистов и всех тех — как бы они ни относились к средневековым авторитетам, — кто продолжал и в XVII в.

отдаваться в основном словесной и отвлеченной мудрости. Многочисленность и влиятельность этих «ретроградов», объясняющие на первый взгляд странную заостренность п злободневность критики схоластики всеми великими философами XVII в. — от Бэкона до Лейбница (ведь эпоха средневековой схоластики все-таки была удалена от XVII в. уже на три столетия), и послужили основной причиной лейбницевского издания Низолия.

Главный вопрос «Предисловия» — каким должен быть истинный метод и стиль философствования,- т. е. тот вопрос, которому и была посвящена работа Низолия. Подходя к этому вопросу как аналитик,; Лейбниц сначала устанавливает основные достоинства речи как таковой. Признаками всякой хорошей речи он считает «ясность»,, «истинность» и «изящество». Ясность, которая у Лейбница совпадает с интеллигибельностью, понятностью значения, в сочетании с истинностью, т. е. «чувственной воспринимаемостью» того,; о чем говорится, составляет «достоверность» речи. Эта последняя и является критерием правильной речи, особенно же речи философской — «философского слога».

Далее Лейбниц углубляется в чрезвычайно тонкие рассуждения о том, чем же создается искомая достоверность речи, и здесь он обнаруживает такую осведомленность в вопросах структурной лингвистики, какая сделала бы честь даже языковедам XX в. Между прочим, он дает здесь вполне точные и эффективные определения таким лингвистическим понятиям, как «значение», «вокабула»* «первоначальное значение», «узус» и «деривация», «тропологическое значение»,, «формальное значение», «дефиниция» и т. п. Но самое интересное в этой части — выделение Лейбницем проблемы естественного и искусственного языка, или, как он сам говорит, проблемы общеупотребительных и «технических» терминов (termini lechnici). Предостерегая против неумеренного увлечения «техническими» терминами, т. е. такими, которые предназна-чаются только для «экспертов», Лейбниц имеет в виду прежде всего, конечно, печально известное словотворчество схоластиков — все эти «чтойности», «этовости» и тому подобное, о чем он не может говорить без сарказма. Вместе с тем в этом увлечении специальной терминологией он видит неискоренимое свойство касты ученых вообще (и здесь он безусловно прав), а поэтому предлагает при образовании искусственных, «технических» слов, без которых, к сожалению, не может обойтись ни одна наука, хотя бы соблюдать естественные правила деривации и всегда давать определения специальных терминов и неологизмов в словах обычного естественного языка. В ходе этого рассуждения Лейбниц делает одно существенное и в то время очень нужное обобщение: «не существует вещей, которые не могут быть выражены в общеупотребительных терминах». И в первую очередь он относит это к философии: «все, что не может быть выражено в общеупотребительных терминах... не существует и должно быть тор-жественно отлучено от философии». Прекрасная мысль! Ведь если термины никаким способом не могут быть сведены к общепонятным, то они не могут быть и разъяснены другим (равно как и самому себе), ибо всякое разъяснение есть сведение непонятного к понятному, а те термины, которые нельзя разъяснить, не означают ничего определенного и чаще всего вообще ничего не означают. Эта мысль хорошо иллюстрируется опытом: когда изощреннейшим диалектикам-схоластикам «по новому остроум-ному обычаю» предлагают четко объяснить употребляемые ими латинские термины, они, как правило, приходят в полное замешательство и ничего не могут сказать,, а если и говорят, то становятся всеобщим посмешищем. В связи с этим Лейбниц справедливо отмечает, что использование мертвого латинского языка для выражения живой„ практически ориентированной современной философии вообще неоправданно, и предлагает перейти на жнвые национальные языки, подчеркивая при этом большие потенциальные возможности языков германских. Заключая этот раздел, Лейбниц формулирует основное, с его точки зрения, правило философского и всякого научного стиля: «максимальная краткость общеупотребительного или максимальная употребительность краткого термина». Другими словами, важнейшим требованием научного стиля должны быть максимальная компактность и точность выражения в сочетании с максимальной ясностью, т. е. понятностью. Таким образом, уже в этой юношеской работе Лейбница легко обнаружить свойственную ему установку на оптимальность, на принцип наилучшего, который в дальнейшем станет основным конструктивным принципом всей его философской системы.

Говоря далее о двух возможных методах изложения философии — «экзотерическом», или популярном, и «акро- аматическом», или строго научном, Лейбниц опять-таки концентрирует внимание на проблеме их оптимального применения. В менее строгом и более многословном экзотерическом методе «не следует слишком роскошествовать», дабы не повредить ясности; в точном акроаматиче- ском методе нельзя ничего оставлять недоказанным, нельзя пи одного слова употреблять без определения, хотя и здесь допустимы в разумных пределах и без ущерба для точности метафоры, отступления, шутки, дабы не сделать стиль научного трактата слишком сухим. Необычно и даже на первый взгляд парадоксально звучит заявление Лейбница о том, что в строгом (акроаматическом) философствовании следует пользоваться только конкретными терминами, а в популярном (экзотерическом) допустимы и желательны термины абстрактные. В этом утверждении особенно сказывается зависимость молодого Лейбница от номиналистической методологии Гоббса, от которой потом у него не останется и следа. Впрочем, выраженное здесь Лейбницем отношение к схоластическим абстракциям, нередко бессмысленным и бесполезным, останется в силе и в поздний период. Навсегда сохранит Лейбниц и верность принципу не вводить абстрактного там, где можно обойтись конкретным. То же самое можно сказать и об отношении его к тропам, в злоупотреблении которыми он упрекает здесь схоластиков: в своих позднейших сочинениях Лейбниц всегда, когда это возможно, выска-зывается в прямом смысле и избегает переносных выражений и фигур, что делает язык этих сочинений особенно ясным, прозрачным и убедительным. Ясность языка должна быть первой заботой философа. Поэтому одним из главных дефектов схоластической литературы Лейбниц считает нарочитую затемненность, интригующую загадочность языка. Ведь темная речь, пишет он в «Преди-словии», «быть может, и подобает какому-нибудь пророку,, или Дельфийскому оракулу, или даже теологу-мистику, или ноэту «энигматического» стиля, но для философа ничто не может быть более чуждым...».

Пространно рассуждая о подобающем философу стиле речи, Лейбниц, как всегда, затрагивает и проблемы более общего характера, в частности проблему соотношения «грамматики» и логики, языка и мышления. Его трактовка этой проблемы лишний раз свидетельствует о том, что в лице двадцатичетырехлетнего Лейбпица мы уже имеем мыслителя вполне зрелого и весьма проницательного. Понимая, что язык и мышление находятся в пера- сторжимом единстве и что «всякий мыслительный и воле-вой акт так тесно сплетен со словами, что вообще едва ли возможен без слов, хотя бы и употребленных молча», Лейбниц (следуя в этом за Петром Рамусом) считает, что у науки логики двуединая задача — исследование «и правил мышления, и стиля речи, пригодного для передачи мысли». Жаль, конечно, что эта идея Лейбница о создании логики естественного философского стиля до сих пор остается нереализованной.

Закончив свой экскурс в область стилистики, Лейбниц воздает хвалу Низолию — первому, кто не на словах* а на деле попытался «вырвать с корнем весь этот словес-ный чертополох с поля философии» и указать путь к естественному и истинно философскому стилю речи. Правда, уточняет Лейбниц, работа Низолия по очищению философии коснулась не всех ее разделов, а только логики. В подобной же чистке все еще нуждаются метафизика, физика, политическая и правовая философия. Но* оценивая то, что уже было сделано и делалось в этом направлении, оценивая те многочисленные труды по усовершенствованию стиля и самой философии, о которых говорится на последующих страницах «Предисловия»,, Лейбниц выражает надежду на скорый успех всего дела. В довершение он обещает когда-нибудь, если ему позволит время, внести в дело реформирования философии и свою лепту. В какой мере Лейбниц выполнил свое обещание? Никто в XVII в. не писал о труднейших метафизических, логических, математических, физических, этических предметах яснее и убедительнее, чем он. Никто не мог соперничать с ним в искусстве обнаруживать слабые и сильные стороны своих идейных предшественников и противников; в особенности это относится к качеству определений и доказательств. Вспомним хотя бы его критику Декарта, Мальбранша, Локка. Никто не сравнялся с ним по универсальности и глубине реформаторских идей, во многом преобразовавших логику и математику,, динамику и психологию, языкознание, историографию и юриспруденцию. Лейбниц не сделал всего, чего хотел* но он сделал даже больше, чем обещал.

Последний раздел «Предисловия» посвящен разбору ошибок и заблуждений Низолия. Об одной из главных ошибок мы уже упоминали. Она состоит в неправильном,, слишком негативном и неуважительном отношений к философской традиции вообще и к Аристотелю и схоластикам в частности. Что касается Аристотеля* Лейбниц снимает с него большинство обвинений «новаторов», доказывая ссылками на новейшие критические исследования его философии, что эти обвинения относятся не столько к под-линному Аристотелю, сколько к Аристотелю^ каким его представляли себе схоластики. Подлинный Аристотель не только тоньше и глубже Аристотеля схоластического* но и в большинстве случаев не противоречит духу новой* «научной» философии, а некоторыми своими идеями даже предвосхищает ее. Это свое мнение, весьма экстравагантное для конца XVII в., Лейбниц специально обосновывает в прилагаемом к «Предисловию» письме к Якову Тома- зию, написанном в 1669 г. (оно опубликовано в первом томе нашего издания). Заметим, что примирить современных философов с Аристотелем было сознательным намерением Лейбница в продолжение всей его жизни. Скажем больше: целью Лейбница было примирить всех великих людей прошлого и настоящего, примирить культуры, религии и народы, и вообще одной из его главнейших руко-водящих идей была идея мира и союза, или же — еще точнее — мира во имя союза людей и единения всех элементов рассеянной во времени и пространстве человеческой духовности.

Выражая свое несогласие с неразборчивым осуждением средневековой схоластики, Лейбниц напоминает Низо- лию о школе номиналистов, которая, по словам автора «Предисловия», есть «самая глубокая из всех схоластических школ и по своему методу ближе всех стоящая н современной реформированной философии». Номиналисты раньше всех начали борьбу за очищение философии от терминологического сора и произвольных измышлений, и в этом сам Пизолий должен был бы считать себя их прямым наследником. Особенно значительным было правило номиналистов «не умножать сущности без необ-ходимости» («бритва Оккама»). Лейбниц в своем духе преобразует его в принцип оптимальности: «Гипотеза тем лучше, чем проще», и тут же дает ему обычное для его позднейших работ телеологическое обоснование: богу и природе не свойственно бессмысленное излишество. Ин-тересно, что в качестве примера предпочтительной, т. е. наиболее простой, гипотезы Лейбниц приводит астрономическую модель, исходящую из простых, «несмешанных» движений планет, вероятно имея в виду (хотя и не говорй об этом открыто) модель Коперника.

Высоко оценивая номинализм, Лейбниц, однако, видит и его ограниченность. Абсолютизированный номинализм,; или, как его называет Лейбниц, «сверхноминализм», в Новое время привел Томаса Гоббса к субъективистской и конвенционалистской трактовке истины, в соответствии с которой истина зависит от имен и от произвола устанавливающих имена людей. На самом деле, считает Лейбниц, истина не зависит от обозначений настолько же, насколько результат правильного счета не зависит от избранной системы счисления. Низолия неправильно понятый принцип номинализма и неприятие схоластики вообще привели к отказу от всякой метафизики н диалектики, хотя, как подчеркивает Лейбниц, средневековые номиналисты от них отнюдь не отказывались. Низолий полагал, что раз общее, универсальное, не имеет реального существования и сводится только к именам (принцип номинализма), то не имеют смысла ни метафизика, учившая о наиболее общих законах бытия, ни диалектика, толковавшая об универсальных законах мышления и доказательства. В связи с этим аристотелевскую силлогистику Низолий считал совершенно бесполезной для наукиГ

Лейбниц указывает на вопиющую противоречивость Низолия, упраздняющего теорию доказательства и одновременно постоянно пользующегося ею. Он высоко оце-нивает аристотелевскую логику и обещает в будущем издать свою собственную версию теории доказательства (публикуемые в последней части данного тома работы Лейбница и представляют эту версию). В то же время он отстаивает аначение всеобщих предписаний метафизики, физики и этики. Что же касается самой проблемы универсалий, Лейбниц усматривает в ее трактовке Низолием одно из серьезнейших заблуждений, чреватых крушением всякой демонстративной науки. В этом кардинальном пункте Лейбниц отмежевывается и от номинализма вообще.

Согласно Низолию, то, что обычно называется всеобщим, универсальным, есть не что иное, как совокупность всех единичных предметов данного класса. Например, понятие «человек» есть то же самое, что и понятие «вге конкретные люди, вместе взятые». Другими словами, он совершает здесь довольно часто встречающуюся ошибку: путает общее и «коллективное»* подменяет дистрибутивное целое собирательным целым. Лейбниц на нескольких блестящих примерах показывает, к какому абсурду ведет подобная путаница. Его собственная позиция совершенно ясна: универсалии — это дистрибутивные целые и они распространяются на все предметы данной совокупности* не будучи исключительной собственностью ни одного из них. Ведь если бы общее сводилось к собирательному, было бы невозможно никакое дедуктивное доказательство и все знание сводилось бы к индуктивному. Но что бы это означало? В общем случае индукция всегда неполна и ее выводы не имеют силы необходимости они могут создавать лишь большую или меньшую уверенность в том, что и впредь всегда будет так, как было, т. е. могут обладать только «моральной достоверностью»; этого недостаточно для теоретических, аподиктических наук. Кроме того, сам принцип индукции и «моральная достоверность» не могут быть выведены индуктивно. Они дедуктивно следуют из более общих принципов, имеющих аксиоматический характер. Положение «Целое больше части» не может быть выведено индуктивно* ибо, даже чтобы начать сравнивать по величине целое и часть, мы должны уже априори уметь различать большее и меньшее. Все эти мысди обобщаются Лейбницем в следующем основополагающем суждении: «...ясно, что индукция сама по себе ничего не производит, даже моральной досто-верности, если к ней на помощь не приходят предложения, зависящие не от индукции* а от общего принципа, потому что, если бы и эти вспомогательные принципы зависели от индукции, они нуждались бы в новых вспо-могательных принципах и моральная достоверность была бы бесконечно недостижима». По сравнению с тем пониманием индукции, которое было свойственно его со-временникам начиная с Бэкона, Лейбницева трактовка была большим шагом вперед — шагом в направлении аксиоматической и гипотетико-дедуктивной теории формирования научного знания. Возможно, свою трактовку индукции Лейбниц считал главным научным результа-

«к.

том, полученным в полемике с Низолием, которая этим и заканчивается.

Значение того, что высказано Лейбницем в «Предисловии» (на котором мы намеренно задержались слишком долго), выходит 8а рамки обычной для XVII столетия критики схоластики как отживающей свой век, исторически преходящей формы философской культуры. К сожалению, схоластика — это не только продукт средневекового умонастроения; в более широком смысле, который всегда подразумевается Лейбницем, она есть побочный продукт и негативная возможность любой культурной эпохи, своеобразная тень науки и философии. Возможность отрыва и без того отвлеченной философской мысли от жизненной практики сохраняется всегда, а поэтому сохраняется и возможность схоластики. Несомненно, Лейбницева критика схоластического теоретизирования, фетишизации абстрактных в «технических» терминов и искусственных языков не потеряла своей актуальности и сегодня. По не менее актуально звучит и осуждение Лейбницем противоположной крайности — крайности пошлого эмпиризма и индуктивизма, исключающих правильную оценку значения общего и теоретического в человеческом знании. Слепое преклонение перед «фактом» п слепая ненависть к «метафизике», превращающаяся подчас в своего рода odium religiosum, — обычная, хотя далеко не безобидная реакция на всякую схоластику. Такая слепота хорошо известна и нашему веку. Если же говорить о значении «Предисловия» для изучения философского наследия Лейбница, то здесь необходимо отметить, что это единственно э его произведение, специально посвященное критике схоластики и проблемам нормативного философского стиля. Когда в последующих сочинениях Лейбниц будет вповь обращаться к проблемам философской терминологии и оптимального способа выражения идей, он будет толковать об этом уже больше в другом ключе — в духе своей теории универсального языка и универсального знания. Чтобы подготовить читателя к восприятию данной теории, мы включили в третий том ряд небольших, но очепь важных работ Лейбница по вопросам гносеологии.

Хотя, как известно, главный труд Лейбница но гносеологии — «Повые опыты о человеческом разумении» (помещенные во втором томе настоящего издания), его теория познания отнюдь не исчерпывается этим трудом, а если быть точнее, даже представляется в нем несколько односторонне из-за полемического характера сочинения. Публикуемые в настоящем томе небольшие по объему гносеологические эссе Лейбница помогут составить о его теории познания всестороннее и более точное представление.

Указанные эссе весьма различны по характеру и времени написания. Первое из них — «О мудрости», по-ви-димому, самое раннее и несет на себе следы очевидной зависимости молодого Лейбница от методологии Декарта и Гоббса. Последнее — «Опыт анагогического исследования» — плод сугубо самостоятельных размышлений зрелого философа и крупнейшего ученого. Однако все девять работ объединены одной общей идеей — идеей достоверного, упорядоченного и эффективного познания.

Эссе «О мудрости», как и многие другие помещенные в нашем томе сочинения, имеет характер предварительного, сделанного для самого себя и не предназначенного для публикации наброска. Лейбниц просто пытается 8десь привести в порядок свои представления о том, что такое подлинная мудрость и что означает обладание ею. «Мудрость, — пишет он, — это совершенное знание принципов всех наук и искусство их применения». Обладание мудростью состоит, таким образом, в умении применять установленные принципы наук к жизни, а это в свою очередь означает умение, или искусство, хорошо рассуждать, искусство открывать новые истины, а также искусство оперативно пользоваться уже добытыми знаниями. В трактовке этих трех искусств Лейбниц не очень оригинален: он,; в частности, почти без изменений воспроизводит вдесь четыре знаменитых правила метода Декарта,, разделяя с картезианцами и их взгляд на очистительную функцию методического сомнения; он следует за Гоббсом в понимании взаимодействия анализа и синтеза. Вместе с тем в эссе есть ряд характерно лейбницеанских идей. Прежде всего это идея каталогизации человеческих мыслей и синтеза нового знания на основе комбинаторики простых элементов мышления — идея, впервые высказанная Лейбницем-еще в работе «О комбинаторном искусстве» (1666). Кроме того, укажем на замечание Лейбница о необходимости учитывать степени вероятности и совершенно правильную мысль о том, что вероятность вы-вода уменьшается пропорционально числу вброятност- ных посылок, предвосхитившую один из основных законов современного исчисления вероятностей. Наконец, в Лейбницевой трактовке анализа содержится еще одна заслуживающая внимания идея — это идея совершенного аналитического знания как прямого видения умом сразу всей совокупности простых признаков (реквизитов) предмета, составляющих его полное и целостное понятие и далее неразложимых. Такой вид знания получит потом у Лейбница наименование знания «адекватного и интуитивного» и всегда будет рассматриваться им как идеал теоретической науки.

Вопросу о видах знания и разновидностях идей посвящено эссе «Размышления о познании, истине и идеях» — первая философская публикация Лейбница (1684) в научном журнале (лейпцигские «Ученые записки» — «Acta Eruditorum»). Эта публикация сделала его европейски известным философом, так же как опубликованная незадолго до этого в том же журнале статья о дифференциальном исчислении принесла ему славу выдающегося математика.

Поводом для .эссе послужил спор между картезианцами и их противниками по вопросу об истинности и ложности идей. Между прочим, этот спор был также одним из поводов создания Джоном Локком «Опыта о че-ловеческом разумении». В первых же словах своего очерка Лейбниц заявляет, что решение данного вопроса, предложенное Декартом, не всегда удовлетворительно. Как видно из последующего изложения, главной ошибкой Декарта он считает непонимание различия между действительными «идеями», которые всегда истинны, и «понятиями», которые могут быть и ложными. Все наши понятия — результат познания и поэтому зависят от его качества и глубины. Познание же бывает ясным или темным, отчетливым или смутным, адекватным или неадекватным, символическим («слепым») или интуитивным. И вот ТОЛЬКО интуитивное познание, при котором все признаки («рек-визиты») предмета совместно познаны до конца, ясно и отчетливо, дает понятие, эквивалентное действительной идее предмета, ибо часто бывает, что мы понимаем, о чем говорится, и не имеем идеи этого предмета. В качестве примера Лейбниц приводит понятие «наибыстрейшего движения», идея которого, как он показывает, является невозможной. Общий вывод Лейбница — истинность идей состоит в их возможности, т. е. логической непротиворечивости, а эта возможность выступает с очевидностью только в интуитивном познании, когда непосредственно открывается или неразложимая простота понятия, или совместимость всех его до конца проанализированных реквизитов. Поэтому нашими понятиями можно безопасно пользоваться, только если доказана их возможность, а значит, если они имеют не только номинальное, но и реальное определение, в котором установлена непротиворечивость, логическая или фактическая реальность их объекта. И здесь Лейбниц упрекает Декарта, а заодно и схоластиков в том, что они упускали из виду это различие между номинальными и реальными определениями и часто выдавали за действительные идеи свои произвольно определенные понятия и просто выдумки. В связи с этим он считает недостаточным и известное онтологическое доказательство бытия бога, введенное Ансельмом Кентерберийским и возобновленное в Новое время Декартом. Недостатком этого доказательства, по Лейбницу, является то, что в нем не определена предварительно сама возможность понятия всесовершенного существа и вывод о необходимом существовании бога делается на основании только номинального его определения. В духе рационализма и деизма XVII в. Лейбниц требует строгого соблюдения всех правил логики даже в вопросах религии и тео-логии, т. е. там, где в действительности все самое существенное покоится не на логике, а на вере.

В этой же работе Лейбниц дает свою критику декартовского критерия истинности. Как известно, критерием истинности Декарт считал ясность и отчетливость идеи. Однако он не указал, каковы признаки ясности и отчет-ливости, и поэтому декартовский критерий сам нуждался в критерии. Согласно Лейбницу, ясность и отчетливость идеи относятся не к истинности, а к способу восприятия предмета и в лучшем случае характеризуют степень опре-деленности этого восприятия. Что же касается истинности, то ее критерием может служить либо непротиворечивость идеи, либо соответствие идеи опыту, либо ее выводимость посредством строжайшей логической дедукции из идей, истинность которых уже установлена.

В заключение Лейбниц высказывает свое отношение к августинистской концепции знания как «вйдения в боге», которую в то время возрождал Николай Мальбранш. Не отвергая ее полностью; Лейбниц в то же время настаивает на необходимости учитывать собственную познавательную активность субъекта и в связи с этим едва ля не впервые вводит свою известную аналогию между челове-ческим умом и куском мрамора, в котором имеются скрытые прожилки, подобные прирожденным способностям ума, раскрываемым под воздействием опыта. Таким образом, в данном сочинении уже содержится основная мысль Лейбницевых «Новых опытов». Вообще все без исключения изложенные выше взгляды Лейбница перейдут в его последующие сочинения, где они получат дальнейшее развитие, но нередко и просто будут повторяться слово в слово, утомляя читателя, как навязчивый рефрен. Однако следует простить Лейбницу его нескончаемые повторы: не надо забывать, что большинство его сочинений — только черновые наброски, варианты и пробы одних и тех же задуманных и чаще всего так и не созданных произведений. Лишь немногие из этих этюдов могут рас-сматриваться как самодельные и завершенные. По этой причине в дальнейшем изложении мы будем концентрировать внимание главным образом на тех мыслях и оттенках мысли Лейбница, с которыми мы прежде не встре-чались, даже если уже знакомые нам идеи занимают большую часть содержания того или иного сочинения.

В ином, чем прежде, аспекте предстает тема идей в маленьком эссе «Что такое идея». Здесь Лейбниц задается целью найти определение одного из самых расхожих и в то же время самых неопределенных понятий философии XVII в. Он начинает с того, что отмежевывается от вульгарно-материалистического понимания идей как «сле-дов в мозгу». Такое понимание было в его время довольно распространенным, особенно среди картезианцев «физиологического» направления. Лейбниц сразу заявляет, что ум не то же самое, что мозг, и идеи существуют в уме, а не в мозгу. После этого он поочередно отбрасывает другие необоснованные отождествления: он показывает, что идея не есть акт мысли, восприятие, аффект. Ведь идея — это скорее некая способность (facultas), чем акт. Однако идея не есть просто способность мыслить о предмете или мысленно приближаться к нему. Идея не столько то, что приводит к предмету, сколько то, что его выражает. В результате, пользуясь своим излюбленным апагогическим методом, в основе которого лежит доказательство от противного, Лейбниц приходит к окончательному выводу: идея есть способность мысленно выражать, репрезентиро-вать предмет; она есть «представитель» предмета в уме.

Заслуживает внимания дальнейшее рассуждение Лейбница о разнообразных способах выражения (expressiones), где он вплотную подходит к современному понятию изоморфизма. Отношение идеи и ее предмета он понимает как такой тип взаимно-однозначного соответствия* когда выражающее и выражаемое имеют совершенно различную природу. На вопрос о том, откуда происходит способность идей выражать вещи, совершенно чуждые им по природе, Лейбниц отвечает в духе своей идеалистической теории предустановленной гармонии: соответствие между истинными идеями и вещами, благодаря которому субъект способен выражать вещи посредством идей* изначально установлено богом.

В эссе «О способе отличения явлений реальных от воображаемым Лейбниц развивает уже знакомую нам тему критериев истинного в познании. Однако в данном случае его интересуют не идеи разума, а феномены чувств — явления чувственного мира. Работа написана тогда, когда философская система Лейбница уже полностью сложилась. Очень интересно наблюдать, как на немногих страницах этого эссе эффективно «работают» почти все основные принципы Лейбницевой системы.

В основу рассуждения Лейбниц кладет свой принцип различения сущности и существования. Сущность, или возможность, постигается в отчетливых понятиях разума* существование, или действительность, — в отчетливых чувственных восприятиях. При этом доказательство существования предметов оказывается делом намного более сложным* чем постижение их супдности, в силу того, что познающему субъекту непосредственно представлены не вещи сами по себе, а их явления (phaenomena), т. е. вещи в субъективной форме восприятия. Как узнать, что в этих феноменах соответствует реальности, а что чисто субъективно и иллюзорно? Ответ Лейбница таков: строго метафизического критерия отличения феноменов реальных от воображаемых не существует, ибо «никаким аргументом не может быть доказана данность тел»2 и даже данность других субъектов не доказывается с абсолютной достоверностью, но критерий менее абсолютные и вместе с тем вполне достаточные для практической жизни все же существуют. Эти последние Лейбниц и выясняет, сначала исходя из рассмотрения качеств любого явления, взятого в отдельности (в этом случае признаками реальности ока' 2 Наст, изд., с. 45.

зываются «яркость», «многогранность», внутренняя «согласованность» феномена), а затем исходя из того, соот-ветствует или не соответствует данное явление другим явлениям, и тогда в качестве признаков реального выступают согласованность феномена с предшествующими и последующими восприятиями субъекта, согласованность его со всем ходом жизни этого субъекта и с феноменами других людей. Но лучшим критерием реальности явления Лейбниц считает его предсказуемость. Однако и этот критерий, пе говоря уже об остальных, не обладает абсолютной достоверностью и не позволяет с логической строгостью заключить, что являющийся мне предметный мир существует таким, каким он мне является, и не есть только иллюзия, подобная упорядоченному сновидению. Одним словом, Лейбниц убежден, что феноменализм с метафизической точки зрения — позиция, непреодолимая полностью. И все же переход — и вполне обоснованный — от явлений к существованиям, или, как сказал бы Кант* к «вещам в себе», Лейбниц считал возможным.

Прежде всего к заключению о существовании нас приводит первая простая интуиция, или восприятие собственного мышления, — декартовское «Cogito ergo sum». Но Декарт не прав, утверждая, что из «cogito» (я мыслю) следует вывод только о существовании мыслящего (sum). С такой же очевидностью и первоначальностью из «cogito » следует, что я мыслю «разнообразное» (varia), т. е. что мое мышление предметно и направлено на множество различных феноменов, имеющих существование в моем уме.

Эта поправка к Декарту, уравнивающая достоверность существования мыслящего субъекта и достоверность существования интенционального содержания мысли, весьма показательна. Здесь Лейбниц высказывает фактически чо же, что двести с лишним лет спустя выскажет другой гносеолог-идеалист, Эдмунд Гуссерль, в своих «Картезианских размышлениях». Гуссерль выставит против Де-карта подобный же «реалистический» аргумент. Лейбниц предвосхищает и некоторые другие положения феноменологии Гуссерля, в частности положение о том, что существование других субъектов мышления более достоверно, чем существование материальных внешних вещей. Правда, обоснование своей «феноменологии» он делает совсем другим способом, чем Гуссерль. Как видно из данного эссе4 фундаментом учения Лейбница о феноменах сознания является его спиритуалистическая метафизика — монадология, хотя сам термин «монада» он здесь не употребляет.

Вопросы «феноменологии» получают дополнительное освещение в работе «Об универсальном синтезе и анализе», которая может служить одним из лучших введений в Лейб- ницеву общую теорию знания. Это великолепное эссе начинается с рассуждения о синтезе нового знания с помощью комбинаторики первичных понятий, где Лейбниц выдвигает, в частности, идею «исчисления предикатов» («обратимых» и «необратимых»). Нопые сложные понятия науки должны получаться из первичных простых посредством строгих определений, среди которых всегда предпочтительнее реальные определения, показывающие возможность (совместимость) комбинации первичных поня-тий; среди реальных же очень полезны генетические определения, когда возможность композиции предикатов доказывается самим построением (порождением) объекта. К этому последнему типу определений Лейбниц относит определение понятия «круг», данное Евклидом. Далее следует обычная у Лейбница в таких случаях критика слишком беззаботного отношения Декарта к определениям и, наоборот, слишком широкого толкования их значения Гоббсом.

От определений Лейбниц переходит к анализу как методу прояснения уже полученного синтетического знания и установления его истинности. Анализ понимается им как процесс, обратный синтезу, — процесс разложения сложных понятий (идей) и истин на составляющие их простейшие, далее неразложимые (предикаменты). Всякая истина, по Лейбницу, выражается в суждении, или предложении (propositio), субъектно-предикатной формы либо может быть приведена к этой форме. Необходимым основанием истинности любого предложения является тождество субъекта и предиката. Поэтому цель анализа — сведение всех научных предложений к тождест-венным положениям, каковые только и могут называться подлинными аксиомами. А все иные так называемые аксиомы суть на самом, деле теоремы и в принципе могут быть аналитически доказаны. В этом смысле все истинные предложения аналитичны, т. е. сводимы к тождествам. Аналитичность и есть абсолютный критерий истинности, относящейся к адекватному^познанию. Однако на практике этот критерий не всегда применим, ибо в большинстве случаев, особенно когда речь идет не о возможности, а о действительности, анализ не может быть доведен до конца из-за бесконечной сложности анализируемого предмета. Тогда, т. е. в случае экзистенциальных или эмпирических предложений, вступают в силу другие критерии, среди которых такие, как подтверждаемость суждения собственным опытом и подтверждаемость опытом других людей. Отсюда громадное значение искусства «производить, упорядочивать и связывать опыты». Без этого искусства наши знания о действительности будут напоминать, заключает Лейбниц, торговую лавку, переполненную неучтенными товарами.

Такова в общих чертах Лейбницева теория анализа. В разбираемой работе она представлена хотя и эскизно, но все же достаточно полно. Кардинальными принципами этой теории являются, во-первых, положение о субъектно-предикатной форме всякого суждения; во-вторых* принцип аналитичности всех истин; в-третьих, положение о неприменимости критерия аналитичности (конечной) для оценки экзистенциальных истин (позднее Лейбниц назовет их «истинами факта»). Как известно, все указанные положения легли в основу не только теории познания Лейбница, но и его монадологии: первому принципу соответствовало учение о монаде как замкнутом субъекте всех своих свойств; второму принципу — учение об изначальной запрограммированности всей жизни монады; третьему — учение о бесконечной сложности монад и их всеобщей связи.

Большой интерес представляют содержащиеся в данной работе размышления Лейбница о соотношении анализа и синтеза. Предвосхищая Канта, Лейбниц говорит здесь о более высокой ценности синтеза по сравнению с анализом для научного прогресса: ведь синтез дает прираще-ние знания, тогда как анализ только проясняет его. Вместе с тем Лейбниц тонко замечает, что анализ и синтез — две стороны единого познавательного процесса и что, во всяком случае, не существует чистого анализа без син-теза. В этом отнощении диалектическая мысль Лейбница идет даже дальше кантовской. Впрочем, под анализом Лейбниц часто понимает вообще метод точного и обоснованного научного исследования и рассуждения.

Следующие четыре эссе вносят ряд уточнений в выше-изложенную концепцию анализа. В наброске «Абсолютно перше истины» Лейбниц уже пользуется введенной им дихотомией — делением всех научных высказываний на «истины разума» и «истины факта», или же на «истины не-обходимые» и «истины случайные». Сочинение может служить логической преамбулой к учению о «возможных мирах» и действительном мире как наилучшем из всех возможных. Лейбниц различает абсолютно первые истины и истины, «первые для нас». Абсолютно первыми истинами разума (или «вечными истинами») являются тождественные положения. К ним сводятся все логико-математические предложения. Однако Лейбниц идет дальше: он заявляет о существовании абсолютно первых истин факта* т. е. таких, «из которых априори могли бы быть доказаны все опыты» . Этой идеей философ особенно дорожил. Суть ее в том, что фактические, экзистенциальные, высказывания оказываются истинными только в том случае, если они удовлетворяют порядку вещей действительного мира, а этот мир, как показывает Лейбниц, является априори наилучшим из всех логически возможных, что в понимании философа означает существование в нем максимального количества вещей при минимальном числе управляющих им законов. Иначе, говорит Лейбниц, нельзя было бы объяснить, почему не все логически возможное существует, в то время как все возможное — это «возможно существующее» и, следовательно, требует существования. Рассуждая подобным образом, Лейбниц и приходит к выводу, что у всех истин факта имеется априорное основание, состоящее в принципе наилучшего, «принципе совершенства», или — как его можно было бы назвать — принципе «минимакс». Другими словами, из нескольких различных высказываний об одном и том же факте дей-ствительного мира априори истинным будет то, в котором дается наиболее «экономичное» и целесообразное объяснение этого факта. Если, например, в одном высказывании утверждается, что луч света будет распространяться по наиболее простому пути, а в других — что он пойдет какими-то иными путями, то до всякого опыта, априори, можно сказать, что истинно первое высказывание. Чем объяснить эту поразительную «рациональность» действий природы, даже когда речь идет о неорганическом мире? Чем объяснить ее несравнимую ни с каким человеческим искусством «изобретательность» в мире органическом? Философ-материалист, не допускающий никаких сверхъестественных причин^ ответит* что искать объяснение законосообразности и «изобретательности» природы следует только в ней самой: если принцип наименьшего времени, открытый Ферма, истинен, то из этого просто следует, что не тратить времени впустую — изначальный (и в этом смысле «априорный») закон самой природы. Лейбниц же, как философ-идеалист и метафизик, всюду искал абсолютного, безусловного и не мог удовлетвориться положением: «Это так потому, что таковы законы природы». Он всегда спрашивал: а почему они именно таковы? Почему они не другие? Ясно, что на подобные «последние» или, лучше сказать, «запредельные» (транс-цендентные) вопросы могут быть и столь ясе «запредельные», трансцендентные ответы. Последнее «почему?», требование ультимативной, конечной причины, как показал уже Аристотель, в то же время означает «для чего?», требование целевой причины. И понятно, что Лейбниц, считавший действительный мир одним из возможных, а поэтому искавший для его существования особое основание (почему существует именно этот мир, а не какой- нибудь другой из возможных), неизбежно приходит в своих обоснованиях к телеологии, а следовательно, и к лежащей в ее фундаменте теологии. Однако, будучи гениальным ученым, он сумел и свои телеологические принципы заставить «работать» на науку, освободив их, разумеется незаметно для самого себя, от всякого мистического содержания, предельно их рационализировав, а фактически сведя свой телеологизм к идее имманентной рациональности и «компактности» природных законов. Поэтому, читая Лейбница, следует помнить, что очень часто за напыщенными словами метафизика и теолога у него скрываются мысли опытного и проницательного ученого-естествоиспытателя. Вот почему исходя из принципа совершенства, т. е. из положения о том, что природа действует всегда наиболее экономными и оптимальными путями, Лейбницу удалось не только установить закон непрерывности, позволивший ему совершить ряд великих открытий в математике, и в первую очередь открытие дифференциального и инте-грального исчисления, но и убедительно обосновать ряд физических законов, например закон сохранения и превращения энергии, а также законы отражения и преломления света в любой среде. Каким образом принцип совер-шенства прилагается Лейбницем к законам оптики, читатель увидит в следующем эссе, имеющем характерное название «Апагогический опыт исследования причин».

На первый взгляд в этой работе речь идет о реабилитации осужденных механистической философией Нового времени конечных, целевых, причин. Как еще расценить сделанное здесь Лейбницем программное заявление о том, что «понять основание законов природы возможно, только предполагая существование некоей разумной причины» ? Но отвлечемся от Лейбницевой теологии и телеологии, переведем внимание на сам факт описываемого в этом эссе физического открытия — открытия законов преломления света. И тогда мы поймем, что из всего, что говорит Лейбниц в этом «анагогическом» (сокровенном) опыте, одно, по крайней мере, имеет определенный смысл: а именно то, что конкретные законы физики не только не изолированы от принципов метафизики, но даже всецело им подчиняются и что если все физические явления могут и должны быть объясняемы посредством фундаментальных физических законов, то сами эти законы все же не могут быть строго теоретически объяснены средствами физики и нуждаются в философском обосновании. Поэтому прав Лейбниц и в том, что принципы философии при их целенаправленном и разумном употреблении могут подчас становиться эвристическими принципами в конкретных науках: они могут и должны косвенно, а иногда и непосредственно определять стратегию научного поиска. Это не значит, конечно, что философы должны непрерывно вмешиваться в ход конкретных научных изысканий и диктовать ученым-специалистам правила работы. Мы говорим здесь, напротив, только о том, что существенное приращение специального Знания вряд ли возможно без объединения его с общефилософскими методологическими принципами. Подтверждением этому служит пример самого Лейбница, крупнейшего ученого, сделавшего все свои большие открытия в науках под непосредственным влиянием принципов разработанной им философской методологии, в числе которых (как бы мы к нему ни относились) был и принцип «архитектонической детерминации в природе», т. е. принцип целесообразного, наилучшего из возможных мирового порядка.

Вопросу об априорных принципах, регулирующих процесс мышления и познания, Лейбниц посвятил множество «опытов». Один из них — эссе «Об основных аксиомах познания» — отличается особой ясностью и лапидарностью формулировок. Лейбниц предлагает здесь установить в качестве начал познания не какие-нибудь гипотетические или конвенциональные принципы, а те аксиомы, на которых зиждется естественный процесс познающего мышления. Таких аксиом две: принцип противоречия и принцип достаточного основания. Эти принципы являются аксиомами потому, что, будучи сами исходными и поэтому недоказуемыми, они обеспечивают доказательство и обоснование всего остального. Закон исключенного третьего Лейбниц, как видно из текста, считает другой записью принципа противоречия, а закон тождества — фундаментом формальной истинности и обоснованности мышления* ибо все тождественные предложения, говорит Лейбниц, сами по себе истинны и не требуют доказательства, а все другие предложения, требующие доказательства, истинны постольку, поскольку сводимы к тождественным, т. е. аналитичны, или же поскольку их предикат содеряштся в субъекте. Таким образом, согласно Лейбницу, любое истинное предложение оказывается или абсолютно, или «виртуально» тождественным, откуда следует, что истинность любого предложения, и необходимого, и случай-ного, может быть доказана априори путем разложения терминов. А это и означает, что у всякой истины обязательно есть разумное основание, хотя в истинах факта это основание не исключает случайности («контингепт- ности») и противоположное тому, что в них высказывается* всегда остается возможным. Принцип достаточного основания Лейбниц справедливо считает «одной из самых важных и плодотворных аксиом во всем человеческом познании» . Так через идею анализа Лейбниц связывает в один узел все основные законы формальной логики.

Однако можно ли считать, что установленные Лейбницем в данном очерке «основные аксиомы» и законы формальной логики исчерпывают (как он сам думал) принципы реального процесса человеческого мышления? Конечно, нет. Ведь реальное мышление управляется не только и не столько формальнологическими законами, сколько законами диалектическими, выражающими тот факт, что ни в природе, ни в реальном мышлении вовсе не существует никаких абсолютных тождеств и никакой абсолютной непротиворечивости и что, наоборот, все полно различий и противоречий. Лейбниц ошибается, когда отождествляет формальнее и реальное, абстрактное и конкретное мышление. Мы* конечно, не можем требовать от Лейбница того, к чему более чем столетие спустя только подойдет вплотную Гегель. Но его все же можно упрекнуть в том, что свободно и очень эффективно оперируя идеей бесконечности, идеей развития и идеей всеобщей связи в математике, физике, психологии и в самой метафизике, он в то же время не заметил значения этих диалектических идей для понимания процесса мышления и остался в этом позади даже таких своих отдален-ных предшественников,; как Платон и Николай Кузан- ский. По достоинству оценить диалектику мышления Лейбницу, пожалуй, помешала слишком большая приверженность логике Аристотеля.

Последняя работа этого цикла — «Среднее знание» — ставит интереснейший и широко обсуждавшийся в XVII в. вопрос о том, имеется ли априорное основание будущих случайных, обусловленных свободным выбором, событий. Проблема была выдвинута в связи со спором, разгоревшимся между янсенистами и молинистами по поводу возможности согласовать божественное предопределение и свободу человеческой воли. Теолог-иезуит Л. де Молина предложил компромиссную теорию «среднего знания» (Scientia media): бог заранее знает, чтб выберет человек, однако он не предопределяет выбора, и основанием выбора всегда остается свободная человеческая воля. Божественное априорное знание случайных будущих событий, обусловленных выбором человеческой воли, и есть «среднее знание», ибо оно является промежуточным между априорным знанием необходимости и апостериорным знанием случайности.

Лейбниц опровергает концепцию «среднего знания» мо- линистов, опираясь на свой закон достаточного основания и принцип аналитичности всех истин. С его точки зрения,, бог имеет априорное знание не только того, что произойдет в будущем, но и того, почему это произойдет. Иначе говоря, ни одно случайное событие, ни одно решение чело-веческой воли не может состояться без достаточного априорного основания, которое в конечном счете заключается в божественном предопределении всего к наилучшему. Выбор человеком данной, а не иной возможности в будущем изначально содержится в том абсолютном понятии, которое бог имеет о творимом им мире, поскольку это понятие, охватывающее прошлое, настоящее и будущее мира, для бога полностью аналитично. А что богу известно как имеющее бытьг то им и предопределено.

На первый взгляд во всем этом споре Лейбница с янсе- нистами и молинистами нет ничего, кроме богословской схоластики вроде той, что выразилась когда-то в безнадежных попытках выяснить, может ли всемогущий бог создать камень, который сам не сможет поднять. Напомним* однако, еще раз, что читать Лейбница нужно, нередко переводя его слова с языка теологии на язык рациональной философии. В конце концов теологизированный язык его сочинений — это во многом дань эпохе; вспомним, что даже материалист Фрэнсис Бэкон сплошь и рядом пользовался теологическим языком и даже включил «естественную теологию» в число рациональных наук. Дело в том, что в XVII в. просто еще не существовало философского языка, независимого от языка теологии, а богословская проблематика, хотя и в сильно рационализированной форме, еще включалась отчасти в проблематику философии. Но через теологию Лейбниц подходил к реальным философским принципам. Это отмечал В. И. Ленин, говоря о понимании Лейбницем связи материи и движения . И в работе о «среднем знании» мы вправе отделять теологическое от философского и за теологическими понятиями видеть понятия философские.

Итак, исключая из приведенного рассуждения Лейб-ница понятие бога, получим следующую реальную логикометафизическую проблему: если уже сейчас истинно, что события, которые произойдут в будущем* произойдут именно так, а не иначе, то можно ли считать их «случай-ными», т. е. такими, которые могли бы случиться и иначе? Ведь если события действительно произойдут именно так, то в любое время истинно утверждение, что они произойдут именно так. Но если всегда истинно, что они произойдут именно так, то как же они смогут произойти иначе? Поистине нелегкая проблема! Ключ к ее разрешению, по-видимому, в этом «могут», в корректном употреблении термина «возможность». Но, во всяком случае* неразрешенность данной проблемы легко может привести на позиции однозначного детерминизма, граничащего с унылым, парализующим фатализмом. К таким именно выводам вела Лейбницева теория аналитичности истин факта. Поэтому-то в других произведениях Лейбницу пришлось немало поработать, чтобы исключить возмож-ность подобных выводов. Нитью Ариадны, позволяющей выйти из лабиринта фатализма, стала для него идея бесконечности* точнее — идея бесконечной аналитичности случайных истин. Рассмотрение ее в этическом контексте выходит за рамки нашего введения. Скажем только, что и эта идея не дала Лейбницу желаемого результата.

Гносеологические исследования отнюдь не были для Лейбница делом чистой теории. Как и многим его совре-менникам, они понадобились ему в первую очередь для всестороннего обновления и усовершенствования наук таких, как логика, математика, механика, космология* динамика, оптика, биология, этика, политическая теория и т. п. Во времена Лейбница во всех этих областях знания тон задавали картезианцы (исключая Англию), пользовавшиеся славой новаторов и реформаторов. Авторитет Декарта, несмотря на критику его учения со стороны Гоббса, Гассенди, Спинозы и других известных мыслителей, был в XVII в. самым высоким среди ученых и филосо-фов. Но в конце столетия он был существенно поколеблен. Виновниками этого были в основном Ньютон, Локк и Лейбниц. Из них наиболее основательную и всестороннюю критику учения Декарта и картезианцев дал Лейбниц. В ходе критики он проявил себя как подлинный философ науки в современном смысле этого слова. Поэтому мы посчитали необходимым включить некоторые антикарте- зианские сочинения Лейбница в данный том.

Лейбниц не написал против Декарта такой фундаментальной книги, какую он написал против Локка («Новые опыты о человеческом разумении»). И все же не Локк* а именно Декарт был главным объектом Лейбницевой критики в продолжении всей жизни ганноверского философа. Одной из причин этого была нескрываемая неприязнь Лейбница к декартовской школе, которая к концу XVII столетия все более вырождалась в догматическую секту. Отношение Лейбница к картезианцам аналогично его отношению к новым схоластикам. Ничто так не чуждо ему, как слепое преклонение перед авторитетами, а картезианцы, отвергнув по примеру учителя все схоластические авторитеты, на деле просто заместили их авторитетом Декарта и превратились в его послушных эпигонов. Догма-тизм же, в какой бы форме он ни выступал, всегда приносит огромный вред науке. «Ничто, — пишет Лейбниц, — не препятствует столь сильно научному прогрессу, как рабское, не знающее меры усердие эпигонов в философии» .

Но чтобы избавиться от этих эпигонов (а их много было тогда в Германии), необходимо было развенчать созданный ими миф о непогрешимости Декарта. Поэтому, как мы уже не раз видели, Лейбниц при каждом удобном случае указывает на изъяны декартовского учения. Следует признать, что чаще всего эта критика верна, глубока и всегда очень остроумна, хотя подчас она довольно пристрастна, а иногда может показаться какой-то навязчивой идеей вроде «Карфаген должен быть разрушен!». О чем бы ни рассуждал Лейбниц, стоит ему вспомнить о Декарте, как ход его рассуждений сразу же поворачивается в критическое русло. К Локку Лейбниц относится значительно спокойнее.

Разрушению декартовского «Карфагена» Лейбниц посвящает и ряд специальных работ, пять из которых публи-куются в данном томе: два письма, «Заметки о жизни и учении Декарта», критическое эссе «О природе тела и движущих сил», а также самое большое антикартезианское произведение Лейбница — «Замечания к общей части Декартовых «Начали. Мы не имеем возможности дать читателю разъяснение всех многообразных аспектов представленной в этих сочинениях критики декартовской системы. Лейбниц один из самых ясных мыслителей, и читатель сам легко увидит характер его аргументов и почувствует их силу. Так что упомянем только о некоторых из них.

Лейбниц интересовался философией Декарта еще до своего пребывания в Париже (1672—1676) и, как видно из его юношеских работ, уже тогда не во всем с ней соглашался. В Париже он познакомился с ней более близко, получив даже доступ к декартовскому рукописному наследию. После возвращения из Франции он приступает к систематической критике всего учения Декарта. Из публикуемых нами в данном разделе сочинений Лейбница, написанных в период от 1677 до 1702 г., видно, насколько эта критика углубляется и расширяется по мере обогащения мысли Лейбница конкретно-научными знаниями и прояснения его собственного мировоззрения.

Наибольший интерес представляет Лейбницева критика декартовской методологии. Прежде всего Лейбница не удовлетворяет принцип «сомнения» и принцип «cogito». Методическое сомпение Декарта, как он считает, всего лишь эффектный прием, рассчитанный на публику, и Декарт напрасно уверяет, что он подвергает предварительному сомнению все наше знание, ибо он вряд ли сомневается хотя бы в самих законах мышления, без доверия к которым он не смог бы даже и рассуждать о сомнении. Нет у него и достаточных оснований сомневаться в досто-верности чувственных данных, ибо сами по себе чувства никогда не обманывают, ошибаемся же мы, когда неправильно их истолковываем. Вообще же в пресловутом сомнении Лейбниц скорее видит декартовское «самомнение», нескромное желание отбросить все то, что было установлено раньше другими, и построить все здание науки, начиная с фундамента, самому. Такое высокомерие, замечает Лейбниц, не слишком хорошо характеризует Декарта как личность. А главное — его абсурдные автаркические претензии так и остались не осуществленными. Как заявляет Лейбниц, в большинстве своих идей — ив области конкретных наук, и в области философии — Декарт оказался не оригинальным. Он «великолепно использовал для своих целей чужие мысли, хотя... было бы лучше* если бы он не скрывал этого». Скрытыми источниками философии Декарта Лейбниц считает Платона, Демокрита, Аристотеля, Ансельма, Фому Аквинского, Бруно; в конкретных науках — Кеплера и Снеллиуса (в физике)* Гэрриота и Феррари (в математическом анализе) и др. Лейбниц не забывает, правда, и о действительных заслугах великого французского мыслителя: о его достижениях в геометрии и механике, в алгебре и теории магнетизма* в некоторых разделах философии. Но все же критика явно превалирует.

О критике Лейбницем декартовского «cogito» мы уже говорили. В работах данного цикла она уточняется, и 8десь прямо утверждается, что первым самоочевидным следует признать существование не только мыслящего субъекта, но и мыслимого объекта, ибо существование объективного вытекает из наличия в мысли разнообразия. Знаменитые четыре правила метода Декарта Лейбниц считает слишком общими и тривиальными, подобными тому правилу, которое часто иронически приписывается алхимикам: возьми чего надо сколько надо, смешай как надо и получишь что надо! Ибо ни одно из своих правил Декарт не конкретизировал и не показал, как им надо пользоваться. Он не дал признаков ясного и отчетливого, не уточнил, в чем должно состоять сведение сложных проблем к простым, не дал способа восхождения от простого к сложному, не показал, почему надо делать только полные перечни, а не избирать из всего только нужное, отделяя его от ненужного. Таким образом, метод Декарта страдает, по Лейбницу, явной незавершенностью, недостаточной конкретностью и малой эффективностью. Он больше похож на свод благих пожеланий, чем на строго научный кетод.

В вопросах метафизики Декарт тоже чаще всего неудо-влетворителен. Особенно возражает Лейбниц против излишне частого, на его взгляд, обращения Декарта в философии к понятию бога. Лейбниц считает недостойным философа полагать, что истинность необходимых, логико-математических, предложений зависит от воли бога. Столь же нелепо думать, как Декарт, что человеческий разум нуждается в особой божественной помощи, чтобы отличать истинное от ложного, реальное от кажущегося. В связи с этим Лейбниц отвергает идею Декарта о необходимости обратиться к понятию правдивости бога для доказательства реальности внешнего мира: аргумент «бог — не обманщик» — это уловка тех, кто не хочет собственным разумом разобраться в содержании явлений и найти порождающие их причины, а к тому же эта уловка сама по себе не спасает от феноменализма и «иллюзионизма».

Анализируя в своих «Замечаниях» пункт за пунктом содержание главного философского труда Декарта — «Начала философии», Лейбниц не пропускает ни одной ошибки, ни одной слабости, ни одного закамуфлированного софизма — а всего этого в «Началах» довольно много. Дуализм Декарта плохо обоснован и не выдерживает критики. Заключать о существовании двух независимых и противоположных по природе субстанций на том лишь основании, что свойства души (мышления) не те же самые, что свойства тела (протяжения), неправильно, ибо прежде надо доказать, что мыслящая субстанция лишена протяженности или протяженная — мышления и что мышление и протяжение не являются только свойствами одного и того же субъекта, нуждающимися друг в друге. Такого доказательства ни сам Декарт, ни картезианцы не дают. Кроме того, они необдуманно объявляют субстанциями то,; что на самом деле может быть только свойствами, так как мышление есть свойство мыслящего, а протяжение — свойство протяженного. Из других пороков этой метафизики Лейбниц отмечает необоснованное отождествление протяженности с материей при полном игнорировании динамических свойств материи; сведение всех причин заблуждения к одной, и очень сомнительной, — свободе воли (он показывает, что возможность заблуждения кроется и в несовершенстве человеческого разума).

Но еще больше, чем метафизика, возражения Лейбница вызывает декартовская физика, как общая, так и специальная. Нетрудно заметить, что тлавным ее дефектом, из которого проистекают почти все другие, более частные ошибки, Лейбниц справедливо считает абсолютизацию принципов механики и геометрии (механицизм, редукциог низм). Положив в основание физики понятие материи как чистой протяженности, т. е. сведя свойства материи к геометрическим, Декарт, разумеется, закрыл себе путь к научному объяснению всех ее негеометрических свойств и вынужден был даже для объяснения законов ее движения (которые на самом деле легко выводимы из полноценного понятия материи) прибегнуть к идее божественного перво- двигателя, что Лейбниц считает совершенно недопустимым: «...картезианцы, не признавая в теле никакого активного... начала, вынуждены всякое действие приписывать пе самому телу, а только Богу, к которому они в данном случае прибегают, а это не философское решение» . Геометрическая физика Декарта, исключившая из природы внутреннюю силу, оказалась мало способной к открытию нстинпых законов движения и совершенно «бессильной» в анализе законов взаимодействия тел, т. е. законов толчка, давления, светового преломления и т. п. Критикуя физику Декарта, Лейбниц одновременно противопоставляет ей свою динамическую физику (особенно в последнем сочинении этого цикла), вводя такие характерные для пего понятия, как «первичная сила» и «производная сила», «энтелехия» (взятое у Аристотеля), «мертвая сила», «энергия», «активная потенция» и другие, которые играют большую роль и в Лейбницевой монадологии. Одним из самых интересных моментов полемики с картезианцами является демонстрация Лейбницем эвристической силы открытого им «закона непрерывности» (Lex continuitatis); нрименение этого принципа к декартовской теории толчка сразу же обнаруживает ее вопиющую несостоятельность. Чтобы избавить читателя от недоразумений, напомним: замечательный Лейбницев закон непрерывности, гласящий, что при непрерывном уменьшении различия в данных должно уменьшаться различие и в hckomhXj и служащий фун-

’+L- дамевтом всей точной науки, ничего общего не имеет с плоским эволюционизмом, и не следует путать качественную скачкообразность с разрывностью.

Таковы некоторые идеи антикартезианских сочинений Лейбница. Главное внимание уделено в них проблемам научной и философской методологии. В более популярной форме эти проблемы трактуются в работе «Пацидий-— Филалету», завершающем данный раздел тома. Следующий раздел составляет избранная переписка Лейбница. Хотя она не содержит каких-либо новых важных идей Лейбница* которые уже не были бы знакомы читателю по предыдущим сочинениям, все же эта переписка поможет более полно воссоздать сложный образ великого философа и мыслителя* а также прояснить происхождение некоторых из его идей и отношение к ним современников. Среди корреспондентов Лейбница, как известно, были почти все крупнейшие ученые тогдашней Европы, были и меценаты и даже коронованные особы. В этот раздел включена переписка с Маль- браншем и Бейлем; кроме того, в него вошли письма Лейб-ница к платонику Фуше и королеве Пруссии Софии-Шарлотте. Письма к последним двум адресатам имеют отношение к теории познания Лейбница и проясняют его решение вопроса о соотношении чувственного и рационального. Переписка с Мальбраншем (к которой мы прилагаем Лейбницев разбор критики Мальбранша Локком) представляет двойную ценность — как ключ к пониманию соотношения двух различных, но кое в чем и общих, философских концепций и как редкий пример длительного общения двух знаменитых мыслителей. В процессе чтения этой охваты-вающей три десятилетия переписки неизбежно возникает впечатление о явном превосходстве научного гения Лейбница, что в последних письмах признает и сам Мальбранш. Примерно то же можно сказать и о переписке с Бейлем, которая помимо всего прочего интересна тонкими рассуждениями о принципе непрерывности.

Наконец, обратимся к тем произведениям Лейбница, в которых наиболее четко выражена главная мечта всей его жизни — мечта о создании универсальной, или всеобщей, науки (Scientia general is). В цикл этих произведений входит более десятка работ, включая одно письмо. Мы не будем характеризовать каждую из этих работ в отдельности, а воспроизведем общую схему рассуждений, детализируя только отдельные места.

Лейбниц не был первым, кто задумался над оптимальным способом построения и организации науки. Он на это и не претендует. Проект «великого восстановления наук» Бэкона с юных лет был для Лейбница источником вдохновения. Но Бэкон предполагал построить все здание новой науки на одном лишь эмпирическом и индуктивном основании, недооценив значение дедукции и математики. Декарт, Уилкинс, Дальгарно, Валлис отстаивали идею математизации всех знаний и создания на этой основе «всеобщей науки» (Mathesis universalis), однако они не показали, как она может быть создана. В числе своих предшественников Лейбниц называет также Полициано, Алыптеда, Юнга,, Глэнвилля и некоторых других, видевших необходимость универсальных научных энциклопедий. Но все это были лишь благие пожелания. Первым, кто указал путь осуществления этих проектов, был все-таки Лейбниц. Правда, если судить по публикуемым нами сочинениям, соответ-ствующие идеи Лейбница тоже шли ненамного дальше проектов и программ, но эти программы были уже достаточно конкретны, а кроме того, подкреплены важными примерами.

«Под всеобщей наукой, — пишет Лейбниц, — я пони-маю то, что научает способу открытия и доказательства всех других знаний на основе достаточных данных» . Следовательно, в основу универсальной науки должен быть положен правильный метод, который, по Лейбницу, вклю-чает в себя теорию открытия — комбинаторику — и теорию доказательства — аналитику. Кроме того, применение всеобщей науки предполагает наличие «достаточных данных», т. е. принципов, «которые уже очевидны и из которых без других допущений может быть выведено то, о чем идет речь» .

Всеобщая наука априорна и может быть выведена из одного только разума, хотя ее применение имеет непреходящее практическое значение и должно, как ничто другое,, послужить человеческому счастью. Чтобы доказать это, Лейбниц строит такую дедукцию. К счастью приходят те, кто достигает совершенного, оптимального состояния. Поэтому необходимо знать, в чем оно состоит. А оно состоит в том, чтобы совершать свои действия с наибольшей легкостью. Для этого же нужно достоверно знать свою собственную природу и природу вещей. Но такое достоверное знание, всегда готовое к применению, и есть всеобщая наука.

Таким образом, идея всеобщей науки тесно связана у Лейбница с его принципом совершенства, оптимальности. В свою очередь оптимальность самой науки означает для него ее универсальность, максимальную упорядоченность, оперативность и практичность. Соответственно требование совершенства переносится и на все то, что составляет науку как целое: оптимальными должны быть язык науки, ее метод, способ обучения, организация ее институтов, ее связь с жизнью общества и государства.

Чтобы создать такую науку, необходимо преобразовать существующую. Для этого нужно произвести критический анализ всех накопленных человечеством знаний, отделяя в них истинное от ложного, полезное от бесполезного. Затем следует составить энциклопедию всех полезных (ценных для теории и практики) истин, которая содержала бы, с одной стороны, историю открытий, тщательно описанных, дабы каждый раз был виден не только результат, но и способ открытия, а с другой стороны, предметный и алфавитный указатели всех доказанных истин и решенных задач, чтобы не повторять уже сделанного и легко находить открытое другими. Необходим «точный учет того, что мы приобрели», ибо, как метафорически выражается Лейбниц, «география земель известных указует пути для дальнейших завоеваний новых земель». Таким образом, прежде всего требуется навести порядок в уже достигнутом.

Для дальнейшего продвижения следует путем анализа разложить отобранные научные данные на их составляющие, вплоть до простейших элементов — принципов и идей, истинность которых представала бы перед нами со всей очевидностью. Это был бы своего рода каталог человеческих мыслей, расположенных в таком порядке, который соответствовал бы порядку человеческих ценностей, чтобы на первых местах располагались принципы наиболее зна-чимые для жизни людей; после чего можно приступить к формированию оптимального научного языка. И здесь мы подошли к той идее, которую Лейбниц считал главным открытием своей жизни, — к идее «универсальной харак-теристики».

Лейбницевы термины characteristic а и character трудны для перевода. В общем «характер» — это «знак», но ие всякий знак, а такой, который выражает обозначаемую вещь зрительно, наглядно. Как говорит сам философ, это «характеристический», «наглядный» или «изобразительный» (spec iosum) знак. Другими словами, это знак, в какой- то мере передающий характер предмета, т. е. символ. Искусство создавать такие «оптимальные» знаки, или символы, и пользоваться ими как раз и есть «характеристика». Если же этими знаками-символами будут обозначены все элементы человеческого знания, все предикаменты понятий и истин, то получим «всеобщую», или «универсальную», характеристику, хотя нередко Лейбниц под этой «характеристикой» понимает и сам способ исчислепия знаков. Он определяет ее, например, как «самое экономичное употребление человеческого разума с помощью символов и знаков» 7.

Рассматривая различные типы знаков, которые когда- либо применялись для обозначения и передачи человеческих мыслей, Лейбниц приходит к выводу, что оптимальные «характеры» пока еще не придуманы, но нечто похожее на них представляют собой иероглифы, цифры, алгебраические знаки, хотя никакие из них не могут быть признаны универсальными и адекватными своим предметам. Унификация математических знаков, связанная с перенесением алгебраической символики в геометрию (аналитическая геометрия Декарта), была большим прогрессом. Однако оптимальная «геометрическая характеристика» все же должна отличаться от алгебраической, и Лейбниц ссыла-ется на свой опыт разработки нового геометрического символизма. Вообще же, пока не найден оптимальный способ символического выражения мыслей, лучшим средством их обозначения можно считать буквы и «характеристические числа», особенно простые числа, комбинацией которых, как хочет показать Лейбниц, можно выразить все элементарные и даже сложные суждения, пользуясь законами формальной логики. Ведь «нет ничего такого, что не допускало бы выражения через число» 8.

Когда же каждое элементарное понятие й суждение будет выражено «характеристически», т. е. символически, и каталог, или алфавит мышления, приобретет самый компактный и операциональный вид, можно будет приступить к открытию новых истин и даже новых методов

1 Наст, изд., с. 107. Наст, изд., с. 73.

и наук. Ибо, говорит Лейбниц, почти повторяя слова Бэкона, «частные открытия я не считаю для себя главным* моя высшая цель — усовершенствовать искусство открытия в целом», и еще: «один метод заключает в себе бесконечное множество решений».

Искусство открытия состоит в комбинаторике, но и аналитика играет здесь большую роль, так как она ведет к открытию самих принципов наук. Комбинаторика создает новые сложные понятия на основе известных простых. Имея все простые, можно получить и все сложные. Иначе говоря, все возможное теоретическое знание может быть получено путем методического исчисления предикатов —• идея, которую в начале нашего века возродит Бертран Рассел применительно к математике и несостоятельность которой будет потом косвенно доказана Куртом Гёделем. Но Лейбниц верил, что его «универсальная характеристика» вместе с искусством комбинаторики и аналитики позволит свести все научные рассуждения и теоретические открытия к математическим расчетам и тогда все споры ученых будут разрешаться очень легко: чтобы узнать, кто прав, они просто возьмут перья в руки и скажут: «Давайте посчитаем!» Тогда научная литература, возможность непомерного роста которой Лейбниц предвидел как великое бедствие, станет ясной и компактной и больше не будет нужды в огромных фолиантах ученых трудов, где крупицы реального знания тонут в пучине бесполезного рассужда- тельства, ибо, «чем совершеннее наіука, тем менее она нуждается в толстых книгах».

Лейбниц, конечно, понимал, что один он такую науку не построит. Поэтому он то и дело говорит о необходимости объединения для этой цели сил ученых всего мира, взывает к «республике ученых», убеждая своих коллег оставить сектантские распри и взаимные нападки и посвятить себя общему делу по примеру геометров, которые не считают себя ни евклидовцами, ни архимедовцами, а имеют только одного учителя — истину. Он взывает к политикам, чтобы они наконец поняли, какую огромную пользу несет хорошо организованная наука народам и государствам. Как и другие современные ему великие философы, такие, как Декарт п Гоббс, он возлагает большие надежды на просвещенных монархов, составляет для них проекты академий и систем образования. Он наивно верит, что наука и просвещение сами но себе, безо всяких социальных переворотов способны преобразовать человеческое общество и направить его на путь непрерывного прогресса. Лейбниц и в этом остается идеалистом. Вера во всемогущество науки по существу перерастает у него в одну из первых в истории сциентистских утопий. Расписывая в деталях, как можно с помощью науки быстрейшим образом достигнуть общественного благоденствия и как для этого следует организовать саму науку, Лейбниц даже устанавливает некоторые конкретные сроки: пять лет на составление алфавита мышления, два года для того, чтобы упорядочить важнейшие для человека области знания — метафизику и этику. Нужен только мир и союз ученых, да еще единство ученых и политиков. Ведь сколько уже сделано! Сколько великих открытий за последние столетия! Книгопечатание, компас, микроскоп; открытия в математике, механике, оптике, столь много обещающие успехи химии, истории, словесности. А сколько может быть еще открыто нового, когда всеобщая наука сделает способным открывать каждого!

И все же оптимизм Лейбница не безграничен. Он с горечью констатирует и то, что в ученом мире царствуют тщеславие и раздор и «все помыслы направлены на то, чтобы сломать, а не построить». Он видит, что род человеческий по-прежнему бредет в потемках без всякой путевод-ной нити, во всем полагаясь на фортуну, что власть имущие равнодушны к истине и меньше всего думают, как облегчить участь подданных. Наконец, Лейбниц видит, как благодаря той же науке совершенствуются силы разрушения — силы войны, которые, как он мудро замечает,, при достаточном развитии могут когда-нибудь стать неуправляемыми и повернуть человечество назад, от науки к варварству. Это замечание Лейбница и сегодня звучит очень актуально. Любовь к миру, как и любовь к истине, по-видимому, вообще есть свойство настоящего ученого и подлинного адепта Мудрости^ каковым несомненно и был Лейбниц.

| >>
Источник: Лейбниц Готфрид Вильгельм. Труды по философии науки: Пер. с лат. / Вступ, ст. и примеч. Г. Г. Майорова. — М.: Книжный дом «ЛИБРОКОМ», 2010. —178 с.. 2010

Еще по теме Г. Г. Майоров. Лейбниц как философ иауки:

  1. ТОМАС МЕН