<<
>>

1. «Волшебник-недоучка»

Не то чтобы я был уж очень артистичным, зато очень хотел быть артистичным. В детстве положено талантливым – рисовать, музицировать, ну, в крайнем случае, в секцию спортивную ходить.

Спускаясь с двенадцатого этажа на первый в лифте или пешком, пробовал напевать «Волшебника-недоучку» и убеждался сам: верно говорят про медведя на ухо... Про волшебника-недоучку однако пел не зря: ему бы пошли кособокие кувшины, нарисованные мной на рисовании (оценка – «три с минусом»), или – спотыкающаяся резьба по дереву под папиным наблюдением… Папа-то – умелые руки, вот и со стен глядят с укоризной его чеканки с резьбой всякой – глядят, как папочка поправляет зарывшийся или соскользнувший резец сына. Волшебнику-недоучке сродни мое благоговение перед конструктором и разными моделями, которые еще собрать надо – но как? Ребенок вертит в руках гайку или шуруп и шепчет: поистине, вещь в себе.

Папе и маме на день рождения полагается произведение своих рук. Слепить? – только шарики из пластилина катать в ладонях умею. Нарисовать? – ну да, розочку на 8 марта рисовал вот так: * – похоже на розочку? Вырезать аппликации всякие – куда там, с танцующими ножницами в руках. На уроках труда что-нибудь бы выдумать, но не с этими же гудящими станками разговаривать? Хорошо, если пальцы не откусят. На выпускном экзамене по физике волшебник-недоучка теорию ответил на «пять», но какого же черта школьникам предлагают практические задачки типа: да будет свет!.. При виде угрожающих щупальцев клемм – сказал он, что это плохо, очень плохо!

В армии, когда у меня погас свет за планшетом, мне сказали: «Чини!» – «Вы что хотите, чтобы меня током убило?» Прапорщик Карпенко: «Раствор нужно вот так метать, вот так!» – «Ага, плюх!» – «Да не так мастерок-то, вот пиздобол!» Жижа, которая, по идее, должна стать стеной, расползается и плывет. Сержант Филя выливает ведро на пол и собирает воду тряпкой.

Ведро вылить у меня получится, а собирать как? – вот и бегает вода от тряпки из угла в угол. А как красиво Филя тряпку выжимал! Только не впрок мне, жамкающему, доящему набухшую ткань. Всякие узелки и зацепки не давались мне сроду: сумку мне собирал Калачев, а рюкзак – дядя Марик, трубу паяльной лампой отогревал мне майор из секретного отдела… (Это когда я был кочегаром: мне – тепло, а он, как в революцию чекисты в многосерийных фильмах, в своем отделе в шинели сидит). Пол за меня подметали замкомбригады подполковник Жидко, старшина моей роты и комбат, вырывая друг у друга веник. Руки-крюки, сделать хотел козу, сделать хотел утюг – что получилось вдруг, как будто бы ясно. Но не совсем.

В спортсекции я вообще-то ходил крайне неохотно. В волейболе не научился ни подавать, ни на грудь планировать, а уж гасить и подавно. Невзлюбила меня к тому же тамошняя мафия – взялась за меня круто. Дрался я с маленьким чертенком, презлющим, так-сяк, а тут мне корзину на голову одели – дело было решено… Я плакал, но радовался – повод уйти из секции. На водном поло два занятия посетил, проплыл туда-сюда, ясно: ни Сапегой не стал, ни Мшвенирадзе. А что же футбол? Уже в зрелом возрасте решил попытать счастье в Советском районе – вратарем. Играть в одной команде с богом Фиделем! – несбыточная мечта. Мячики-то в Советском районе крутились и звенели, и пальчики отгибали, и свистели, и в сетке шуршали, успокоившись только за спиной. На цыпочках унес свой стыд.

Значит, ни петь, ни рисовать, ни рекорды устанавливать, ни мастерить, ни даже пуговицу пришить. Даром со мною мучился самый искусный МАГ, всемогущий Маликов Александр Григорьевич. Как это он стремительно манипулирует бечевой! Вот бы мне так! Это было бы чудо. Суметь не умея – чудо, возможное только в мифе: недоучка, но ведь волшебник! Из трех волшебных желаний – какое бы выбрал? Первое – пианистом, второе – полиглотом, третье – память, что ли, заказать необъятную и стремительную? Нет, первое – футболистом, второе – каратистом, а уж третье – пианистом.

А память как же и иностранные языки? Черт возьми, как распорядиться? Мечты... А пока как бы так извернуться, чтобы компенсировать отсутствие талантов?

2. Поэт

В девятом отряде пионерлагеря один мальчик, который, распределяя роли в палате, мне сказал – будешь Пупс, Сереге Горностаеву – будешь Крикс, а сам, сказал, буду Шеф (нетрудно убедиться, деловой мальчик), – вот он-то и сказал однажды в сердцах, после того, как я в очередной раз запорол уборку в палате (негодование Шефа разделили бы Филя и замкомбригады со старшиной – те, десять лет спустя); сказал пророческую фразу: «Ты ничего, кроме как читать и писать стихи, не умеешь». Пророки сперва ошибаются – таким афоризмом я бы отметил своеобразие ситуации: ни читать, ни писать стихов тогда я, конечно, не умел.

Но свойственна мне уже тогда была, пользуясь удачным выражением Лещука, «дурная публичность»: рвался на сцену пионерлагеря всеми правдами-неправдами, даже, помню, кувырки хотел показывать, тоже мне гуттаперчевый мальчик! Кувырки нам пригодятся как материал для метафоры, а у Красновой, худрука, такое не проходило: ее критерий был – сальто и шпагат. А вот читать звонкие пионерские вирши пригодился. Набрать побольше воздуха и прокричать шинельную оду линейке – волнующемуся каре белых рубашек, трепещущим язычкам галстуков – так прокричать, чтобы грамоту дали. Гусиная кожа под белой рубашкой на факельном шествии: как бы не забыть слова ритуальной речовки, когда никто не забыт, ничто не забыто, а в горле катаются слезы? Теперь уж не забуду никогда: «Самолет направляет Гастелло // На колонну фашистских машин, // В тыл бесстрашная Зоя уходит, // Кошевой краснодонцев зовет, // И Матросов с гранатой на взводе // К амбразуре фашистской ползет!»

Пионерский ритуал – чем не пролог к мифу? Ведь и факелы не с неба же взялись (хотя, по мифу, взялись именно с неба): во всяком случае, у древних позаимствованы. Ритуал и стихи, порожденные ритуалом, – держим в уме. Однако Краснова пошла дальше: выбрала для меня из Заходера сольный номер – стихотворение про некоего лентяя, завидующего бегемоту: «Замечательно живет // В зоопарке бегемот.

// У него огромный рот, // А забот наоборот». Имел успех. На гребне успеха – предпринял первый «кувырок»: сочинил стишок под хазановскую пародию на Рождественского: «Надо иметь в боксе // Огромные кулачищи, // Чтоб можно было // Проломить корабля днище. // Надо учиться отлично, // Особенно по рисованию, // Чтоб рисовать кистью // На соревнованиях». Успех ошеломляющий. На «улице» узнавали в пределах маленького государства, каким мне всегда представлялся пионерлагерь. Стать в нем неформальным лидером – было едва ли возможно, а вот получить грамоту (лучше две) – реальный план. Неформальное лидерство оставил для грез после отбоя, а вот тем прославился, что такой стишок написал – грамота обеспечена. Первый опыт, заметим, был пародией на пародию. Вместо детской непосредственности – словесная игра на пустом месте: из меня такой же боксер, как и рисовальщик. Мне было десять лет, и я был не Ника Турбина.

Следующий опыт – года через четыре, в восьмидесятом. Тогдашнее стихотворение было принципиально написано на случай – не мой и немой – ничего не говоривший лирическому «я». Будущий биограф напишет с подачи Шайтанова: «Поэт с детства был обречен на мертвый звук». Вот и в четырнадцать лет: поэтический опыт был посвящен чемпионке лагеря по многоборью Динаре – я звал ее Дианой. Подростковая влюбленность? Ничуть. Диана безраздельно принадлежала кудрявому Женьке, а я только «кувыркался», упражняясь в условном стихотворстве: «Подобно солнцу излучаешь ты сиянье, // Легка твоя походка и тверда, // В твоих движеньях пластика и обаянье. // А сколько мысли в складочках у рта! // Глаза твои – чистейшие сапфиры, // А нос твой – совершенства эталон, // И запах тела не земной, а будто миррой // Твой стан окутан тонкий. Аполлон! // Зачем ты дразнишь нас, ничтожных, право? // Зачем такую ты рождаешь красоту? // И я страдаю, мучаюсь бесславно // И в страсти горькую терплю нужду». Увы, моя первая муза звалась Дианой, и с тех пор мой выбор жесток: кем быть – Ипполитом или Актеоном?

В дальнейшем – все те же «кувырки» пастиша.

А цель? Присвоение поэзии, кража таланта с парнасских складов.

Но вот в шестнадцать лет – случился лирический прорыв. «Весна» стала рифмоваться с «без сна». Открыл стихию в себе: стихи были неизбежны. Захлебнулся лирикой: «Вселенная, Вселенная – и крест. // Иисус распят – Иисус воскрес. // Пусть будем счастливы в любви, удачливы по службе и богаты, // Но никогда не будем мы распяты // И не воскреснем никогда». «Любить – Жить. // Не любить – убить. // Не любить – преступление, // Смертоносное безделье, // Бесцелие». «О, душа моя, // Разжиревшая свинья, // На даровых харчах // Цветок зачах, цветок зачах». Вот такой порыв. Порыв иссяк, а творчество – по-прежнему заветная цель. Что делать? Играть в поэзию.

В Мирном (1982–83 гг.) за партой передо мной сидели две уродины. Две влиятельные уродины – то был период их шефства надо мной. Одной из них – той, что поуродливее, – посвятил очередной пародический опыт. Весь эффект был, легко догадаться, в несоответствии слов и чувств. Больше всего я хотел улететь из Мирного обратно в Москву. В этом желании была страсть, идея-фикс; «Поскорей бы не видеть уродин за партой передо мной», – вот это было бы лирическое высказывание. Я же – ради «кувырка» – имитировал отчаянное прощание: «Что ж осталось? Только память. // До черты – черт воскрешенье, // В зыбких водах отраженья. // Отражениям таять, таять»…

В Нижнем (1983–84 гг.) мы сидели со Зверевой каждой ночью до четырех – на подоконнике. Она была нежна. Я был невинен. Ситуация, которая была предвидена Лией Старосельской на Дне Первокурсника. Для какого-то конкурса там надо было построить аллегорическую фигуру. Я встал на стол, предварительно указав каждой из девяти девчонок, какую им позу принять: одна должна воздеть ко мне руки, стоя на коленях, другая должна воздеть ко мне руки, как-то по-другому стоя на коленях, и так далее, сам же я – стоя на столе с поднятой правой рукой – сказал: «Я – Аполлон». Все должны были понять, что девять девочек вокруг меня – девять муз. Тут-то Старосельская, пятикурсница с КВН-овской жилкой, и напророчила: «Они стремятся к нему, а он к знаниям».

Уносился к знаниям с подоконника, а в стишке писал, отдавая дань донновскому «Going to bed», будто я-де искатель прелестей, а она – отказ: «Я смотрю на Ленку – // Страсть из-под ресниц.

// Ах, попал я в плен к ней, // В сети, в клетку, в плен к ней – // Упадаю ниц»; «Голые две стенки // Венчаются окном. // Голые коленки, // Ленкины коленки — // Запретом и замком». Рассматривая в микроскоп следы своей музы, замечаю: стихи не были самоцелью, но, пожалуй, средством мифологизировать быт, перевести явление повседневности на язык поэтической игры.

Вот Казанский сошелся с Ару. Моя реакция – баллада-эпиграмма: «Средь знойныя долины Дагестана // Цвела цветок любви – Арушаняна. // В пустынныя пустыне мексиканской // Росла колючка злобная – Казанский».

Или – лекция по старославу. Лекторша предавалась диахронии. Как же менялось качество губных звуков, как же при них развивался вторичный вставной звук? А я пишу свою «Любовную песнь на старославянском»: «Но почему губная артикуляция речей любви // Так далека от язычной? // Языческой! Оргии языческим богам, // Славянских языков и губ сплетенье». «Помнишь тот призвук, // Что при губах развивался – легкий, вторичный, вставной?..» Лекторша рассказывала, как в разных славянских языках произносится слово «свеча». Я записывал: «Кап! Капнула капелька – воск раскаленный – мозг воспаленный. // Кап! Только не капайте мне на мозги – не надо!» Так я выражал свое отношение к старославу. Но отношение к старославу задано, не в нем было дело, а разве в отношении к отношению к старославу, в желании обыграть старослав – говорю я, пытаясь использовать два значения слова «обыграть», старательно намекая, что здесь не только спор приема с материалом, но и отчаянный спорт.

Получилась двусмысленность? Но за двусмысленным выражением – двусмысленное положение. Что это я? – все о любви, да о любви писал? Не могу не вернуться к этому разговору. Речь о любви, потому что о любви не было и речи. Босые пятки по коридору в пионерлагере, с лестничной площадки – полоски света: завернувшись в простыни, пробегали пионеры в правое крыло корпуса, где и совершался весь этот ночной шепот и скрип кроватей, а в коридоре – целомудренные поцелуи, смех то здесь, то там: «А она дала мне грудь пощупать». Рассказывая об этом, я слегка рискую – вот и Аникеевой рассказывал – уже когда был вожатым: а я, говорю, в этом участия не принимал. Дура, должна же была понять, что в этой откровенности – прием, ретардация, что я кручу миф, где Иван не станет царевичем без дураков. «They giggled fit do die» – Аникеева с Лидой, за животики держались. Самоирония – любимое зеркало Нарцисса, у которого не получилось с Эхо. Аникеева – ведь факт, равна себе, только толще – ну что толку, что я сейчас ей мщу, если тогда, задумав обыграть факт перед фактом, задумав признание-«кувырок»: «Не получилось у меня», я услышал только смех, и толстое эхо повторило, кривляясь, дескать, «не получилось у меня», и повторяло раз за разом все вожатское лето. «Не получилось у меня», – говорила Аникеева, делая губы дугой и беспомощно разводя руками. «Не получилось у меня», – эхом повторяла за ней Лида, поднимая брови и делая жалобные глаза. И фыркают: очень смешно!

А в армии решил рассказать одному hot-shot guy из Челябинска, как волшебно мне жилось на гражданке, в мифическом Нижнем, который в палатке среди песков Балхашского полигона мной воспринимался как пятно, как чертово колесо, как диафильм в коробочке, как... миф? – услужливо подскажет читатель, в пятисотый раз произнесенное «миф»? – именно как миф, – скажу и в пятьсот первый раз, ибо повторение слов входит в поэтику мифа: хождение кругами, тавтология и всякое тождество. Миф, миф и еще раз миф, Нижний был мифом, был мифом. Непосредственным поводом, чтобы заглянуть в этот... мир был рассказ челябинского заправского парня о том, как он на гражданке играл в сардинок. В ночной избе набивалось народу, и ну друг друга любить по каким-то темным правилам! Я ужасно смеялся; а вот поэтическая и странная зарисовка, – говорю. Представь площадь. Скамейку. На ней Ару с Казанским – и я. Они целуются. Губы влажные, алые. Глаза тоже влажные, с искоркой. А я там что? А я с томиком переводов Шелли и Китса – третий. Читаю: «Безутешный соловей заливается в бреду. // Смертной мукою и я постепенно изойду».

Вытягиваю шею поближе к слитному дыханию, оставляющему на губах росу. Это ирония, объясняю я челябинцу, это подчеркнутое: я – третий, это игра в третьего, игра в треугольник, маленький спектакль, большая трагедия, всеоблемлющий миф, а тетка, проходя мимо скамейки, не может сдержать смеха, Казанский улыбается, Ару же, чуть запрокинув голову, показывает белые зубы. «Тебя должны судить», – сказал челябинский плэйбой. – «То есть??» – За распыление семенного фонда». Узбеки, айзеры, хохлы, дагестанцы, аварцы, татары, русские, армяне, Мамуладзе из Батуми, от которого рукой подать до Ланчхути, казахи, уйгуры, курды, каждой твари по паре, спрашивали у меня, видел ли я живую пизду? «Нет», – отвечал я. Зато стихи писал на старославе про любовь. Вот какая игра на старославе. И миф? – спросит догадливый читатель. И миф.

Писал Зверевой. Писал на восьмое марта Горшковой: «Томный цветок коварный – // Лилия благоуханная, // Твой аромат несравненный // И узор твоих лепестков изящных // Отраду забвенья сулят. // Но боясь приблизиться я, // Ах, боюсь, ты цветок коварный, сердце мне разобьешь». Такая разобьет сердце, толстая, как Аникеева!

Так вот, конкретный адресат, стихи на случай – это только подступ к мифу. Вот читайте:

П.Калачев

Небо замок – руины

Верность страсть – сполох

вещей жизни картина –

сердца переполох

Сердце цепью сдавлено

Кровью душа кричит

Святости море отравлено

Последний стакан налит

Пьяное взбрызни радугой

Пенная ночь умчись

День разрастись громадиной

Смерью моей улыбнись.

А это я

Игры страстей,

Ненавистей:

Плаха, огонь,

Желчь, кровь, оскал,

(Вопли: отколь?)

Был скот ведом

Свыше. Восстал

Снизу, влеком

Змеем? – Нутром,

Глазом! Умом?

Чревом! И путь:

Яблоко – зуб –

Сок – кровь – пах – тел

Поиски – губ

Поиски – ртуть

Вверх – там (вопрос!)

Что? Се вокруг

Что? (Вот пророс

Вглубь. Рвется вон!)

Я – Кто? и плен

Вечный – и круг

Вечный – и грех

Смертный – и тлен

Смрадный – и смех

Мрачный – вновь

Крик, страх, обман,

Прах, пресс, сон, кровь –

Гонка в туман...

(Вопли – доколь?)

Игры страстей,

Ненавистей.

Прочитали? О да (боже мой, какая белиберда!), после калачевского «Смерью моей улыбнись», что такое «Original sin», уж я-то знаю. Кольцевая композиция. Рифма отыскивается иногда рядом, а иногда восьмью строками ниже. Классно придумано. У Казанского с Калачевым, которым я показал это, истерика: на парты попадали, а смеются – надо мной: греха вкусил или Цветаевой накушался? Черновые наброски еще круче. Хор из оперы «УПК»: «Любовь в основе мирозданья, // Любовь – двух атомов слиянье // В молекулу, переплетенье // Двух нитей ДНК, растений // Стремленье к солнцу, // Солнца ласки // Ответные. И страсти пляски, // Когда в период брачный самки // Самцов манят. В экстазе ранки // Укусов нежных след оставляют // Самцы подругам. Когда ж встречают // Соперника...» «Ранки укусов нежных» – это ж умереть можно! Далее: пролетарий Работа, томясь от страсти к Болтуновой в опере «УПК», признается своему другу-пролетарию и сопернику Тигру: «Из розовых теней мое воображенье лепит // Стан тугобедрый, // Груди, как плоды, упруги...» Далее: «Станок я обнимаю, тиски поглаживаю». Это речитатив. А Тигр ему в ответ арию: «Как древле Каин // Взалкал от порока, // Как солнце злата // Иудину сердцу, // Как в первые ночи // Трепещет блудница, // Так у окраин // Предела от рока // Любви – расплата». Волшебник-недоучка сочинял: ошибка в управлении – раз («взалкал от порока» вместо «взалкал порока»), логическая ошибка – два (если блудница, то ночи не первые, если же ночи первые, то не блудница), что же такое «окраины предела от рока» (кроме непреднамеренного «отроческого» каламбура) – ей богу, сам не знаю.

Вот наплел – чтобы сыграть, сыграть вернее, чем прожить, вернее, чем «Любить – жить, не любить – убить». «Не любить – преступление» – по челябинскому ловцу сардинок. Но нужно связать Звереву, Горшкову, Болтунову, змея, Адама с Евой, «как древле Каина» – и преобразить все это в ми… – о чем я уже говорил – фе.

«Выходи за меня», – говорил я Ольге из Нижнего, – Я тебе буду стихи читать». – «Это в одиннадцать, а в двенадцать что будешь делать?» Итак, я писал «Любовную песнь на старославянском» – продолжение всех этих условных «выходи за меня», а, может быть, начало волшебства, чего-то вроде магии слова? И что же вы думаете? Чудо случилось. Явился ангел («angel-infancy») из моей будущей диссертации. Представьте: лекция вынуждает вывихнуть челюсти в зевоте, скука смертная, лекторша – седая, усталая: вытащишь англо-русский словарь – попереводить, подойдет, как тень, и не выгонит, а скажет тихо: «Уберите». Снова вытащишь – снова подойдет. Сама Прозерпина в старославянском Элизиуме. Шуршание мела, шелест тетрадей. Медленные волны диахронии. И тут дверь открывается, влетает девочка лет пяти: «Мама, я нашла себе подружку, чтобы с ней играть!» – да звонко так! Прозерпина становится Весной: улыбается, смущается, расцветает. А моя мама тогда была в Мирном, но есть страна еще дальше.

А в деканате меня спрашивали: «Слушай, как ты относишься к Казанскому, что думаешь о нем?» – «Гений». – «А Калачев?» – «Гений». Калачев – обо мне: – «Гений». Казанского – о нас: – «Гении». А куратор группы начинала свои речи всегда так: «Вы, конечно, гений, но... Но все же вы не Бодуэн де Куртенэ, я не Фердинанд де Соссюр». Справедливо.

В армии, однако, случился новый лирический прилив: «Я сегодня высоко настроен. // Почему же нет такой мечты, // Чтобы был я счастья удостоен // Ей служить, не внемля суеты?»; «Мне снится бездна голубая // И розовое солнце из-под век. // Благословенна участь мне любая, // И что под богом ходит человек». Про высокий настрой сочинил, мечтательно гуляя между КП и капонирами. А про бездну голубую – на ПВНе, глядя в голубое небо и сонно щурясь на неизменное солнце. Закончил за планшетом: «Мир под рукой, а сердце бьется, // И вена наполняется, дрожит. // На то и жизнь, чтоб жить, пока живется, // На то и смерть – пока живется, жить». Откровение, надо же! Но ведь чувствовал же я момент истины за планшетом! Трудно поверить, но факт.

На пост ходил, засунув в штаны за гимнастерку Бунина и С.Аксакова и закрепив ремнем. После отбоя читал Чивилихина «Память». А что? – он о моих Кузьминках написал. И вот я уже пишу Гаррисону: «Гаррисон, учись любить Русь!» В стихах – та же косоворотка: «Понимаешь ты, как отрадны мне // И свинец и стынь // На родной земле!» Так сочинял, а еще каялся: «Я не дрянь, а только не мужчина – // Мотылек, порхающий в лучах. // Будет срок, повеет мертвечиной // От души, погрязшей в сладких снах». Интересно, настал уже этот срок?

А о любви писал? – уж конечно, вовсю призывал ее в ночном карауле: «Бродит узкий месяц в остром забытьи, // Лают псы цепные на его рога. // И его просторы – звездные луга, // И его дороги – горнии пути. // Вот и я к ночи вышел, вот дышу весной. // Ну же, мое сердце, вздрогни ото сна! // Слышишь, небо, слышишь мой звериный вой, // Чтобы в мое сердце хлынула весна!» Или даже так: «Чего-то ждет, томится моя кровь, // Звездою дальней светит мне любовь». Как же нужно глубоко чувствовать, чтобы рифмовать «любовь» и «кровь»? Я чувствовал глубоко. Писал плохо – увы, не таков ли закон? Лучше всего о дембеле, почему – скажем ниже: «Ну что ж, прощайте, командиры! // Прощайте, горы и Айвадж! // Печать и подпись: в этом мире // Теперь уже не данник ваш». Дневальный по роте, дневальный по звездам, // Дневальный по ночи и белой луне. // Все это мое, я для этого создан. // Стою и мечтаю о будущем дне». И, пожалуй, останется стихотворение, которое я сыграл – без вдохновенья:

No, I’m not prince Hamlet, neither meant to be

T.S.Eliot

Нет, я не Гамлет, и не буду им.

Рассыплюсь в прах, проглотит ночь меня,

Но на вершине розового дня

Я счастлив положением своим.

Нет, я не Гамлет, и не буду им.

Лишь тлеет светоч, очи застит дым,

Творятся в мире скверные дела,

Но мне природа островок дала.

Я счастлив положением своим.

Нет, я не Гамлет, и не буду им.

Немало нас, и мы на том стоим.

Мы – зрители в театре. В корчах принц.

Играет кровь, стекает сок с ресниц.

Я счастлив положением своим.

Нет, я не Гамлет, и не буду им.

Нет, я не Гамлет, и не был им тогда, но армия ведь – удивительная вещь: химическая реакция, а в осадке – Джекиль или Хайд. В столовой или на разводе солдат – зверь с печальными глазами, а за планшетом, на ПВНе, во время ночных прогулок с автоматом или следя за белым облачком, вылетевшим из кочегарской трубы к тяжелой душанбинской луне, солдат – поэт, идущий древней тропой тропа, извилистой тропой тропа, – идущий с автоматом в слепой и славной первобытности, не имеющий готового понятия, чтобы с ним выжить, цепко держащийся за метафору и метонимию. А ведь это опять миф! И в нем мир делится на две части: «низ» службы-чужбины и «верх» гражданки-дома, где гурии будут ласкать правоверного дембеля. Солдат жесток, жаден, завистлив, труслив, низок, жалок, падок, слаб и т.д., и еще умножьте на три: зверь среди зверей, мистер Хайд, придерживающийся субординации по отношению к «порядку клева». А ночью с автоматом выходит прозрачный путник, освободившийся ангел Джекиль: чист, светел, любвеобилен, прост, добр, чуток, не от мира сего. Чудовище мечтает нажраться на гражданке, отрок пишет стихи. Но это не мои стихи, вот разве одно: о том, что я хочу только перейти это поле, пусть все утонет в фарисействе, о том, что кровь не холодеет. И как там еще у Тикамуры? «Дайте живому жить, как он хочет, пока не смоет его этот дождь».

Гражданка – это крах. «Гурия» вышла в высшую лигу, но никаких гурий. И никаких стихов: хоть бы объедки пародии! Только опыты на восьмое марта козлихам из второй группы – ну не насмешка ли над собой? «А Браверман бравурно манит, // Не подведет и не обманет. // Она дана на радость нам. // Бравурно манит Браверман». В том-то и дело, что подвела и обманула, и с 87 года от этой бравой Браверман горчит. Говорят, она уже в Америке. Последняя толстая муза, прощай! Уродины на парте передо мной, Горшкова и Браверман! Я писал вам эти стихи. Это иллокутивное самоубийство! Я хочу еще жить. Говорю так, потому что мне является Муза – настоящая, бесплотная. Потому что состоялся миф, собравший все прежние попытки мифа.

1987 год. Первый гурийский поход. Вдруг непогодой сдуло всех байдарочников – в один миг собрались, и мы остались втроем – т.Тамара, д.Марик и я. Трое в лодке, не считая гурийской тетради. Грустно, а как бы так сделать, чтобы стало весело? В голове вертится дурацкая песенка д. Семена: «Мы духовные начала высшим благом признаем». Мерный взмах весла, пасмурные брызги, нос лодки нервно режет воду. Муза шепнула: пиши под весло. «Что, опять экзерсисы?» – недоверчиво спросил я. – «Не спеши», – возразила она.

Элегия

т.Тамаре и д.Марику

Мы духовные начала высшим благом признаем.

С.Гребенников

Глоссы: Туристы, оставленные шумной компанией, путешествуют одни и попадают под власть незнаемых сил, во власть движения, покоя и тоски.

Три потомка Агасфера

По Мологе по реке

За бродячею химерой

В одиноком челноке

Все плывут, и годы, годы

Будут плыть в немой тоске

Три старинных морехода

По Мологе по реке.

Раньше как? Лишь солнце встанет,

Слижет хвойную росу,

Тут же многолюдство в стане,

Эхо звонкое в лесу.

Было время: клином, хором

Остроносые суда

По волнистым коридорам

Шли беспечно. Ныне ж... Да!

Миновалось, отшумело.

В мерном плеске сонных вод

Проплывают сонны села

До неведомых широт.

Вечный ход. И все к Востоку

Правят вечные пловцы –

По Мологе до притоков

Стикс, Ахеронт и Коцит.

Эти трое, как в начале,

Все еще поют втроем:

«Мы духовные начала

Высшим благом признаем».

Только уж напев не светел,

Только уж затвержен он:

Где кричал веселый петел,

Стонет мрачный Алкинон.

Поэтическая инициация в непогоду. Как я скреб бачок по окончании плавания! Водичка и песок – вдруг слышу музы голосок. Пора: пиши стихи, не умеющий писать стихов, ибо так сказал Шеф – и да будет так! За что ты, Шеф, изгнал меня из палаты? Зачем ты вручил мне цевницу? Не ставьте мне монументов! Дайте мне шанс – я буду хорошо убираться в палате.

Так я начал писать гурийские стихи. Попробуйте сказать, что они не талантливые! Когда Федоткин назвал гурийские стихи дурийскими, я заболел. Не то чтобы я был уж очень артистичным, зато очень хотел быть артистичным. Так хотел, что стал. Попробуйте сказать, что не стал! Тогда я не просто заболею, я умру, стану лужицей или жабой. Не блеф, но миф.

А согнувшись над бочком, словно выполняя наряд, данный Шефом, сочинил так себе первый гурийский стишок:

3. Художник

Итак, по рисованию тройбан. Но и здесь не обошлось без феи. Классе в седьмом (или в шестом?) пришла новая учительница по музыке, она же по рисованию. Окончила училище Ипполитова-Иванова, хрупкая такая, дореволюционная. Очень хотела влить в наши уши музыку, нажимая на педали расстроенного фортепьяно, опускала иглу усталого проигрывателя... конечно, проиграла. Под Моцарта или под Бетховена Чаадаева зацепила Фейзуханову (одна – пловчиха, другая – лыжница)? Яростная схватка с равными шансами, кувыркается парта, а я первый колочу по своей парте, выкрикивая: «Убей ее! Сделай ей больно!» А хрупкая-то наша, трепещущая, с блестящей слезой, что она скажет побледневшими губами? – «Девочки, девочки...» Каким ветром тебя занесло в нашу школу, птичка из нотной грамоты?

Это она задала творческую импровизацию: нарисовать под Стравинского. Вот это по мне! Рисую звезды – опорный знак: то есть музыка есть нечто высокое. Кроме того, музыка есть нечто неопределенное. Рисую нечто неопределенное. «Очень интересно», – сказала фея и поставила пять.

Через пять лет я начал играть в художника. Хватит рисовать шпаги, рыцарские шлемы и профили всякие, пришла пора составить систему, в которой «двойка» по рисованию («тройка с минусом» была ведь подарком) должна совершить «кувырок», встать на голову – чтобы поражение стало победой, дурак царевичем, а младший брат наследником.

Получилось. Кто только не вертел мои опыты, приговаривая: очень интересно, как фея-музыкантша. А я хихикал: чудо!

Началось с аллегории. Нарисовал какую-то чушь перьевой ручкой; возьми и назови ее «Бегство Гектора»! Потом пришло в голову подарить Кочкиной да прибавить толкование. Какую бы дурную завитушку перо не оставило – все можно интерпретировать. За изображением стоит миф; отсюда – чем «автоматическое рисование» хуже «автоматического письма»? Техника такая: сначала рисуется бог знает что, а потом придумывается название и объяснение. В соавторстве с Калачевым, к примеру, строим объект из циркулей, стержней и прочей дряни, предполагаем тут загадку – и ну разгадывать! Такова тенденция: строить осмысленный мир из мусора, из остатков: бой быту!

Сидя в общагской комнате Ару, рисовал женщину: вареньем, губной помадой, какой-то мазью красной и всякой другой косметикой. Подумал и назвал: «Плач Андромахи», а идею присовокупил следующую: трагическое величие женщины безобразно. Картина пахнет, липнет, мажется – славно! – тем больше органики! – а воспринимающий все это безобразие, разложение, вонь должен воскликнуть: «Боже, как она его любит! Сколько величественного! Эффект остранения!» А мухи будут слетаться на варенье, как будто почуяв кровь Андромахи, то есть как птицы на Апеллесов виноград. Папаша не прочел всего этого и выкинул шедевр, а в придачу и всю стопку шедевров, измазанную женской помадой и вареньем. – «А то правда мухи летают».

Войдя в игру, пустился рисовать в разных жанрах, разнообразить технику, а концептов уж всяких – завались! Рисуем с Ильей бурное извержение вулкана: важен не только итог, но и процесс. Лист на полу, мы льем (извергаем) на него гуашь, поправляя стихию карандашом, пальцем, едва ли не носом. Известно, что искусство влияет на жизнь, особенно если переборщить с мифотворчеством. В Илюшиной квартире тогда временно жила весьма взбалмошная девчонка, и ей хотелось поиграть. «Мы заняты, – сказали мы ей, – видишь, рисуем». – «Я с вами». – «Нельзя». – «Нет, можно». Тогда мы закрываем дверь в комнату, а я наваливаюсь на нее спиной. Продолжаем рисовать. Но ничего не поделаешь: происходит реализация метафоры. Проклятая девчонка пытается брать дверь с разбега: бурные толчки, в ритм нарисованному вулкану. Далее метафора раскручивается по ассоциации. Пылающий вулкан надо потушить, и вот уже обнаглевшее дитя поливает нас водой через дверь. Мы терпели с улыбкой, но надо знать Илью. С виду он спокоен, как удав, флегматик непоколебимый, но что у него внутри? Как вулкан до времени скрывает бурную лаву, так и что выкинет Илья, что извергнется из Ильи и когда это произойдет, не подскажет никакой психолог-сейсмолог. Например: папа Ильи – д.Марик – бежит себе трусцой, прибегает домой, фыркает под душем, вышел из душа в халате будничном, а ему – бац! – Илюша-то уже в поезде и молодой солдат. Маленькие, но Помпеи. Ну а девчонка? По поводу девчонки у Илюши случилась истерика – репетиция будущих внезапных страстей. «Это детский фашизм!» – выбрасывал он слова, как кипящую лаву. «Это омерзительно!» – орал он, потрясая кулаками над «бедным ребенком». «Погода в Лондоне испортилась с тех пор, как лондонские художники увлеклись туманами», – говорил О.Уайльд. Так что в следующий раз поосторожнее.

Лучше нарисовать что-нибудь из серии «грех и вечное блаженство». Например, дать схему «мать – дитя»: не ново, особенно если рисовать толком не умеешь. Но хватит и двух точек, чтобы, повертев в руках листок, любой воскликнул: а вот это интересно! Поставим точку-значок в самый уголок глаза младенцу и матери, чтобы обратили они друг на друга подозрительный косой взгляд – какой хитрый знак получился! Вот так: волшебник-недоучка хитер. Обнаженную Хелену Фебенгерову (чешскую метательницу толщины непомерной) нужно изобразить в доспехах ее наготы (фломастеры, 1984). Луг и цветочки для Пряниковой – потыкать фломастером и сказать: пуантилизм. Рисуем троянского коня: желтым фоном мозаику лиц, а поверх зеленым фломастером неопределенный знак морды и зубов (прием: несоответствие названия и изображения плюс пародийный намек на Гернику). И вдруг почувствуешь, что рука чуть-чуть приспособилась и уж тогда раскроешься: банально, но трогательно.

На площади Минина бил фонтан. Я набирал в рот воды и бегал за Ару. Калачев и Казанский сидели на дипломатах. Май 1984 г. – солнышко светит, уголок рта измазан кремом пирожного, которое было моим обедом плюс двести грамм мороженного. Торопясь, плюясь крошками и размахивая руками, я уплетал пирожное в «Козе», потом к фонтану, у которого на скамейке сидим с Ару и Пряниковой, Калачев с Казанским на дипломатах. О чем-то хохочем, я набираю в рот воды и поливаю Казанского. Казанский хочет запомнить побольше стихов перед армией: будет про себя их повторять. Калачев еще на Урале узнал цену греха. Боже мой, как это необычно! Ару говорит: «Нарисуй мне что-нибудь». Я беру черный мелок, достаю альбом – пять минут – и готово! «Девушка на скале». Восхитительная пауза над листком, скамейка плывет среди маршруток 1 и 4 и 13 троллейбуса. Кирпич Кремля, Минин, «Коза», факультет, увиденные в магическом кристалле фонтана, мгновенная догадка о том, что небо-то какое голубое, а центр мира – группа первокурсников, склонившихся над моим рисунком. Всем друзьям роздал по рисунку и наказал хранить под стеклом.

А в армии деревенский парень Куликов, забирая свой портрет, прослезился.

«Товарищ прапорщик», – говорю уже в Айвадже, – похоже на вас вышло?» – «Что-то есть», – угрюмо отвечает Карпенко.

Когда Круглов привез через полгода после дембеля альбом, отобранный замполитом за то, что я Карпенко не по уставу нарисовал, я уже вышел из игры. Было не до этого: «Гурия» вышла в высшую лигу. И только через пять лет, когда Пряникова сказала: «нарисуй крысу», я взял принесенные ею мелки и задумчиво провел жирную линию, Пряникова взвизгнула, Калачев начал отнимать, спрятал, она нашла, он нашел и уже спрятал так, что не найти... Я смотрел на эту возню и игру, думая про себя: «Вот оно как в мифе», и смеялся идиотским смехом. И наверняка смех защекотал в это время уже постаревшую фею мою, которая где – бог весть.

<< | >>
Источник: В.А.Кругликов, А.А.Сыродеева. КОЛЛАЖ – Социально-философский и философско-антропологический альманах. 2000

Еще по теме 1. «Волшебник-недоучка»:

  1. Е.Ф. Борисов. Хрестоматия по экономической теории / Сост. Е.Ф. Борисов. - М.: Юристъ, 2000. - 536 с., 2000