ДЕМОКРИТ
1. Специфика материализма Демокрита
В анализируемой нами философии раннего и среднего полиса в Греции Демокрит играет весьма специфическую роль, заслуживающую специального исследования.
Этого Демокрита обычно у нас весьма восхваляют, чего он и заслуживает.Однако, подробно вникая в идеологию традиционных восхвалений, мы с удивлением убеждаемся, что восхваляется он не за что иное, как за механицизм. А из всех видов вульгарного материализма механицизм отвратительнее всего уже по одному тому, что он вовсе не материализм, а самый настоящий буржуазный идеализм. Ведь с точки зрения правильного материализма именно материя определяет собою идею, а не идея - материю. Но механицизм - это чистейшая идеалистическая теория, по которой механическая структура управляет материей, материя же является бессильным, инертным и вполне пассивным материалом.
К счастью, однако, Демокрит, будучи материалистом, вовсе не механицист, наоборот, является одним из первых проповедников весьма глубоких диалектических наблюдений. Автор настоящей работы однажды уже предпринял попытку выяснить у Демокрита диалектические черты и нашел их и многочисленными, и весьма глубокими [14, с. 428 - 500]. Это избавляет от необходимости воспроизводить здесь нашу аргументацию, чтобы ограничиться только такими материалами, которые необходимы для понимания демокритовской концепции времени и истории.
2. Сущность атомизма и его социально-историческое происхождение
Прежде всего бытие складывается у Демокрита из атомов и пустоты. Атомы Демокрита не только материальны, как это представлялось А.0.Маковельскому, и не только чисто геометричны, как представлял их С.Я.Лурье. Дело в том, что античность еще не проводила принципиального различия между геометрией и физикой, почему эти мельчайшие тельца Демокрита нужно совершенно в одинаковой степени считать и геометрическими и физическими.
Геометричны атомы потому, что, всегда обладая той или иной геометрической формой, они не подвергаются никакому воздействию извне, неспособны ни к какому изменению, вечны и неуничтожимы и вообще ничто материальное им не свойственно, как и нашим геометрическим фигурам и телам.
Но в то же время они занимают определенное место в пространстве. Кроме фигуры они, оказывается, обладают еще и определенным размером, весом, или тяжестью, они могут друг о друга ударяться. Они движутся в пространстве и вообще ничем не отличаются от подвижных материальных точек.Между прочим, Демокрит называет атомы идеями (68 В 167, 141; А 102, 57 Diels), так что еще большой вопрос, кто впервые употребил этот философский термин, Платон или Демокрит. "Идея" по-гречески значит "то, что видно". И эти глазу совершенно невидимые идеи являются вполне видимыми, но в умственном смысле слова, как думает Демокрит, и совершенно недоступны чувственному человеческому ощущению. Это в полном смысле слова - умопостигаемые идеи (68 А 59). Или подробнее: "Последователи Платона и Демокрита считали, что только умопосгигаемые (вещи) существуют в действительности (al?th? einai), но при этом Демокрит понимал это в том смысле, что ни одно чувственно воспринимаемое качество не существует в природе как субстанция, так как природа атомов, из соединения которых получаются все вещи, лишена всяких чувственных качеств, а Платон - в том смысле, что чувственные качества всегда находятся в процессе становления, но никогда не обладают бытием" (там же). И вообще Демокрит считал правильным и научным восприятием вовсе не чувственное переживание, которое для него было даже чем-то "незаконнорожденным". Подлинное и научное понимание предмета возможно у него только с помощью чистого мышления (В 11). И в этом он даже противопоставлял себя софистам.
От атомов отделяется то, что Демокрит называет "видиками" (eidAla). "Видиков" этих бесчисленное множество; и они-то, воздействуя на глаз, и создают то или иное чувственное восприятие той или иной комбинации этих "видиков". Демокрит называет их даже и "богами", приписывая им демоническое воздействие на человека и наполняя ими весь воздух (А 74, 78, 79; В 166). Но не нужно особенно бояться этих богов. Это ведь у Демокрита не больше как предельные натурфилософские обобщения.
В упомянутой работе автора о Демокрите доказано, что основное у Демокрита это принцип индивидуализации, поскольку атомы у него являются неделимыми, неизменными и вечными принципами индивидуального бытия, а всякая вещная множественность и разнообразие возможны только из той или иной, но всегда определенной их комбинации.Это вполне соответствует тому состоянию греческого классического полиса, который в конце V в. до н.э. стал терять монолитное единство, стал распадаться на множество отдельных индивидуумов, стремившихся расширить свое рабовладение без особенного внимания к потребностям полиса, даже пытаясь подчинить этот полис своим личным интересам. Расширившееся в те времена рабовладение, требовавшее многочисленных войн, завоевания обширных пространств и нахождения необходимых для этого рынков, совсем не соответствовало маленькому, уютному и миниатюрному классическому полису, взрывало его изнутри и не вмещалось в ставшие слишком доморощенными рамки, что не способствовало созданию достаточно могущественного аппарата для большого рабовладения, главное для управления им и для его организации. Атомы Демокрита бесцельно блуждают по необозримой пустоте, случайно объединяются в неустойчивые группы, каждый момент готовы распасться; а управляемы эти атомы не чем иным, как своей же собственной природой. Вот тут-то и возникает новое учение о времени, о котором мы и скажем несколько слов.
3. Общее свойство времени у атомистов
Во-первых, лишенные всякой мифологической природы атомы должны были двигаться, управляться и управлять всем прочим только сами собой, только в силу свойственных им от природы особенностей. Ничего, кроме атомов, вообще не должно было существовать. Это несуществование ничего другого, кроме атомов, атомисты называли пустотой. Такая совершенная пустота гарантировала отсутствие всяких влияний на атомы и их движение, почему она и получалась у атомистов и однородной, и бесконечной. Здесь как будто бы полная противоположность древней мифологии, потому что мифологическое время и мифологическое пространство ни в каком смысле не отделимы от тех вещей, которые их наполняют, так что подобного рода время и пространство всегда обязательно разнородны, всегда обязательно конечны, всегда обязательно сжимаемы и расширяемы в зависимости от наполняющих их вещей; и только при самых крайних усилиях нашей научной мысли они представимы в виде той или иной кривизны, но уж, конечно, не имеющей ни веса, ни самостоятельного движения, ни самостоятельной способности так или иначе сталкиваться в вещах и быть причиной их оформления.
Здесь повторяется то, что мы нашли в философском анализе историзма Фукидида: если нет никакой мифологии, то для движения вещей необходимо однородное бесконечное время и такого же рода пространство.Во-вторых, вполне своеобразным характером отличается и принцип причинности в такой атомистической философии. В условиях мифологического миропредставления каждая вещь уже сама по себе определяется немедленно и очевиднейшим образом со стороны того или другого мифологического события. Но когда нет никакой мифологии и каждую вещь нужно объяснять из другой подобной же вещи и обстоятельства, то, как мы уже говорили, для одной вещи причиной служит другая вещь, для другой вещи - третья и так до бесконечности. "Ни одна вещь не возникает беспричинно, но все возникает на каком-нибудь основании и в силу необходимости" (Левкипп В 2). И поэтому отсутствие мифологического объяснения необходимо влечет за собой уход в бесконечность в поисках причины каждой и любой вещи.
Фукидид не был философом и потому не испытывал здесь логического принуждения уходить в дурную бесконечность при объяснении причин каждой вещи. Но Демокрит - философ, и как раз логически весьма изощренный философ. А потому он так прямо и говорит: "Причины того, что ныне происходит, не имеют никакого начала" (А 39). При этом, однако, Демокрит проявляет весьма существенную непоследовательность в рассуждении о бесконечности причин.
Если мы будем читать дальше только что цитирований фрагмент, то не без удивления наталкиваемся на такого рода рассуждение: "Искони с бесконечного времени они (причины) в силу необходимости предсуществуют, предваряя без исключения все когда-либо бывшее, ныне существующее и будущее". Это означает не что иное, как то, что Демокрит, несмотря на свое общее учение об однородности и безграничности времени и пространства, все же не счел возможным базироваться на слишком уже беспомощном в логическом отношении уходе в дурную бесконечность. Все-таки и он в конце концов мыслил такое бытие, которое является завершением всех причинных объяснений и само уже не требует для себя какого-нибудь другого, более высокого объяснения, а является причиной-в-себе, т.е.
уже содержащей в себе все возможные причинные объяснения реально существующих вещей.Конечно, с нашей стороны было бы слишком высокомерно и надменно особенно глубоко критиковать здесь логическую непоследовательность Демокрита. Как мы уже видели, почти все философы ранней классики признают мир одинаково и конечным, и бесконечным, аргументируя эту диалектику на самые разные лады. Это обстоятельство, однако, нисколько не снижает в наших глазах огромной историко-философской значимости досократовской философии. В эти века (VI - V до н.э.) греческая мысль еще не настолько обострилась, чтобы создавать четкую диалектику времени и вечности. И если у философов данного периода мы находим разные противоречия, то с нашей стороны это достойно только похвалы за их неустанные поиски создать диалектику времени и вечности. Все-таки Демокрит как-никак говорил, что он "предпочел бы найти одно причинное объяснение, чем приобрести себе персидский престол" (В 118).
4. Интуитивные намеки на инфинитезимальную сущность атома
В современной математике инфинитезимальное понимание величин сводится к тому, что оно мыслится не в виде той или иной устойчивой конструкции, но в виде такой величины, которая может стать меньше любой заданной. Мыслится так, что данная величина, как бы она мала ни была, вполне допускает и даже требует еще меньшей. Другими словами, эта бесконечно малая величина, которая изучается в специальном разделе математики, именно в так называемом математическом анализе, не есть ни в какой степени нечто устойчивое, но есть бесконечный процесс уменьшения.
Поскольку Демокрит говорит о бесконечно малых атомах, в последние десятилетия в науке возник вопрос, нельзя ли свести учение об атомах у древних атомистов к современному представлению о бесконечно малых, т.е. нельзя ли демокритовский атом понимать не как устойчивое целое, а как бесконечный процесс уменьшения. По этому поводу были высказаны самые разнообразные теории, в которых было немало преувеличений.
Необходимо со всей определенностью сказать, что никакого сознательного и четко проводимого инфинитезимального учения у атомистов не было, не говоря уже о том, что у них отсутствовал даже всякий необходимый для этого терминологический аппарат.
Однако среди всей путаницы, которой отличается античное атомистическое учение, очень ярко проявляются интуиции, несомненно указывающие на поиски такого аппарата.Атом хотя и объявлен неделимой величиной (как на это указывает уже сама этимология слова "атом"), тем не менее все же предполагает дальнейшее деление, но только деление это мыслится в виде определенной закономерности и имеет предел, который невозможно никогда достигнуть, но к которому можно прийти путем скачка. Во всяком случае, древние атомисты представляли себе такое сближение двух величин, что уже терялась необходимость мыслить между ними какое-нибудь расстояние и они совпадали в общей непрерывности. Все это удается находить у античных атомистов только путем кропотливого филологического и математического исследования; и вовсе нельзя, как это делал у нас С.Я.Лурье, прямо приписать античным атомистам создание учения, близкого к современному математическому анализу.
Повторяем, однако, что в античном атомизме имеется множество интуитивных намеков на учение о бесконечно малом, и труды С.Я.Лурье, несмотря на свою математическую увлеченность, все же дают очень много для подлинного научно-исторического понимания античного атома. Во всяком случае, именно в смысле современного учения о бесконечно малых приходится понимать известный парадокс Демокрита о конусе, составленном из множества цилиндров, о чем мы еще будем говорить. Здесь даже не просто интуиция бесконечно малого. Скорее здесь мы имеем самое точное понятие того, что такое бесконечно малое. Попробуем привести главнейшие материалы на эту тему.
Все то, что мы говорили до сих пор о времени у атомистов, меркнет перед их концепцией, которая действительно была в греческой философии необычайной новизной, несмотря на таких предшественников Демокрита, как Парменид с его "формами" вещей, как Эмпедокл с его "корнями" вещей или Анаксагор с его "семенами" вещей. Атомисты в полном и буквальном смысле слова дробили временной процесс на неделимые атомы, следуя своему общефилософскому принципу индивидуальности. Тут же возникал и вопрос о том, каким же это образом дискретное множество атомов превращалось у атомистов в ту непрерывность времени и пространства, которую уже никакой здравомыслящий человек не мог отрицать. Некоторые излагатели атомистов так и оставались на почве признания дискретности времени у атомистов. На самом же деле и здесь у атомистов была своеобразная, правда не очень осознанная, диалектика прерывности и непрерывности.
Прежде всего атомисты вовсе не отрицали абсолютной непрерывности ни в каком смысле. Аристотель о них пишет: "Левкипп полагал, что он обладает учениями, которые, будучи согласны с чувственным восприятием, не отрицают ни возникновения, ни уничтожения, ни движения, ни множественности сущего" (67 А 7). Наоборот, свою атомистическую дробность времени он вполне определенно соединяет с непрерывностью временного потока. Будучи твердо убежден в том, что (продолжение того же фрагмента), "складываясь и сплетаясь, (множество отдельных сущих) рождают вещи" (ср. фрг. 6, 10, 14), Левкипп утверждает: "Из этих-то (неделимых) возникновение и уничтожение вещей... может происходить двумя способами: через посредство пустоты и посредством соприкосновения (неделимых)".
То, что атомы отстоят друг от друга на известном расстоянии и что для этого необходимо наличие между ними пустоты, ясно и комментария не требуют. Но совершенно загадочным и неожиданным понятием является у атомистов понятие соприкосновения (haph?). Всякий спросит: каким же это образом соприкосновение атомов происходит при наличии между ними пустоты?
Уже в древности это являлось проблемой. Филопоп писал: "Слово "соприкосновение" Демокрит употреблял не в собственном смысле, когда он говорил, что атомы соприкасаются друг с другом. Но атомы лишь находятся вблизи друг от друга, и вот это он называет соприкосновением. Ибо он учит, что пустотою атомы разделяются совершенно... Левкипп и его последователи употребляли слово "соприкосновение" не в собственном смысле" (Левкипп А 7). Согласно атому мнению, получается, что настоящая и подлинная раздельность атомов требует наличия между ними пустоты, а есть еще такая их раздельность, которая уже исключает пустоту, и эта раздельность - совсем другого рода. Как же ее понимать?
Атомисты твердо стояли на позиции раздельности атомов. Аристотель пишет: "Одна и та же теория требует, чтобы и длина, и время, и движение составлялись из неделимых и разделялись или на неделимые, или же на нули. Это ясно из следующего: если величина составлена из неделимых, то и движение, (соответствующее) этой величине, будет состоять из равного числа неделимых движений. Как, например, если (величина) ABC состоит, из неделимых А, В, С, то и движение DEF, совершенное (телом) N на расстоянии ABC, имеет каждый своей частью неделимое... Если же на всем расстоянии ABC что-либо движется, и движение, которое (это тело) совершает, есть DAF; на неделимом же расстоянии А оно совершенно не движется, но (всегда) "уже передвинулось", то окажется, что движение состоит не из (частичных) движений, а из готовых результатов движения и что (тело) может, но совершая движения, быть "уже передвинувшимся": ведь оно "уже прошло" расстояние А, никогда не проходив его, т.е. есть готовый результат хождения, но нет самого хождения... Равным образом необходимо, чтобы существовало время неделимое и в смысле величины, и в смысле движения и чтобы время состояло из "теперь" - ("настоящих моментов"), являющихся неделимыми. Если необходимо, чтобы вещь, непрерывно изменяющаяся, не исчезнувшая и не переставшая изменяться, в каждый (отрезок времени) либо изменялась, либо уже была изменившейся, и если в отдельном "теперь" (т.е. в каждый отдельный момент) невозможно, чтобы она изменялась, то необходимо, чтобы в каждом отдельном "теперь" она (уже была изменившейся(" (фрагмент 283 по Лурье).
Можно думать, что Аристотель здесь критикует Демокрита, понимая его атомизм времени как неподвижную дискретность отдельных моментов. Однако, если тут имеется в виду действительно Демокрит, то критика Аристотеля вполне ошибочна, поскольку он не понимает такого соприкосновения атомов, которое не основано на пустоте между ними. Дискретность атома во времени действительно у атомистов признается; но у них мы находим достаточно и таких материалов, которые эту дискретность вполне способны превратить в подлинную непрерывность.
В самом деле, атомистическую дискретность атомов никак нельзя отрицать у атомистов; но у них есть еще и другое. О дискретности атомов мы читаем в тех нескольких фрагментах, которые перечислены у Маковельского в главе о Демокрите, ј 122. И особенно важным мы считали бы рассуждение Аристотеля о невозможности бесконечного деления в его трактате De gener. et corrupt. I 2, 316 а 13 и след. Мы горячо рекомендовали бы читателю вникнуть в эту замечательную критику Демокрита у Аристотеля, хотя сам Аристотель вполне принимает делимость вещей, но только в другом смысле.
Итак, не вникая в подробности, выставим один непреложный тезис: Левкипп и Демокрит говорили о разложении тел до некоего конечного предела, который они и стали называть атомами. Если мы этого тезиса не усвоим во всей его непреложности, нам совершенно не будет понятным подлинный античный атомизм. Все дело как раз в том и заключается, что эта античная делимость вещей до определенного предела не только совместима, но и безусловно требует совмещения его также и с делимостью до бесконечности.
У Эпикура, прямого продолжателя Демокрита, мы так и читаем: "Должно принять, что существуют наименьшие чистые пределы величин, которые представляют собой первичную меру для больших и меньших величин" (Маковельский, фр. 54). Из этого фрагмента явствует, что атом Левкиппа и Демокрита действительно неделим, но совершенно в особом смысле слова. Он неделим так же, как, например, и мы признаем неделимость иррационального числа, потому что сколько бы десятичных знаков мы ни находили в процессе извлечения квадратного корня из 2 или из 3, мы нигде не можем остановиться и сказать, что мы действительно извлекли искомый корень. В этом смысле всякое иррациональное число обязательно должно трактоваться и как определенное, и как вполне делимое, и даже как вполне конечное. А вместе с тем наш процесс извлечения указанного корня нигде не может закончиться, и в этом смысле он вполне неопределенны и бесконечен. Разумеется, точная формулировка этой диалектики конечного и бесконечного в иррациональном числе была еще недоступна первым атомистам, и потому их высказывания в этом отношении достаточно двусмысленны, неопределенны и неясны. Тем не менее тенденция объединить прерывность и непрерывность, конечность и бесконечность, определенность и неопределенность во всяком временном процессе даже у первых атомистов не вызывает никакого сомнения.
С одной стороны, "Демокрит утверждает, что невозможно, чтобы одно становилось двумя или два одним, ибо он считает субстанциями величины - именно неделимые (величины)" (68 А 42). И еще фрагмент: "Он назвал атомы невидимыми величинами, чтобы не вступать в противоречие с чувствами. Ведь из доступных чувствам величин ни одна не является неделимой; поэтому он сказал, что атомы неделимы вследствие их малости" (Лурье, 206). Здесь как будто утверждается полная неделимость атомов и полная для них невозможность воздействовать друг на друга. Из геометрических тел все делимы во всех направлениях на тела более простой формы, и лишь пирамида не делится ни на одно более простое тело, чем она сама. Из этого следует, что первичные тела все состоят из пирамид. Делимость до бесконечности всех вещей привела бы к их полной неразличенности, потому что предметы разной величины совершенно одинаково содержат в себе одну и ту же бесконечность всех своих частей (Маковельский, 136). Кроме того, бесконечная делимость, взятая без всяких ограничений, превращала бы всякое бытие в какую-то неразличимую пыль, в неразличимую туманность и, следовательно, мираж. Так Эпикур и формулирует одну из мыслей Демокрита: "Должно отвергнуть возможность деления на мелкие части до бесконечности, чтобы нам не сделать все существующее лишенным всякой силы и чтобы не быть принужденным в наших понятиях о сложных телах остаться без реальности, распыляя ее в ничто" (Маковельский, 122; Диоген Лаэрций, Х 56).
Но вот, с другой стороны: "они (атомы) действуют на другие частицы и подвергаются воздействию сами в тех местах, где касаются: ведь именно в этих местах нарушается их единство. При соединении и зацеплении друг за друга они образуют новые тела" (67 А 7). Здесь уже совсем другое воззрение: атомы вовсе не настолько абсолютны в своей твердости и плотности, чтобы на них не оставалось следов касания к ним других атомов; наоборот, благодаря этой упругости атомов только и возможно существование вещей, поскольку сами вещи и не являются не чем иным, как сцеплением и соединением атомов.
В этом отношении весьма интересно уже упомянутое у нас атомистическое понимание соприкосновения. Тут не так важно то обстоятельство, что два тела кажутся соприкасающимися, в то время как фактически между ними существует пустота. Интересен другой тип соприкосновения, когда соприкосновение двух атомов приводит к их полной непрерывности, хотя в то же время некоторого рода весьма малая пустота все-таки между ними существует. "Бесконечные по числу (элементы), имеющие величину, и однородные (расположенные) так, что они касаются друг друга, образуют бесконечную величину, (непрерывную касанием(" (Лурье, 237). Этот фрагмент из Симплиция, излагающего древнюю атомистику, в самом точном смысле слова отождествляет непрерывность с достаточно большой близостью.
Однако полной продуманности этого учения о непрерывном у древних атомистов все-таки не было. Тот же Симплиций свидетельствует, что иные атомисты никакую взаимную близость атомов не считали непрерывностью этих атомов, а считали, что между ними все-таки находится пустота, хотя и очень малая. Читаем (в том же фрагменте у Лурье): "Их одних (атомы) они считали непрерывными; все же прочие (части), кажущиеся одним непрерывным целым благодаря касанию, они считали лишь находящимися близко друг от друга... По их словам, "из одного не может стать многое", равно как "из многого единое воистину непрерывное", но вследствие сцепления атомов каждое тело кажется единым".
Ясно, что древние атомисты не настолько владели диалектикой, чтобы делимость и неделимость сливать в единство противоположностей и чтобы в непрерывности находить также и прерывные моменты; а ведь если этих последних не будет в непрерывном времени или в непрерывном пространстве, то это будет обозначать только то, что временной поток или пространственное протяжение не допускают перехода от одной своей точки к другой. И тогда что же это будет за время, в котором нет перехода от одной временной точки к другой?
Повторяем, текстов о полной дискретности атома и о несовместимости непрерывной величины с пустотой в греческой атомистике очень много. Тем не менее греческие атомисты любили говорить то о спонтанном движении каждого атома (68 А 69; В 167), то о родстве или неродстве природы каждого из них (67 А 1), то о возникновении или исчезновении сложных тел, возникших из такого родственного сочетания атомов, то о бесконечном разнообразии форм и возникших из них вещей (67 А 24; 67 А 7), причем формы атомов они считали вечными (68 А 41; Лурье, 230). Эти атомы постоянно "сотрясаются", или "вибрируют" (68 А 58; 68 В 168), вращаются в вихре (67 А 1), падают (67 А 17, 24 и др.). Все дело заключается в том, что греческие атомисты, вполне дойдя до необходимости объединить предел и беспредельное, а также геометрическое и вещественное, еще не овладели таким диалектическим аппаратом, чтобы отчетливо, с одной стороны, различать, а с другой - сливать эти противоположности в одно нераздельное целое.
С.Я.Лурье положил много усилий, чтобы найти у греческих атомистов учение о бесконечно малых [20]. Этот крупный исследователь, несомненно, увлекается, находя у древнегреческих атомистов учение о бесконечно, малых. Такого учения не было не только в античности, и в средние века. А историки науки уже давно изучили тот весьма напряженный и весьма трудный процесс, который приводил от мыслителей эпохи Возрождения к учению о бесконечно малых в XVII в.
Можно прямо сказать, что никакого учения о бесконечно малых у греческих атомистов не было. Но не кому иному, как именно С.Я.Лурье принадлежит заслуга выведения греческого атомизма из того безвыходного тупика, в который загнал его механицизм нового и новейшего времени. Передовая наука уже давно рассталась с механистической метафизикой, а многие историки философии все еще продолжают восхвалять Демокрита без приведения каких бы то ни было документов, кроме механистических. Демокрит - великий материалист древности и притом с огромными диалектическими тенденциями и с большими математическими интуициями в смысле именно учения о бесконечно малых. Едва ли, однако, здесь продвигалось дело дальше общих интуиций, которые и без того делают систему Демокрита глубоко оригинальной и своеобразной.
Прежде всего традиционные историки философии не придают никакого значения тому, что греческий атомизм принципиально различает термины atomos (неделимый) и amer?s (не имеющий частей). С.Я.Лурье для этого различения приводит несколько фрагментов (105 - 124), однако считать это открытием С.Я.Лурье никак нельзя, потому что главнейшие из этих фрагментов уже были приведены у Дильса (67 А 13 и Лурье, 113; 68 А 48 и Лурье, 106; 68 А 105 и Лурье, 74). Если выражаться очень кратко, то атомы отличаются от амеров тем, что атом, очевидно, при всей неделимости все же состоит из некоторых частей, в то время как амеры уже не состоят ни из каких частей, а являются пределами делимости, будучи и неделимыми линиями (Лурье, 119), и неделимыми плоскостями (Лурье, 122), и неделимыми телами, и вообще неделимыми величинами (Лурье, 106 - 111, 113 - 116). Ясно, что такие амеры являются уже некоторого рода умственной конструкцией и уже едва ли материальны; во всяком случае, они не обладают никаким весом; а кроме того, они мыслятся как бы внутри самих атомов (Лурье, 123). Нам думается, что здесь у атомистов, несомненно, была идея бесконечной делимости, но ограниченная той или другой предельной величиной.
Тут, возможно, имеет значение и то обстоятельство, что некоторые источники приписывают атому не только форму и величину (вес), но в самом определении атома вводят пункт о соотношении его с другими атомами. Казалось бы, форма атома и его величина вполне достаточны для определения того, в каком виде существуют атомы. Оказывается, однако, что всякий атом, взятый сам по себе, уже указывает на свое соотношение с другим атомом и на свою связь с ним при достаточно большом сближении (Лурье, 238 - 248; 67 А 6, 9, 14; 68 А 38, 44, 45, 125).
Мы прежде всего указали бы на замечательное сравнение атомов с буквами алфавита. "Вследствие перемен в составе то же самое кажется противоположным в том или другом отношении и изменяется при незначительной примеси и вообще кажется иным при перемещении (какой-нибудь входившей в состав) единицы. Ведь из одних и тех же букв возникает трагедия и комедия" (67 А 9). Ту же мысль об атомистах можно найти и у Лактанция (Лурье, 241). Этой же весьма интересной для нас аналогией появления цельных и даже художественных вещей с возникновением художественного произведения из букв любил впоследствии пользоваться еще и Лукреций в поэме "О природе вещей" (I 196 - 198, 820 - 830, 907 - 905; II 686 - 697, 1007 - 1117).
Получается, таким образом, что вся действительность у атомистов трактуется в виде некоторого рода художественной ткани, возникающей на основе определенного сплетения атомов. Отсюда явствует также и то, что принцип цельности был весьма глубоко заложен в атомистической философии, не меньше, а может быть еще и больше, чем у других древнегреческих натурфилософов. Поэтому, если считать, что Платон в "Теэтете" (203 а - 205 e) критикует соединение атомов как механическую сумму, то Платон в таком случае в отношении Демокрита глубоко ошибается. Демокрит вполне признавал "неделимые природы" (physeis), считая все остальное "субъективным" (Лурье, 39).
Возможно, однако, и то, что этим принципом сплетения атомисты пользовались и в своих рассуждениях о пределе и беспредельном, в частности об атомах и амерах. Думается, что и здесь атомы полагались не в их абсолютной данности, но в их обязательном соотношении с той или другой атомной средой, имеется в виду бесконечная делимость атома, но в то же самое время ограниченная тем или иным пределом самого деления.
Далее, для характеристики античных атомистических интуиций диалектики предела и беспредельного можно привести фрагменты, относящиеся к делению конуса или шара. Не входя в подробный анализ этих сложных текстов, мы скажем только одно: атомисты, несомненно, делили конус с помощью плоскости, параллельной его основанию, и не боялись получения образующей конуса в виде какой-то прерывистой линии. Образующая конуса, конечно, и для них оставалась прямой линией; и тем не менее она возникала из тех прерывных отрезков, которые создавались упомянутым делением конуса с помощью плоскости, параллельной его основанию. Об этом у Лурье фрг. 126.
Нам представляется необходимым допустить, что здесь у атомистов была вполне отчетливая интуиция предельного перехода от отдельных отрезков прямой, достаточно малых, к самой прямой. Такой же переход можно наблюдать у атомистов, когда они получают непрерывную окружность шара из довольно близких между собою угловатых линий, возникающих из деления шара параллельными друг другу плоскостями. С одной стороны, "Левкипп и Демокрит окружают мир рубашкой или оболочкой, сплетенной из якореобразных атомов" (67 А 23 и Лурье, 386). А с другой - "Левкипп и Демокрит утверждают, что космос шарообразен" (67 А 22 и Лурье, 385). Да и вообще всякое тело, возникая из атомов разной формы, оказывается сплошным и непрерывным, разве только этого сцепления не разрушит какая-нибудь "более сильная необходимость, присоединившаяся из окружающего мира" (68 А 37 и Лурье, 293). В наивной форме у атомистов можно находить целые повести о том, как из атомов совершенно разной формы и веса появляется гладкоокруглый небесный свод (ср. 67 А 24 и Лурье, 297, 372, 383). Все это убеждает нас в том, что у атомистов функционировала весьма четкая интуиция перехода от беспредельности к пределу.
Некоторым доказательством существования у древних атомистов интуитивных представлений о переходе или скачке от беспредельного к предельному является, на наш взгляд, и атомистическая теория эйдолов, или "видиков". Об этом говорят многие источники (67 А 29; 68 А 1, 30, 31, 77, 121, 135 - 137; Лурье, 467 - 476). Оказывается, что от атомов и от вещей, возникающих в результате соединения атомов, непрерывным потоком льются какие-то эйдолы, т.е. маленькие эйдосы; а эйдосами, или идеями, как мы знаем, атомисты как раз и называли свои атомы. С этими эйдолами у атомистов соединялись самые курьезные построения. Им приписывалась демоническая сила и прямая божественность (68 А 74, 77, 78), они вызывали у человека зрительные ощущения, являлись во сне и обусловливали собою вещие сны и т.д.
Атомы у атомистов назывались также богами. С.Я.Лурье, желая доказать нелепость "божественного" понимания древнего атома, привел [20, с. 571 - 575] такое огромное количество позднейших свидетельств о прямой божественности атома, что, кажется, достиг совсем обратного результата, а именно, что атомы Левкиппа и Демокрита действительно в некоем смысле трактовались самими же авторами античного атомизма достаточно "божественно" и чудотворно.
Все эти мифологические подробности сейчас имеют для нас мало значения. Однако для истории науки очень важно то обстоятельство, что атом и здесь мыслится как предел для бесконечного приближения к нему, или, как в данном случае, эманации из него. В древности достаточно над этим смеялись. Но для нас это вполне серьезный момент, который указывает на наличие у древних интуитивного представления о сближении конечного и бесконечного или предельного и беспредельного. Недаром такие авторитеты, как Цицерон, несмотря на признаваемую многими огненную природу демокритовских богов (например, Аэций понимает демокритовского бога как "ум в шарообразном огне") и несмотря вообще на большие противоречия Демокрита в этом вопросе, все же называет демокритовского бога "принципом ума" (principium mentis). И хотя, по Демокриту, ум - это огонь (А 101), все же у Демокрита читаем, что "замышлять всегда что-либо прекрасное - свойство божественного ума" (В 112). И вообще: "Левкипп говорит, что: все совершается по необходимости, необходимость же есть судьба. А именно он говорит в сочинении "Об уме" : "Ни одна вещь не возникает беспричинно, но все возникает на каком-нибудь основании (ec logoy) и в силу необходимости" (67 В 2). Все употребленные здесь термины: огонь, ум, необходимость, судьба, логос, бог - указывают на предельное значение соответствующих понятий в их атомистическом преломлении.
По всей видимости, то различие между Левкиппом и Демокритом, с одной стороны, а с другой - Ксенократом, учеником Платона, и самим Платоном, которое находим в том, что первые два производят все из тел, Ксенократ - из линий, а Платон - из плоскостей, имеет как раз инфинитезимальный смысл. Ведь линия у Ксенократа есть не больше как становящаяся точка, а плоскость у Платона есть не больше как становящаяся линия.
Бесконечно малое приращение точки, линии, плоскости и тела у всех этих мыслителей представляется нам вполне очевидным (конечно, наличие предела в каждом моменте этого беспредельно малого становления и приращения представляется нам тоже очевидным, хотя точное доказательство - этой концепции завело бы нас очень далеко).
Во всяком случае, необходимо сказать: "Против этого рода (т.е. понятия о непротяженных точках) и выступал Платон, считая его геометрической догмой (т.е. необоснованным утверждением)... В противоположность этому он (Платон) называл (точку) началом линии и часто принимал этот род (т.е. точки) за неделимые линии" (Аристотель, "Метафизика" I 9, 992 а 19, фрг. Демокрита у Маковельского, 126). Кроме того, даже Аристотель и другие, критиковавшие атомизм, признавали бесконечную делимость только в математическом смысле, но весьма сомневались в том, что она возможна для чувственных вещей (фрг. Демокрита у Маковельского, 127 - 130); но вся действительность у Демокрита по Аристотелю ("О небе" III 4, 303 а 4 и Маковельский - Демокрит 121; Лурье 109; у Дильса 67 А 15) как раз и состоит из чисел. Заметим, что против неделимости в античности выступали многие с утверждением, что такая неделимость разрушила бы всю математику (67 А 15, а также фрагменты, приведенные у Маковельского, 127 - 129, и у Лурье, 108 - 109).
5. Время как атомистический континуум
Если бы мы стали теперь подводить итог сделанным наблюдениям, то необходимо сказать следующее.
1. К моменту выступления атомистов в античной философии вполне созрела идея единичности, или индивидуальности, в то время как раньше, в период ранней классики, греческая мысль была склонна ко всеобщим понятиям и абсолютизировала скорее общие законы жизни и бытия. Эта картина в корне переменилась к концу V a. до н.э., когда проявилась безудержная тенденция находить абсолютное прежде всего в единичном. Но ведь для абсолютности необходима твердая и вечная установленность, бесконечно длящееся и ничем не уязвимое единство. Поэтому и атомы Левкиппа и Демокрита, несмотря на свою вещественность и материальность, сразу же были объявлены вечно неразрушимыми, вечно неприкосновенными и наделенными многими признаками старых мифологических божеств.
2. Вместе с тем атомисты сразу же стали предпринимать попытки как-нибудь объединить эту вещественность и эту абсолютность. Забавно читать о бесконечно разнообразных формах атомов, "шероховатых, круглых, угловатых и как бы внутрь загнутых" (67 А 11). Таких фрагментов много. Тут, однако не надо смеяться, находясь на высоте знаний XX в., а надо признать, что античный атомизм так же скульптурен, как и все основные философские теории античности и, может быть, даже более скульптурен, чем многие другие теории. Кроме того, ввиду наделения вещественных атомов разными невещественными признаками наш самодовольный смех здесь тоже неуместен. Дело не в крюкастости атома, а в том, что здесь проводится всеобщий принцип индивидуальности. А все индивидуальное также необходимо, как и все общее.
3. Единичность, выступившая в качестве философского принципа в период атомизма, мыслилась абсолютной не в смысле полной неподвижности и омертвелости. Как в предыдущей философии общее трактовалось в его соотношении с единичным, так и здесь единичные атомы мыслились как предел беспредельного деления. Атомисты со своим принципом единичности отнюдь не хотели уничтожить всю живую множественность мира, а, наоборот, старались объединить то и другое вместе.
4. Для нас в настоящей работе самым главным является то, что атомисты также и всякий континуум мыслили атомистически. И это им в значительной мере удавалось. С одной стороны, мысля все на свете скульптурно и единично, они и временной поток, и пространственное протяжение представляли состоящим из отдельных и вполне раздельных, скульптурных единичностей. Но, с другой стороны, они прекрасно понимали, что нет никакой возможности составить континуум только из одних дискретных точек. Поэтому для сохранения непрерывности они признавали наличие предела делимости в каждой точке деления.
Следовательно, временной поток как бы бурлил внутри себя своими бесконечно подвижными скульптурными единичностями, атомами, однако так, что в, результате всех предельных переходов непрерывность оставалась нетронутой и недоступной для превращения ее в полную дискретность. О том, что атомисты волей-неволей должны были признать атомизм также и времени, сочувственно говорил Эпикур (Маковельский, 73 и Диоген Лаэрций Х 47, 62) и в виде критики говорили многие другие, и прежде всего Аристотель (Маковельский, 73 и Аристотель "Физика" VI 1, 231 b 17).
Однако мы без всякого смущения должны признать атомизм времени и пространства, да и всякого континуума вообще у древних атомистов. Здесь был и остается центрально важным тезис, который в сокращенном виде мы уже приводили (Лурье, 237): "Те, которые приняли элементы бесконечными по числу, как, например, Анаксагор и Демокрит, самим допущением бесконечности по числу ввели (в свое учение) и бесконечность по величине: ведь бесконечные по числу элементы, составляющие вещи путем взаимоприкосновения, а не тем, что составляют единое целое, образуют бесконечную величину... То, что "непрерывное касанием" бесконечно, ясно и из следующего: бесконечные по числу (элементы), имеющие величину, и однородные, (расположенные) так, что они касаются друг друга, образуют бесконечную величину, (непрерывную касанием(". Кроме того, если время состоит из атомов, и это не лишает его непрерывности, то такова же, по атомистам, и вечность. "Демокрит считает природой вечного маленькие сущности, бесконечные по числу" (68 А 37).
Итак, скульптурный атомизм континуума есть нечто новое, что атомисты внесли в античное учение о времени. А то, что лежащие в основе бытия атомы являются скульптурно-геометрическими телами, ясно и без всякого доказательства.
6. Логическое уточнение инфинитезимального атомизма
Прежде чем изложить и проанализировать дошедшие до нас материалы из периода атомизма, относящиеся к философии истории, необходимо обратить внимание еще на одно весьма существенное обстоятельство.
Дело в том, что атомизм выдвинул на первый план принцип индивидуализации, снабдив его, как это ясно самой собой, всеми признаками абсолютного бытия. В то же самое время атомисты, оставаясь чисто античными мыслителями, вовсе не хотели представлять себе действительность как составленную только из абсолютно дискретных элементов. В таком случае эти дискретные элементы нужно было как-то объединять. Но как их можно было объединять, если они трактовались абсолютно недоступными никаким влияниям и воздействиям, и в частности никакому соприкосновению с другими, такими же абсолютно изолированными элементами, поскольку всякое такое соприкосновение уже говорило бы о наличии двух или нескольких общих и тождественных точек в моменты соприкосновения, т.е. нарушало бы их дискретную раздельность, а без этой раздельности они уже не могли бы быть абсолютно изолированными друг от друга и абсолютно индивидуальными? На этот вопрос атомисты отвечали очень интересно, предвосхищая собою математический анализ XVII в. и предвосхищая, конечно, не понятийно, не рассудочно, не научно и терминологически, но пока только интуитивно и вполне наглядно.
Именно атомы трактовались не только как абсолютно изолированные друг от друга и ото всего прочего элементы, но и как пределы всякого рода бесконечного приближения к ним тех или других переменных величин. Сам атом был неделим; но это нисколько не мешало представлять его как нечто составленное из бесконечно малых приращений. Сам атом был недоступен внешнему воздействию; но это нисколько не мешало учить о соприкосновении атомов в смысле бесконечно малого их сближения. Если атомы сближались на таком малом расстоянии, которое могло стать еще меньше любой заданной величины, то ясно, что уже пробудилась интуиция бесконечно малого; и такое инфинитезимальное понимание сразу обеспечивало как необходимую раздельность атомов, так и их слияние, доходящее до полной непрерывности всего атомистического бытия.
Атом в своей основе был недоступен человеческому чувственному восприятию; но он мыслился также в виде предела бесконечно малых приближений к нему всего постороннего, а тем самым на известной ступени такого приближения к нему могло возникнуть чисто человеческое, вполне чувственное его ощущение. Таким образом, сущность атомизма заключается не только в конструировании вечных, взаимно изолированных, друг для друга недоступных и вообще ото всего другого обособленных сущностей, но и в интуитивном отношении вполне инфинитезимально понимаемых атомов.
Все это означает что на ступени атомизма античная философская мысль подвергает некоторого рода рефлексии то самое, что и раньше допускалось в бытии, но допускалось чересчур непосредственно и чересчур интуитивно. Так, становление (и даже у Гераклита) только с нашей теперешней точки зрения является логической категорией, для досократиков это все еще чисто подсознательная область, хотя и выделяемая из всего прочего, но выделяемая покамест вполне интуитивно. На ступени атомизма это становление подвергается некоторой рефлексии. Тут мыслятся и разного рода пределы, и бесконечная возможность приближения к этим пределам, и совмещение в каждой переменной величине как общей стихии становления, так и той предельной цели, которой достигает это становление в приближенном виде. Конечно, с точки зрения европейского математического анализа все это, безусловно, остается на ступени чисто интуитивной.
Однако в сравнении с тем, что было у Гераклита, эта интуиция становления значительно уточняется, дифференцируется и требует разного рода других, пусть все еще подсознательных, но тем не менее более дробных и более специфических определений. Эта интуитивная рефлексия характерна как для досократовской философии, так и для античной философии вообще. Атомистическая новость заключается только в том, что интуитивная рефлексия стала применяться специально к области становления, причем благодаря этому атомизм и мог избежать всеобщей дискретности и говорить о сплошном становлении и континууме, несмотря на наличие в нем дискретно мыслимых атомов.
Что же в таком случае возникло для философии истории, т.е. прежде всего для философии времени и для философии культурного развития? Здесь необходимо иметь в виду, что инфинитезимальная концепция атома вносила в атомизм момент чисто человеческой рефлексии, момент чисто человеческого представления тех процессов становления, которые раньше мыслились как данные до человека и выше человека, как данные космические, космогонические или космологические, как сурово предшествующие всякой человеческой рефлексии.
Правда, это нисколько не значит, что весь античный атомизм надо понимать как какой-то субъективный идеализм. Тут не было ничего ни идеалистического, ни субъективистского. Наоборот, это было в античности и реализмом, и даже материализмом. Но дело в том и заключается, что объективно данное становление начинало теперь подвергаться субъективно человеческой рефлексии и, оставаясь в основе вполне объективным, выступало также и вполне имманентным для человеческого рассуждения. Но это сразу накладывало небывалый отпечаток на самое существо философского понимания становления. Оно теперь трактовалось не только недоступно надчеловечески, но главным образом и человечески. А отсюда возникал тот удивительный результат, что именно атомисты явились теми философами, которые оправдывали изучение человеческой истории как изучение вполне необходимое и даже основное. Этот инфинитезимальный атомизм вдруг приводил и не мог не приводить мысль к необходимости вполне позитивного рассмотрения человеческой истории. Появилась потребность говорить не просто о человеческом становлении, а о человеческом развитии от первобытных времен до последних достижений цивилизации.
Здесь впервые появлялась глубоко философски аргументированная историография с ее позитивными методами исследования реальных фактов человеческой истории и их реального причинного взаимодействия. Какой-нибудь позитивный историк вроде Фукидида мог и не заниматься атомистическими теориями и вообще быть далеким от всякой философии. Но уже самый дух времени требовал к концу V в. до н.э. в Греции позитивной историографий; а философски она была наилучше формулирована для тех времен именно в системе атомизма.
Эта позитивная историография была настолько интенсивна, что она удивительным образом накладывала печать даже на основную теорию атомов, когда атомы уже переставали трактоваться как что-то бездушное и холодно-безразличное, но как нечто живое, наделенное сознанием, даже демоническое и божественное. То, что дело не могло обходиться без путаницы, это ясно само собой. Ведь бездушные атомы, выставленные в качестве основных принципов бытия, становились весьма мало совместимыми с тем душевным, духовным и вообще человеческим, а уж тем более историческим бытием. Атомизм еще не владел такой виртуозной диалектикой, чтобы уметь до конца объединить бездушные атомы и человеческую историю. Но атомизм был все же диалектичен, и вся его небывалая прогрессивность, как, правда, и вся его недостаточность, заключалась в том, что его диалектика была пока еще только инфинитезимальной.
Эта инфинитезимальная диалектика, основанная на интуиции бесконечно малых приближений к пределу, была огромным шагом вперед в сравнении с гераклитовской интуицией чистого становления, поскольку она не была настолько глобальной, чтобы не рефлектировать составных моментов становления. Она была, несомненно, огромным достижением на путях абстрактной человеческой Мысли и внесла небывалый вклад в древнегреческую философию истории периода классики. Но она не была ни числовой, ни величинной, потому что тогда это было бы уже исчисление бесконечно малых, которое возникло лишь в XVII в ни понятийной диалектикой, так как эта последняя выпала на долю платонизма и аристотелизма.
Поэтому не нужно ни преуменьшать, ни преувеличивать значение этой инфинитезимальной диалектики. Она внесла существенный вклад в философию истории, которым мы сейчас и займемся на конкретных текстовых материалах. Между прочим, она не в состоянии была решить и той диалектической проблемы, которая была завещана грекам эпохой их мифологического развития. Мифология требовала полного слияния времени и вечности. Этому слиянию предстояло выступить в виде продуманной до конца диалектической системы. Но атомизм вместе со всей досократовской философией, ввиду требований полисного мышления в значительной мере отрывал временной процесс от его собранности и сомкнутости в одном вечном мгновении. И это было прогрессивно, поскольку без опознания составных элементов мифологической диалектики времени и вечности невозможно было построить и понятийную теорию такой диалектики. Но, повторяем, понятийно-развернутая диалектика времени и вечности была возможна только в период зрелой и поздней классики, т.е. в период деятельности Платона и Аристотеля.
7. Атомистический историзм
Теоретически малоинтересно, но зато исторически весьма важно и знаменательно то, какое понимание историзма вытекало из атомистического учения. Здесь необходимо отметить те основные идеи, высказанные еще до Демокрита, но, по-видимому, с Левкиппа и Демокрита получившие огромное значение и распространение, особенно в эпоху эллинизма, а эту эпоху следует считать периодом разложения в сравнении с монолитной классикой.
Главные атомистические идеи, лежащие в основе атомистического историзма. Поскольку всякая философия базируется на своих специфических общих принципах, дальше которых и выше которых она уже не идет, а, наоборот, все из них производит, то также и атомисты должны были производить природу и общество именно из атомизма, а потому главное значение здесь имели названные нами свойства античного атома.
Во-первых, атом определялся у атомистов по своей величине, форме, связанности с другими, соседними или на него похожими атомами, а, в конце концов, он определялся также весом и тяжестью, которые, правда, противоречили невесомости, невидимости, геометрической неподвижности и физической неприкосновенности. Самое же главное то, что атомам теперь уже не приписывалось сознание или мышление и вообще внутренняя жизнь, так что они выступали как мертвые и ни на что не реагирующие существа. Отсюда перед атомистами возникала задача вывести всякое сознание из атомов, лишенных сознания, и вывести все историческое из внешнего соединения и разъединения атомов, не доступных никакому влиянию. Это была вполне парадоксальная задача, которую если и можно было как-нибудь разрешить, то только путем диалектики, но как раз такой, которой атомисты не владели.
Во-вторых, при сведении всего идеального только к бездушному геометризму атомов в тех исследованиях, которые приближались к человеку и его истории, было особенно трудно обходиться лишь одними атомами. Приходилось их так или иначе одушевлять, а то и прямо признавать какого-то демиурга, производившего из смешения этих атомов все живое и историческое.
Это противоречие особенно ярко сказывалось в том, что атомисты не могли разобраться в диалектике необходимости и случайности: одни атомистические фрагменты говорят нам о господстве случая при образовании мира, другие же - о необходимости.
Неладно выходило дело и с богами. Что атомисты отрицали культ, это еще более или менее понятно. Но то, что они свои атомы или атомные объединения объявляли богами, уже становится гораздо менее понятным, хотя, правда, атомам приписывались решительно все божественные свойства, разве только кроме сознания и мышления. Они были вечны, неразрушимы, всемогущи, неизменяемы и вседовольны. Как мы уже видели, они были наделены даже демонической силой и часто трактовались так, что термин "боги" либо прямо употреблялся в отношении атомов и эйдолов, либо напрашивался на язык сам собою. Да и термин "божественный" то и дело попадается у последователей атомистов, особенно там, где они говорят о душе, уме, человеческом прогрессе и вообще человеческой истории.
В-третьих, признавая мифологию только в натурфилософском смысле, т.е. как необходимое обобщение тех или .других областей мира и мировой истории, атомисты должны были отрицать влияние этих богов на природу и человека, на историю и вообще на весь мир. Получался какой-то деизм, да и то не очень устойчивый. Во всяком случае, атомистическое объяснение каждой вещи из комбинации бездушных атомов заставляло атомистов и всю историю конструировать из этих бездушных атомов. Но это удавалось им делать почти только в дочеловеческой истории. Что же касается истории человеческой, то объяснение одного события из другого, а не из мифологического воздействия, заняло основное место в той исторической причинности, которой характеризуется историзм атомистов. Однако и здесь то и дело эти позитивно настроенные атомисты заговаривали и о богах, и о божественных свойствах вещей, не будучи в состоянии решительно весь историзм свести только к той или иной комбинации бездушных атомов. Поэтому и тут дело не обходилось без противоречий.
В-четвертых, несмотря на недостаточность учения об атомах, атомисты все же явились первыми защитниками и первыми представителями всеобщей историографии. Ведь это выведение одного позитивного события из другого такого же позитивного события, хотя оно и было принципиально уходом в дурную бесконечность искания причин, практически заставляло этих историков всматриваться и вдумываться в отдельные позитивно данные исторические явления. А когда начинали забывать о связи человеческой истории с космической историей, то в этих случаях и вообще забывалась теория атомов; и сознание такого рода историков уже всецело останавливалось на самих же исторических фактах и ограничивалось отнюдь не мифологическими, но уже вполне фактографическими и прагматическими объяснениями.
Так зарождалась обыкновенная человеческая историография на основах атомистического материализма, Несмотря на то, что идеалисты, Платон и Аристотель, о которых речь дальше, тоже приближались к чисто человеческой историографии в условиях ее полной независимости от их идеализма.
"Малый диакосмос" (т.е. "Устроение мира в малых масштабах"). Левкиппу принадлежит большое сочинение под названием "Большой диакосмос" (или "Великий диакосмос"). Само это сочинение до нас не дошло; однако можно предполагать, что в нем излагались все главнейшие принципы атомизма: атомы и пустота, очертания атомов, их соприкосновение и вообще возникновение из них вещей (Левкипп, В 1, 1 а). Сочинение под таким же названием было и у Демокрита, но у Демокрита имелся еще так называемый "Малый диакосмос", в котором как раз и давалась вся общая космическая и общечеловеческая история. Более или менее полно этот "Малый диакосмос" Демокрита использован в поэме Лукреция "О природе вещей", причем относящиеся сюда проблемы Маковельский (с. 295) перечисляет в следующем виде: космогония (V 432 - 500), зоогония и антропогония (V 780 - 848), первобытные люди (V 925 - 1027), происхождение языка (V 1028 - 1090), происхождение права (V 1143 - 1160), происхождение религии (V 1161 - 1240).
Из этого изложения проблематики Малого диакосмоса"", а также и из многих других источников вытекает, что космические и человеческие проблемы не только слиты в одно целое, но, пожалуй, человек здесь преобладает; не космические проблемы являются преобладающими, а человеческие - подчиненными (как это мы находим во всей досократовской философии), но скорее именно человеческие проблемы являются и преобладающими, и более понятными. Правда, Лукреций - это далеко не греческая классика, и притом не только не ранняя, но даже и не поздняя.
Весь этот эллинистически-римский индивидуализм, имевший под собою, как мы знаем, совсем другую социально-экономическую почву, у атомистов только еще начинается. Демокрит - это конец ранней и средней классики, т.е. конец V в. до н.э., после которого древняя Греция еще глубочайшим образом переживала философские системы Платона и Аристотеля. Однако состояние наших научных источников таково, что очень трудно отделять Демокрита от позднейшего эллинистически-римского историзма. Поэтому в последующем кратком изложении атомистического историзма мы коснемся только небольшого числа проблем, да и те не стоит излагать строго исторически.
Космогония и зоогония. Историк I в. до н.э. Диодор Сицилийский (I 7 и Маковельский, 304), последователь Демокрита в учении об истории мироздания (Демокрит, В 5), излагает атомистическую космогонию в чрезвычайно наивном и примитивном виде, полном противоречий.
Автор исходит из первоначального хаоса всех вещей, из которого почему-то "огненно-видная часть воздуха" поднялась вверх, "грязеподобное же и иловидное (вещество), соединенное с влагою, осталось пребывать на том же самом месте, вследствие своей тяжести". По-aeaeiiio, автор здесь исходит из обыденной человеческой интуиции, согласно которой все легкое поднимается вверх, а все тяжелое опускается вниз. Но где же тут верх и где низ? Ведь согласно этой концепции никакой земли вначале вовсе не было; а если бы она и признавалась, то мы, современные, должны сказать, что никакого учения о всемирном тяготении в античности не было.
Далее, согласно этой космической, а затем и человеческой истории внизу почему-то образуются земля и море, а наверху - солнце. Солнце согревает землю и "воду, в результате чего возникают гниющие образования", покрытые какой-то "оболочкой"; а когда жара усиливается, то эти оболочки лопаются, и из них появляются живые существа разного рода. Спрашивается, как же из неорганической природы вследствие взаимодействия тепла и холода возникают вдруг живые существами Ведь в самих атомах как будто бы не было ничего живого. Откуда же здесь вдруг появляется жизнь?
Антропогония. Так среди живых существ появляются и люди. Сначала они ведут звериный образ жизни, плохо питаются, не имеют жилищ, слишком быстро умирают; а потом, благодаря взаимному общению, люди начинают замечать, что имеют большое значение разные знаки, и в том числе язык. Потребности жизни и нужда приводят людей к необходимости объединяться и переставать жить в одиночку. Изобретается огонь, и возникает все необходимое для общественной жизни.
Поразительно звучит такая заключительная фраза из этой первобытной антропогонии: "(Так нужда научила всему) богато одаренное от природы живое существо, обладающее годными на все руками, разумом и сметливостью души". То, что нужда научает человека всему, это нам понятно. Но откуда же вдруг взялись "разум" и "душа", об этом ничего у Диодора не сказано, и нам приходится понимать это как какое-то чудо, если раньше были только неразумные и бездушные атомы (Диодор I 8; Демокрит В 5; Маковельский, 305). Между прочим, о появлении всего из смеси неба и земли говорит и близкий к Демокриту Еврипид (фрг. 484 Nauck; ср. Эмпедокл А 72, Эпикур и Лукреций V 783 и след., а также Диоген из Эноанды, фрг. 10, Chilton).
Космогоническая и антропогоническая путаница в историзме атомистов сказывается и в других источниками Так, один источник говорит относительно образования космических сфер, якобы не нуждавшихся "ни во времени, ни во внешней материи" (Демокрит В 5, 2, самое начало фрагмента и Маковельский, 307). Появляется какой-то демиург, который и занимается устроением мира путем разного распределения тепла и холода. А в конце концов этот демиург создает и наиболее теплые живые существа, а именно человека, который и отличается, согласно данному источнику, "умом, речью и способностью мышления", возникшими у него благодаря особым истечениям из демиурга (там же, самый конец фрагмента).
Конечно, спрашивать о том, как появляется ум или мышление из атомов, что такое демиург и как понимать его "божественные функции", не приходится, потому что с самого начала мы находили учение о божественности у Демокрита и потому что атомизм вовсе не понимает свои атомы так бездушно и недемонично, как приписывают ему механические восхвалители древнего атомизма. Тут важно только то, что атомизм явился причиной гораздо более позитивной историографии и что его последователи создали историзм более материалистического типа, чем это было раньше у греков и римлян.
Нечто подобное мы находим и во фрг. В 5, 3 и у Маковельского, 308, где приводятся комментарии к Гесиоду византийского ученого Цеца. Здесь подробнее рисуется беспомощная жизнь первобытных людей, их интерес к любви и к простейшему питанию, отсутствие огня и жилищ, невольное возникновение человеческих обществ в целях взаимопомощи людей и постепенный переход от простого, даже звериного образа жизни к более тонкому и благоустроенному. Об эволюции грубой пищи и возникновении более человеческого питания в течение весьма долгого времени трактует Гиппократ (Маковельский, 309).
Происхождение языка, права, ремесел и искусств. Чем дальше у атомистов и их последователей развивалась антропогония и переходила в эмпирическую историографию, тем больше они забывали о существовании атомов, но зато весьма отчетливо выяснялась новая позитивистская точка зрения, завещанная космогоническим атомизмом.
Имеются источники, свидетельствующие о воззрении этих новых историографов на язык как на чисто человеческое установление: язык у человека не от богов, но от его человеческой природы. Четыре отчетливых демокритовских аргумента приводит на эту тему Прокл (В 26 и Маковельский, 313, ср. В 142 и Маковельский, 314). Имеется несколько источников, рисующих учение Демокрита о возникновении человеческого языка из потребностей общения и из чисто природных особенностей человеческого организма.
Необходимо заметить, что относительно демокритовского учения о происхождении языка в источниках имеется какая-то путаница. С одной стороны, согласно Демокриту, имена возникли не "по природе", но по человеческому установлению. Здесь как будто чувствуется какой-то налет субъективизма, а под "природой" понимаются платоновские "идеи" и "сущности". С другой стороны, под "природой" понимается человеческий организм и окружающая его среда, а под установлением - продукты последующего человеческого мышления. Однако позитивизм, вероятно, одинаково представлен и в том, и в другом случае.
Что касается ремесел и искусств, то согласно этому учению природа тоже является их источником. Так как солнце согревает, то это обстоятельство научило человека приготовлять горячую пищу, ткацкому искусству человек научился у паука, постройке жилищ - у ласточки, пению - у певчих птиц (В 154 и Маковельский, 324).
Свои общественные и государственные законы человек придумал, учили здесь, сам, чтобы прекратить свое животное существование, а вовсе не боги создавали законы для людей. С другой же стороны, закон часто оказывался и насилием над человеком, слишком ограничивая пределы его деятельности, потому что законы все-таки существуют не от природы, но тоже по человеческому установлению (Лукреций и Маковельский, 319; А 166 и Маковельский, 320; ср. Маковельский, 321).
Наконец, относительно происхождения религии у атомистических историков необходимо, по-видимому, установить два весьма твердых тезиса. Первый гласил о самом настоящем и прямом существовании богов, но только в виде натурфилософских обобщений, а не в виде мифологического антропоморфизма. Здесь имелся в виду главным образом огонь и дохождение его до чистейшего и яснейшего вида (А 74 и Маковельский, 286). Об этом мы уже имели случай говорить. Другой тезис с такой же твердостью гласил, что представление о богах, а следовательно, и весь их культ возник из чисто человеческих ощущений и чувств, из приписывания божественной мощи тем или другим грозным явлениям природы, из страха и ужаса перед неизвестным (Лукреций и Маковельский, 301; 74 и Маковельский, 287; Plat. Legg. O 889 и Маковельский, 300).
Однако, если учитывать весь дошедший до нас материал первоисточников, то греческие атомисты либо вовсе не признавали таких атомов, которые не были бы наделены божественной силой, жизнью и особым духовным состоянием, либо такое бездушное состояние атомов было только первоначальным историческим моментом атомизма, возрождаясь кое-где и в последующем развитии атомизма. Трудно себе представить, что решительно все источники о духовности атомов исключительно занимаются только подлогом и только извращают классический атомизм. Один источник (А 76 и Маковельский, 269) прямо называет эйдолы Демокрита "демонами" и говорит, что "ими полон весь воздух". Другой источник (тот же фрагмент) тоже говорит о духовной силе атомов, об их божественных свойствах и божественном происхождении. Третий источник (А 79 и Маковельский, 290) гласит, что божественные эйдолы Демокрита, происходя из "божественной сущности", доходят одинаково и до людей, и до животных. Четвертый источник (А 80 и Маковельский, 291) прямо противополагает Демокрита Стратону Лампасакскому, учившему об естественном происхождении всего существующего без всякого участия богов. А еще один источник (В 166 и Маковельский, 294) сообщает о том, что не только эйдолы Демокрита являются злыми или добрыми демонами, но и сам Демокрит даже молился, чтобы ему попадались только "счастливые эйдолы". И вообще о демоничности эйдолов Демокрита в античности была огромная литература (Маковельский, 292, 293, 299; 296 - о гадании Демокрита по внутренностям животных).
Во всяком случае, если подвести итог историческим суждениям атомистов по вопросам религии, то придется стать на ту точку зрения Цицерона (А 74 и Маковельский, 286), согласно которой у атомистов здесь наблюдалось существенное противоречие, начиная от учения о божественности атомов и их истечения до полного атеизма. Для изучаемого нами понятия античного историзма, где теория атомов легко забывалась ради задач чисто исторического повествования, атомистический историзм устанавливал весьма позитивное отношение к историческим фактам, старался объяснить их из них же самих, избегал всякой мифологии, а если и допускал ее, то скорее только в пределах космологии или, в крайнем случае, гносеологии.
Таким образом, античный атомизм был явлением весьма сложным как в своей теоретической сущности, так и в том понятии историзма, которое из него вытекало. Позитивистские воззрения в области истории, возникавшие и на других путях, путях атомизма, тоже давали свой весьма яркий и положительный результат.
Глава Х
ПЛАТОН И АРИСТОТЕЛЬ4
1. Платон
Процесс разложения классического полиса продвигался с неумолимой быстротой. Оказав героическое сопротивление монархической Персии еще в первой половине V в. до н.э., классически-полисная Греция пала всего через каких-нибудь 100 лет в результате македонского завоевания, превратившись хотя и в ученую, но в политико-экономическом отношении в ничтожнейшую провинцию огромной империи.
В эту трагическую первую половину IV в. до н.э., подготовившую собою падение Греции во второй половине этого века, выступили героические защитники старого, мелкого, но зато свободного и демократически цивилизованного полиса. Однако в IV в. появились и другого рода защитники старого полиса. Это те, на свой манер тоже весьма героические личности, кто по самой своей натуре мало участвовал в военно-политической жизни Греции, но зато пытался идеологически восстановить давно ушедший в историю юный греческий полис и общественные взгляды далеких времен, предшествовавших этому юному греческому полису.
В значительной мере такого рода теоретикам волей-неволей приходилось занимать весьма консервативную позицию, поскольку сочувствовать современной им разложившейся аристократии или демократии они не могли по самой своей природе. Но и теоретически защищать еще недавние натурфилософские системы и софистически-анархическое движение было для них ни в какой мере невозможно. Они хотели представить старое не в каком-нибудь одностороннем смысле, но в разностороннем, мощном и систематическом виде. Участь этих философов периода конца классически-рабовладельческого полиса была безнадежной. Однако в конце античности их снова воскрешают как первых систематиков всей греческой философии.
Последняя школа античной философии, занявшая собою целых четыре столетия, а именно неоплатонизм (III - VI вв. н.э.), только и создалась и только потому возымела огромное историческое значение (конечно, уже после падения античного мира, т.е. уже в Средние века), что весьма глубоким и искусным образом на основе синтеза учений Платона и Аристотеля восстановила самую древнюю и самую наивную античную мифологию, которую мы уже характеризовали и в ее самостоятельном виде, и в виде тех или других остатков ее в эпоху классического полиса.
Вот почему наиболее совершенные и наиболее сисетематические конструкции античной философии мы находим как раз в период разложения греческого классического полиса, и вот почему эти классические конструкции периода зрелой и поздней классики оказались чрезвычайно консервативными, чрезвычайно идеалистическими и почти всегда даже утопическими. Раз на глазах Платона и Аристотеля безнадежно уходили в прошлое характерные для классики отношения, лица и события и единственной возможностью задержать эту уходившую жизнь было стремление восстановить ее в идее и тем самым фактически создать примат идеи над материальной действительностью, то это и значило быть идеалистами, реставраторами и утопистами. Вот почему ранняя и средняя греческая классика была материалистична, а ее зрелый и поздний период, когда как раз и появились законченные философские системы периода всей зрелой и поздней классики, оказались идеалистическими.
Из нашего анализа фактических достижений в области философии истории в период ранней и средней классики, как мы уже видели, оставались неясными по меньшей мере три вопроса.
Во-первых, архаика завещала позднейшей развитой Греции то, что мы назвали "мифологическим временем". Это время настолько было своеобразным, что даже в период классики, когда оно уже не могло выступать в своем чистом виде, все же непрестанно так или иначе продолжало функционировать в тогдашних умах, в том или ином, и большей частью в весьма сниженном виде. Конец ранней и средней классики так или иначе опять пришел к необходимости трактовать время в связи с вечностью, хотя эта трактовка теперь уже не могла быть по-прежнему наивной и недифференцированной, по-прежнему сказочной. К концу V в. до н.э. греческое мышление пришло к тому твердому выводу, что время и вечность должны быть различаемы, вопреки чисто мифологическому времени, но вместе с тем эти два противоположных аспекта бытия должны быть вновь объединены, но уже на основах логически точно рассуждающего мышления. Поэтому диалектика времени и вечности, как она представлена у Платона, являлась первой и неизбежной проблемой, в которой запуталась предыдущая мысль и которая требовала теперь рационального и конструктивного разрешения.
Во-вторых, сама историография, ставшая впервые возможной после исключения мифологии и возникшей в связи с этим потребностью объяснять вещи и события из них же самих, начинала взывать теперь уже в критической форме к разного рода принципиальным проблемам, без которых фактография и прагматизм превращались в простое описательство и теряли свой исторический характер, ради достижения которого они впервые и появились на свет. Историки стали испытывать нужду в использовании тех или иных исторических критериев, пусть моральных, пусть художественных, пусть экономических или политических, пусть религиозных. И здесь Платон тоже завершил собою зрелую классику путем создания специальной диалектики исторического развития.
Это не было окончательным словом античной классики, скорее это было первым словом конструктивного историзма периода классики, которое в дальнейшем много раз менялось в античном мире. Но как первое слово синтетического историзма рассуждения Платона все же заслуживают быть рассмотренными или по крайней мере упомянутыми.
В-третьих, в первой половине IV в. до н.э. возникла также потребность создать в отчетливом виде такую фактографическо-прагматическую историю, в которой конкретно осуществились бы теоретические принципы, только что нами намеченные. Без применения созданной теории на практике исторического исследования она оставалась бы слишком абстрактным детищем философски размышляющего ума и нисколько не вела бы профессиональных историков к тому историзму, который сам собой вытекал из предыдущего духовного развития греков и становился очередной задачей именно зрелой и поздней классики. Платон и здесь дал образцы теоретически конструированной историографии, хотя, конечно, в начальной ее форме.
Как было показано в предыдущем разделе, атомизм также приводил к возникновению того нового типа мышления, который тоже нужно назвать "историзмом", причем этот историзм атомистического происхождения, как об этом уже говорилось, оказался весьма живучим и во многом определил собою историческую позицию всего огромного послеклассического периода. Получается так, что и платоники, вроде Ксенофонта, тоже сумели стать на позицию фактографическо-прагматическую, к тому же приходил и атомистический материализм. Однако более пристальное рассмотрение предмета свидетельствует о том, что в этой близости материалистических и идеалистических типов историзма вовсе не было ничего удивительного.
Ведь эти оба типа историзма резко расходились между собою по преимуществу в своем принципиальном обосновании: одни производили все существующее из атомов, другие - из потусторонних идей. Рассуждая теоретически, тут была непроходимая пропасть между материализмом и идеализмом. Однако ни на одну минуту нельзя забывать, что мы здесь все время имеем дело не с материализмом вообще, но именно с античным материализмом и с идеализмом тоже чисто античным. Вся же античность отличалась постоянной тенденцией к стихийному материализму. Это, как мы увидим дальше, значительно притупляло остроту противоположения идеи и материи в античном идеализме, заставляя также и идеализм впитывать в себя некоторого рода материалистические черты.
Но античный материализм тоже ведь был очень далек от новоевропейских типов материализма. Это был созерцательный материализм, который далеко не всегда проявлял принципиальность в своем разрыве с мифологическими способами мышления. Он очень часто тоже приобретал разного рода мифологические черты, хотя по преимуществу не в буквальном, но в рефлективном виде, когда он не столько отрицал целиком существование богов и демонов, сколько признавал их в аллегорическом, символическом и прежде всего в натурфилософском смысле.
Неудивительно поэтому, что при зарождении самого понятия историзма, когда мысль исследователя уже далеко уходила от рассмотрения первопринципов бытии и переходила к изучению уже чисто человеческой истории, расхождение между тем и другим способами мышления в значительной мере сглаживалось. Основой этого сглаживания был тот отход от всеобщей объяснительной роли мифологии, который в обоих случаях взывал к прагматизму самих исторических фактов и переставал хвататься за философские первоосновы, столь противоположные у идеализма и материализма. Впрочем, глубокий налет обоих типов мировоззрения не переставал о себе напоминать даже в этой антимифологической фактографии. Историзм атомистического происхождения неизменно тяготел к позитивизму, в то время как историзм идеалистического происхождения - к более широким обобщениям. Но это расхождение отличалось скорее не теоретически философским, но стилистически-философским характером, как в этом мы сейчас и убедимся, рассматривая системы Платона и Аристотеля.
Сначала коснемся некоторых общеизвестных проблем платонизма, излагавшихся множество раз, но почти никогда не доходивших до категорий, связанных с историей, что позволяет нам быть достаточно краткими в этой области ввиду общеизвестности данной платоновской проблематики, но это же самое заставит нас также больше сосредоточиться на понятии историзма у Платона.
Диалектика времени и вечности дана Платоном в его "Тимее" (28 а - 29 e). В кратчайшем изложении об этом необходимо будет сказать так.
Самое первичное, полноценное, самое прекрасное и доброе в "Тимее" есть ум, который берется Платоном в его предельном состоянии, т.е. во всеобъемлющем, вечном и бесконечном характере. Но этого ума недостаточно для полноты бытия и жизни, поскольку он является скорее только образцом, или демиургом. Еще нужна материя и организация этой материи по законам вечного ума. Взятая сама по себе материя не есть какая-нибудь вещь, и только чистое становление или чистая возможность ума или той идеи ума, которая объединяется с данной материей.
Материю можно брать или в чистом виде, и тогда это будет сплошное становление, но пока еще неизвестно чего, т.е. не вещей, но только их возможности; можно брать ее и как оформленную какой-нибудь идеей - тогда получается реальная вещь, которая и материальна, и содержит в себе то или иное осмысление. Наконец, материю можно взять и в ее предельном завершении, когда она использована целиком на основах чистого ума. Тогда она есть подвижный образ самого ума, хотя он и вечен, и неподвижен; тогда оказывается возможным рассматривать и самый этот вечный ум в свете его материального становления; тогда он окажется неподвижным образом времени, а время окажется подвижным образом вечности, или вечного ума (37 с).
В этой концепции времени у Платона обращает на себя внимание одно обстоятельство, с помощью которого можно уточнить историческое место данной концепции. Именно, в "Тимее" (37 d) Платон пишет о демиурге: "Он замыслил сотворить некое движущееся подобие вечности; устрояя вместе с тем небо, он при том, что пребывает в едином, создает шествующий согласно числовому порядку вечный образ, которому мы дали название времени". Платон подчеркивает числовую природу времени по сравнению с вечностью, в которой все возможные числа существуют всегда вместе. Но тогда необходимо заключить, что, с одной стороны, у Платона имеется пифагорейский элемент, а с другой - Платон оказывается переходным звеном между всей досократовской философией, понимавшей под вечностью только продолжительность жизни Вселенной, и Аристотелем, который весьма близко связал понятие времени с понятием числа и не стремился к прямому отождествлению времени с движением Вселенной.
Подобного рода диалектика вечности и времени является у Платона продуктом его абсолютного идеализма, поскольку именно вечный и божественный ум образуют у него все временное и материальное, а не наоборот. Но уже самая примитивная историческая справедливость заставляет признать, что такого рода идеалистическая диалектика была на первых порах доступнее всего для античного гения периода зрелой классики и что в этой системе идеализма материя продолжает играть не только огромную, но и одну из первенствующих ролей, без чего Платон со своим идеализмом вообще не был бы античным мыслителем, т.е. ни в какой степени не допускал бы общеизвестных элементов стихийного античного материализма.
Излагая платоновского "Тимея", мы еще ни слова не сказали ни об истории, ни об историзме. Правда, в некотором смысле понятие историзма содержится уже и в "Тимее", поскольку мироздание изображается здесь не в окончательном и раз навсегда данном виде, но с точки зрения своего происхождения, созидания и постепенного оформления. Кроме того, диалектика времени и вечности в "Тимее" уже дошла до понятия живого существа, даже до человека, так что в известном смысле если тут и но изображено никакого принципа чистого историзма, а дано только понятие самого человека, без которого не существует никакой истории, то сама диалектика человеческого существа является у Платона тем, без чего невозможна история.
Диалог Платона "Политик" интересен как раз в том отношении, что, исходя из космологического или астрономического понимания историзма, он дает понятие чистого историзма, который хотя и связан принципиально с космосом, но в то же самое время является и предметом самостоятельного рассмотрения.
Полис, или общественно-политическая жизнь как подлинная историческая реальность, по Платону, есть то "ткацкое искусство" политика, главы государства, возникающее на основе диалектики твердых и мягких принципов, причем жизнь эта настолько оригинальна и ни на что другое не сводима, что в этой своей конструкции историзма Платон забывает даже космологию, без которой у него вообще ничто не возникает, не расцветает или увядает и не умирает. Но Платон пошел гораздо дальше простого определениях "политической деятельности".
В "Политике" Платон выдвинул только самый принцип историзма, или, лучше сказать, ту необходимую конструкцию, без которой невозможна никакая история. Учение о специфике человеческого общежития становится историей с того момента, когда обследуется становление этого общежития.
Диалектические этапы исторического развития сформулированы и критически изложены им как четыре порочные формы правления в VIII и IX книгах "Государства". Здесь Платон выступает именно как античный философ истории, пытаясь применить на деле то свое диалектическое учение о полисе и политике, которое мы находим в диалоге "Политик".
Платон в "Государстве" прекрасно учитывает временность всякой фактической формы правления. Если аристократия обеспечивала господство лучших во всех отношениях, то это лучшее очень легко может превратиться просто в денежное превосходство, когда люди ценятся по их имущественному цензу и когда такие люди - он их называет "тимократами" - являются организаторами государства (VIII 548 а - с). Но и этот принцип богатства не стоит на месте. Ведь богатыми хотят быть все. А это невозможно. И тогда получается, что богатейшими людьми являются только немногие, которых Платон и называет теперь уже не тимократами, а олигархами. Значит между тимократами и олигархами, по Платону, разница несущественная; но только в олигархии принцип имущественного ценза проводится наиболее прямолинейно (550 с - 553 а). Однако ведь и такое сосредоточение богатства в немногих руках тоже не может претендовать на какое-нибудь длительное существование.
Но на этот раз люди уже начинают понимать, что от олигархического сосредоточения богатств невозможно переходить к прежним аристократическим или даже умеренно-тимократическим идеалам. Не лучше ли все государственное богатство разделить поровну между всеми, всех сделать одинаковыми, всех сделать свободными, всякому разрешить проявление его индивидуальности?
Так олигархический строй переходит в демократию, где уже нет ни бедных, ни богатых, а все делится у всех совершенно поровну. Платону принадлежит блестящая характеристика демократической формы правления (557 а - 558 с). Но неумолимая судьба истории не может остановиться и на этом. Как от своеволия немногих в олигархии люди перешли к своеволию всех в демократии, так теперь, доведенный до предела принцип своеволия заставляет людей переходить от демократии к тирании, когда своеволие, достигая своего предела, естественно, начинает принадлежать только одному, а все прочие оказываются лишь его рабами (562 а - 569 с). Впрочем, и сам тиран, по Платону, тоже является рабом, но на этот раз рабом своих же собственных вожделений (IX 577 с - e).
Платон, так глубоко и тонко мыслящий философ и такой противник наивной народной мифологии (подобного рода критике посвящаются у него целые трактаты или отдельные книги трактатов, вроде II, III книг "Государства"), никак не мог выйти за рамки античного мифологического мышления, которое было далеко от выработки понятия о бесконечной свободе субъективного мышления и от установления математически точных фактических закономерностей. Это ведь так и должно быть, поскольку рабовладельческие горизонты античного мира не создавали никакой возможности для безграничного развития человеческой личности, которая в те времена, в конце концов, при самом тонком своем развитии опиралась только на видимое и осязаемое, т.е. только на правильно движущийся небесный свод.
Дальше этого вопрос уже не ставился, а если и ставился, то античное мышление, ограниченное указанным образом, никак не могло выработать таких законов природы, которые бы объяснили человеку решительно все, что происходит. А так как чувственноограниченные закономерности небесных движений на каждом шагу оказывались недостаточными, то последнюю причину происходящего все античные философы, не исключая и материалистов, и все нефилософы продолжали по-старинному находить в необходимости, судьбе, роке, случайности, предопределении и в прочих старинных образах фатализма. Не чужд этому и Платон, из которого можно было бы привести множество суждений на эту тему. Но для нас достаточно указать хотя бы на то место из "Федры" (248 с - e), где говорится о законе Адрастеи, или целое рассуждение в "Государстве" о Необходимости (Х 616 с - 617 b), на коленях. которой движется весь мир со всеми его сферами, о трех дочерях этой Необходимости, обозначенных у Платона страшным для античного человека именем Мойр - Лахесис, Клото и Атропос, хранящих в себе все прошедшее, все настоящее и все будущее решительно всего существующего.
Эти платоновские тексты специально относятся к мифу о переселении душ. Вот в "Федре" все человеческие души вращаются на своих крылатых колесницах вместе с богами по периферии космоса. Одни из них почему-то продолжают вращаться вместе с богами вполне безвредно для себя; а другие почему-то вдруг смешиваются уже на небе в виде какой-то беспорядочной толпы и почему-то начинают падать на землю и уже, конечно, в тяжелом и смертном теле, далеком от того блаженства и бессмертия, которыми они обладали во время небесного путешествия. Тут возможны самые разнообразные типы перевоплощения.
Спрашивается: почему же это так происходит? Ответ Платона суров и непререкаем: творится все это "по закону Адрастеи", т.е. по закону непреложной необходимости. Картина такого фаталистического, на первый взгляд, мировоззрения изображена также и в мифе о душепереселении в "Государстве" (Х книга). Казалось бы, этим все и кончается. Существует какая-то никому не известная, непреодолимая и неумолимая судьба, рок, необходимость; и все остальное только и творит волю этой судьбы, которая, сама слепая, действует вне всякого разума и ни за что не отвечает.
И в "Федре" и в "Государстве" каждое тысячелетие все души, и опять таки по закону той же необходимости, должны сами выбирать свою собственную жизнь на последующее тысячелетие. В результате этого получается, что от намеченного у нас фатализма, как говорится, не остается камня на камне. Перед своим воплощением в новую земную жизнь души испивают воду Леты, т.е. реки забвения, и тут же забывают все то, что они сами же для себя выбрали.
Можно ли после этого сказать, что земная жизнь человеческого, да и всякого другого существа только предопределена фаталистически и что, по Платону, вся человеческая история творится по законам неотвратимой, раз навсегда данной и к тому же безответственной необходимости? Очевидно, на этот вопрос можно ответить только отрицательно. Та реальная человеческая история, которую мыслит Платон, обязательно есть слияние свободы и необходимости. Мифологически и художественно это, по античному образцу, дается в разных образах, символах, аллегориях, а иной раз в труднопонимаемых иносказаниях. Однако логически после снятия художественно-мифологических покровов обнажается совершенно четкая и непререкаемая диалектика свободы и необходимости.
Философия истории, хочет сказать Платон, основана на диалектике свободы и необходимости. Человек совершенно свободен во всех своих поступках и во всех своих исторических деяниях. Но здесь же Платон проповедует, что вся эта человеческая свобода необходимым образом ограничена, основана на природе всякого действующего человека. И что самое главное, даже и эта природа, бессознательно действующая в каждом человеке, в своем самом глубоком основании тоже определена, выбрана не кем иным, как им же самим. И если об этом своем преджизненном выборе сам человек во время своей земной деятельности ничего не знает, то это уже не так существенно, и диалектика свободы и необходимости действующего человека объективно от этого нисколько не страдает.
Таким образом, подчеркивая мифологический историзм у Платона, мы должны сказать, что у этого философа зрелой античной классики оказались вполне осознанными и идея целостности исторического процесса, и идея его определенной смысловой направленности, и та диалектика свободы и необходимости, без которой вообще трудно представить какую-нибудь законченную философию истории.
Однако, если мы действительно захотим охватить платоновскую философию истории в целом, то должны начать с полной противоположности тому, о чем говорилось до сих пор. Будучи безусловно убежденным в мифологии, но не в наивной и народной, а в той, которая конструируется у него теоретически, Платон настолько уверен в истинности подобного рода исторической мифологии, что не испытывает никакой нужды говорить о ней на каждом шагу и злоупотреблять ею. Убежденность в философском историзме дает ему возможность совершенно не быть заинтересованным в постоянном ее конструировании, а, наоборот, предаваться вполне позитивным рассуждениям и быть самым настоящим историком фактографического и прагматического типа так, как будто бы никакого учения об идеях или мифе у него никогда и не существовало.
Это особенно поразительно выступает в том же самом "Государстве", которое как раз и имеет своей целью создать идеальную конструкцию человеческого общежития, и где, казалось бы, мы на каждом шагу должны встречаться с мифологическим историзмом. У Платона нет ничего подобного. Он рассуждает в "Государстве" совершенно здраво и вполне фактографически, и далеко не сразу выясняются здесь подлинные намерения исторически мыслящего философа.
В "Государстве" (II книга) Платон исходит из такого первобытного состояния общества, когда люди слишком изолированы друг от друга и слишком мало понимают пользу общежития. Мало-помалу человек начинает соображать, что общество дает ему то, чего он сам индивидуально не может создать. Подробнейшим образом Платон рассказывает об этой растущей человеческой нужде, о постепенном появлении и росте человеческой взаимопомощи, а в связи с этим и о росте ремесел и благоразумного их использования.
По Платону, постепенно возникает нужда в обмене главнейшими продуктами человеческой деятельности, в торговле, рынках, купцах, наемниках, в монете. Постепенно усложняются человеческие потребности также и в смысле образа жизни, покамест еще достаточно простого. Однако роскошь не заставляет себя долго ждать. Тут же появляются разного рода тонкие потребности, возникают искусства. Холеный образ жизни, обилие продуктов, расширение населяемой территории, столкновение одних общин с другими, возникновение войн, необходимость со здания особого военного сословия, а вместе с тем и безусловная необходимость весьма тщательного разделения труда, без чего невозможно было бы удовлетворение бесконечно растущих человеческих потребностей. Особенно много говорится о воинах, т.е. о стражах государства, и детально рисуется необходимое для них воспитание. Этому посвящается не только конец II книги (374 e - 383 с), но и вся III книга. Так постепенно даже с критикой народной мифологии и плохого искусства, Платон доходит до обрисовки первого и самого важного общественного сословия, именно философов. При этом Платон все время хочет оставаться на почве фактов и весьма здравого их обсуждения. Не раз он упоминает также и о естественных, вполне природных способностях человека, которые, с его точки зрения, требуют признания и воспитания.
Можно прямо сказать, что во всех этих рассуждениях, несмотря на морализм и дидактизм, Платон поразительным образом фактографичен и прагматичен.
Явную склонность к фактографии мы находим также и в "Законах". Вся III книга "Законов" является типичнейшей для зрелой греческой классики фактографическо-прагматической историей, но, конечно, с проведением определенного принципа и с неуклонным заданием располагать исторические материалы не как попало, а в определенном направлении. Платону хочется здесь доказать, что идеальным и подлинным устройством человеческого общежития может явиться только существенное ограничение абсолютной власти правительства и такое же существенное ограничение абсолютной власти бесконечных народных свобод. Чтобы доказать необходимость такого социально-политического устройства, Платон предпринимает длинное историческое исследование, начиная с первобытных времен. Вначале люди живут беспорядочной жизнью (III 676 а - 677 e). Постепенно назревает необходимость упорядочения, следовательно необходимость законодательства (677 e - 680 e). Вполне исторически - ростом населения и ростом потребностей - объясняется возникновение царской власти и аристократии как до Илиона (680 e - 682 а), так и после него. Находим у Платона и анализ возвышения дорийцев (682 e - 684 e), укрепления и в дальнейшем ослаблении Лакедемона, а также рассмотрение противоположности между персидской чрезмерной тиранией и аттической чрезмерной свободой.
Реставраторский характер платоновского мышления, использующего древнюю мифологию, в которой не было различия между личностью и обществом, между гражданином и государством и вообще между чувственным и идеальным, здесь очевиден. Но для зрелой классики необходим был историзм, который не просто занимался бы мифологией как таковой и не просто фактографическим прагматизмом как таковым.
Логическим синтезом мифологического и фактографического исследования у Платона как раз и оказываются его "Государство"" и "Законы" - образцы утопического идеала философа. В утопическом государстве Платона все настолько вечно, прекрасно и незыблемо, что здесь, собственно говоря, уже прекращается живая история и ход времени, как бы смыкаются фактография и мифология.
"Законы" Платона идут в этом отношении еще дальше. В них конструируется не только вечное и неподвижное состояние отдельных группировок внутри государства, но все государство, и притом сверху донизу и без всякого исключения, вечно должно воспевать идеальные законы, плясать в их честь и пребывать в постоянном веселье и восторге [16, с. 140 - 146]. Здесь-то мы и находим подлинное завершение классически полисного историзма, который, будучи социально-политической реставрацией, восстанавливает не что иное, как стародавнее и вполне антиисторическое, чисто мифологическое время.
2. Аристотель
В формальном смысле слова Аристотель является безусловно антагонистом Платона. Тем не менее фактически он иной раз не только не критикует Платона, но и, наоборот, старается углубить его идеализм и вполне сознательно считает платоновский идеализм недостаточным.
Критикуя Платона за обособление его вечных и абсолютных идей от материальных вещей, Аристотель выдвигает подробно развитое в "Метафизике" учение о Нусе-Уме, который является для философа "идеей идей", "местом идей" и абсолютно изолирован от мира вещей (XII 7, 1073 а 4). Этот "Ум", который трактуется у Аристотеля и как космический, и как божественный, имеет свою собственную материю, которую он так и называет "умопостигаемой" (VII 10, 1036 а 9; 11 1037 а 4; VIII 6, 1046 а 34), хотя в то же время является "мышлением мышления", перводвигателем, богом или чем-то божественным (XII 9, 1072 b 4 - 1073 а 13) .
"Космический Ум" пронизывает собою не только все вещи вообще, но и каждый мельчайший момент каждый отдельной вещи. Что же в таком случае Аристотель может сказать нам о времени и об историческом процессе? Если идея вещи пронизывает самую вещь до ее последнего и мельчайшего элемента, то, с точки зрения Аристотеля, прежде всего должно представляться ясным, что время неотделимо от движущегося тела, т.е. от движения, и является как бы мерой или числом самого движения, хотя и не сводится к нему.
Действительно, время для Аристотеле представляется в "Физике" скорее всего каким-то "движением и изменением" (IV 10). Но возникают апории, противоречащие этому: изменение совершается в самом теле, время же, по-видимому, находится вне тела; изменение может идти скорее и медленнее, время же не может. Эти апории показывают, что время для самого Аристотеля все же не есть только движение, но оно не может быть без движения ("движения" в греческом смысле слова, т.е. всяческого изменения, перемещения, смены состояния мира). Движение - сама стихия времени, и без движения время не воспринималось бы.
Таким образом, время для Аристотеля, как и для всей античности, не существует без его содержательного наполнения, без того, чтобы в нем что-то происходило. Но и для Аристотеля возникает вопрос, чем же является время в событии само по себе и чем оно, в конце концов, отличается от самого движения.
Аристотель разрешает этот вопрос таким образом, что время есть различение в событии "прежде" и "после". Но, сказать так, значит еще ничего не сказать, потому что "прежде" и "после" сами нуждаются в определении и сами представляют ту загадку времени, какую надлежит разрешить. Правда, предыдущее и последующее, по Аристотелю, первоначально относятся к "месту", а но ко времени и потому как будто правомерно могут быть привлечены для определения последнего.
Изучение проблемы "места", т.е., мы бы сказали, пространства, у Аристотеля во многом параллельно изучению времени; и очень жаль, что исследователи обычно не обращают внимания на этот параллелизм. Подобно тому, как время "едва существует", Аристотель недоумевает "не только относительно того, что представляет собой место, но и существует ли оно" ("Физика" IV 1 209 а 29 - 30). Апории "места" аналогичны апориям "времени". "Предыдущее" и "последующее" существуют в "месте", "по положению" (11, 219 а 15 - 16), как идущее одно за другим; таким же образом Аристотель предлагает понимать "предыдущее" и "последующее" во времени: "одно из них всегда сопровождает другое" (219 а 19). В связи с этим определяется и время. В событии всегда есть некий порядок протекания ("так как движущееся движется от чего-нибудь к чему-нибудь", 219 а 12). И когда мы начинаем воспринимать этот порядок, то перед нами уже не событие, а время (219 а 25). Подобно тому, как предметы, находящиеся в "месте", охватываются "местом", так события охватываются временем (12, 221 а 18).
Аристотель настолько не может мыслить время отдельно от событий ("движения"), что бесконечностью времени объясняет бесконечность движения.
Скорее всего нам хотелось бы найти у Аристотеля более точное объяснение понятий "прежде" и "после", так как именно на них, как оказывается, строится у него определение времени. Однако, хотя Аристотель знает до пяти различных значений этих понятий, причем в отношении положения они суть иное, чем в отношении движения и времени, точного разъяснения мы у него не находим.
"Находиться во времени" для движущегося или покоящегося предмета у Аристотеля означает просто, что движение или покой этого предмета измеряются. Поскольку же измерять может лишь душа, то и время в собственном смысле слова может быть лишь там, где есть душа (221 а 8) .
Если рассуждать формально и безотносительно, то, по Аристотелю, время есть число движения, или его мера, его порядок. В этом смысле учение Аристотеля о времени было подвергнуто блестящей критике еще в древности неоплатоником III в. н.э. Плотином в особой главе "Эннеады" (III 7, 9). Однако к Аристотелю нельзя подходить формально, а его учение о времени нужно излагать в контексте его философии. Контекст же этот и можно себе представить только в связи со всеми чертами сходства и различия учений Аристотеля и Платона.
Исходным философским противопоставлением для обоих мыслителей является противопоставление четко раздельного бытия и сплошного, неразделимо текущего инобытия, т.е. становления. Но Платон по преимуществу погружается в абстрактно-понятийное и в дальнейшем диалектическое исследование этих областей; Аристотелю же хочется представить эти области по возможности более материально, чувственно и описательно.
Платон, желая объединить эти области (после их тщательного разграничения), пользуется диалектическим методом, позволяющим признавать как полную противоположность этих областей, так и их единство, доходящее до полного тождества.
Напротив, Аристотель весьма неохотно пользуется чистым становлением, а прямо берет его с материальной наполненностью, т.е. исходит уже не из отвлеченного становления, но скорее из материального движения. И чистое бытие Аристотель не всегда оставляет в нетронутом виде, но часто пытается представить его гораздо ближе к числовой расчлененности. Платон свое становление, а, следовательно, и движение, представляет не только в виде простой текучести, но и в виде раздельности, исходящей из числовых функций чистого бытия. Поэтому, желая определить время как конкретность материально заполненного становления, он учит, что время есть подвижный образ вечности, а вечность есть неподвижный, т.е. собранный в одну точку, образ времени.
Что же делает Аристотель? Своим утверждением, что время есть число движения, он в основном поступает никак не иначе, как поступал и Платон, который, как мы уже знаем, тоже конструировал время с помощью числовых принципов вечного бытия. Но тут же видна и огромная разница между Аристотелем и Платоном. Исходя из желания трактовать действительность обязательно как нечто материальное и наглядное, Аристотель не учитывает, что движение предполагает время, поскольку вечное движение совершается именно во времени.
Однако при формально-логическом подходе необходимо сказать, что Аристотель определяет неизвестное тоже неизвестным: время есть число движения во времени. Если бы он сказал, что время есть число движения как заполненного становления, то он избежал бы этой логической ошибки. Но ему не хотелось говорить о чистом становлении, а сразу - уже о заполненном. А тогда приходится допускать упомянутую здесь ошибку.
Точно так же, никто, даже сам Платон, не будет возражать против необходимости числового разделения сплошнотекущего и неразличимого движения. Но, гоняясь за конкретностью и боясь слишком идеального представления о числах, Аристотель утверждает, что время существует при условии считающей души. И, конечно, для позитивно мыслящего философа человеческая душа понятнее, чем мировая душа. Однако поверить в этом отношении Аристотелю, значит признать, его субъективным идеалистом, противоречащим своей же собственной, вполне объективистской философии. Ведь с точки зрения самого же Аристотеля, время существует до всякого человека и до числовых операций его души. Но тогда Аристотелю пришлось бы волей-неволей признать общебытийные, а не только субъективно человеческие процессы счета. Поэтому напрасно выдвигают некоторые буржуазные исследователи этот якобы субъективизм Аристотеля. На самом деле здесь нет ни того ни другого, а есть только вполне естественная для Аристотеля и для нас понятная философская склонность мыслить все абстрактное и понятийное по возможности конкретнее и нагляднее.
В связи с этим нельзя придираться к Аристотелю и за то, что для определения времени он оперирует такими категориями, как "теперь" или "раньше" и "позже", на том-де основании, что подобного рода категории уже предполагают понимание того, что такое время. На самом же деле Аристотель и здесь хочет базироваться на том, что более конкретно и более наглядно. Что такое "теперь", по своему жизненному опыту знает решительно всякий. А уже небольшое прикосновение мысли к этому предмету обнаруживает и то, что всякое "теперь" и ограниченно, поскольку раньше него было прошлое, а в дальнейшем будет еще будущее, и безгранично, поскольку внутри него совершается сплошное становление, не исчислимое никакими числами и вообще никакими раздельными структурами.
Аристотель прекрасно чувствует чистую длительность и полную иррациональность времени, с одной стороны, а с другой - и всю необходимость для времени быть сосчитанным, без чего оно не могло бы переходить от одной точки к другой и быть прерывным, без чего необходимая для него прерывность оставалась бы слепым и никому не понятным абсолютным становлением. Таким образом, вполне заметна как связь Аристотеля с Платоном, так и тот огромный шаг вперед, который Аристотель делает в сравнении с чистым платонизмом [17, с. 275 - 299].
Такую же конкретизацию платонизма мы найдем и в учении Аристотеля о родовой общине и о рабовладении, после чего только и можем впервые формулировать аристотелевскую философию истории.
В трактате "Политика" Аристотель хочет прежде всего определить то специфическое, чем отличается человеческая история. Первым составным элементом всякой исторической единицы является, по Аристотелю, родовая община. Она состоит из отношений мужа и жены и из отношений отца к детям. Государство, как об этом мы читаем дальше у Аристотеля, есть не что иное, как только объединение этих родовых общин.
Родовая община - только один из составных элементов государства, но элемент этот обладает огромной значимостью, и Аристотель его тщательно исследует. Введение подобного элемента в самую сущность государства свидетельствует о том, что Аристотель является мыслителем, который хочет подытожить вековое развитие своей страны.
То, что родовая община введена Аристотелем в самое понятие государства, говорит не только о широте и глубине его исторического и общественно-политического мышления, ни о том, что он этим самым дает ценнейший итог тысячелетнего развития Греции и показывает пронизанность античного государства разнообразными остатками общинно-родовой формации. А о том, что Аристотель весьма глубоко ценит древнюю мифологию и считает ее предшественницей философии, свидетельствует весьма пространное и убедительное рассуждение в его "Метафизике" (XII 8).
Другой основной элемент всякого исторического государства (кроме отношений мужа и жены, отца и детей) - рабство. Здесь Аристотелю принадлежит также важнейшая роль в анализе государства как исторического явления. Оказывается, по Аристотелю, никакое государство немыслимо без наличия в нем господ и рабов.
До Аристотеля, который своим учением о необходимости рабства подвел итог тысячелетнему существованию древней Греции, еще не было ни одного ни философа, ни историка, который бы говорил на эту тему столь открыто и откровенно и столь категорически. Однако тончайший ум философа отнюдь не ограничился просто констатацией факта, пусть хотя бы и универсального. Аристотель дает весьма глубокий анализ понятия раба и очень отчетливое о нем представление, в противоположность всем предыдущим мыслителям и поэтам.
Раб, по Аристотелю, вовсе не есть то живое существо, которое эксплуатируется только в виде какого-нибудь насилия. Раб только тот человек, кто является рабом по своей природе, равно как и свободнорожденный вовсе не тот, кто пользуется полной свободой и совсем никак не трудится, но только тот, кто является свободнорожденным по природе. Тут у Аристотеля везде мелькает это магическое для него слова "природа".
Мы уже видели, что эту природу Аристотель меньше всего склонен понимать позитивно и реалистически материально. Термин этот уходит у Аристотеля в глубины и высоты его мировоззрения и ни в коем случае не объясним теми или другими исторически возникшими и исторически развивающимися обстоятельствами. Аристотель - рабовладелец до мозга костей. У него при нормальном и естественном состоянии бытия тело есть раб или "инструмент" души, а душа - господин тела ("Политика" I 5, 1254 а 35). Душа у него подчиняется разуму, или уму, духу, а дух есть всегда господин над душой ("Этика Никомахова" XI 7, 1178 а 2). Сам человеческий дух есть раб "космического Ума", или богов, а этот божественный "космический Ум" есть господин над всеми человеческими умами ("Метафизика", XII 6, вся глава; 7, 1073 а 11 - 12). Материя, не хуже чем у Платона, есть раб всего идейного, а идея есть господин над материей (там же, VII, 1029 а 6, 29) .
Все это универсальное и космическое рабство возникает не в результате насилия или присвоения собственности, не в результате труда или безделья, словом не в результате случайности, но по самой своей природе. По природе вполне естественно одним повиноваться, а другим повелевать, одним быть подвластными, а другим - властвовать.
У Аристотеля мы находим самое отчетливое и откровенное, самое бесстрашное и, с его точки зрения, вполне научное понимание рабства как того, чего требует сама природа существования государства и в чем Аристотель совершенно не находит ничего постыдного или противоестественного. Наоборот, одни у него свободны по природе, другие - рабы по природе. Законы природы, конечно, можно всегда нарушать. Раб может и восстать против господина, телесные потребности тоже могут восстать над душевными способностями, душа - против требований разума, а разум - против богов. Это все вполне может быть, по Аристотелю, и даже часто бывает. Но все это, с его точки зрения, противоестественно, безобразно, уродливо и требует уничтожения или расстановки по своим местам.
Мы хотели бы обратить внимание на важные обстоятельства, характерные для исторического и политического мышления Аристотеля. Идеальное, или "среднее", государство, по Аристотелю, должно быть фактическим осуществлением того, что все греки называли "арете". Это, конечно, есть то, что у нас и вообще в современных языках переводится как "добродетель". Это, действительно, есть добродетель, но только не в смысле какого-нибудь возвышенного, внутреннего и морального состояния человека, но в смысле его практически целесообразно направленной воли.
Общеизвестное аристотелевское учение приходит к тому, что всякая добродетель есть середина между двумя крайностями, как, например, щедрость есть нечто среднее между скупостью и мотовством. Проповедуя этот "средний" политический строй, Аристотель не только конкретизирует свою теорию "золотой середины", но, пожалуй, обобщает общегреческое учение о добродетели и красоте как о серединной гармонии двух крайностей.
Высокая мораль и разум свойственны у Аристотеля только высшему классу; но не свойственны ни ремесленникам, ни поденщикам, ни рыночным торговцам. У рабов даже и вообще не существует рассудка. Следовательно, наиболее разумным и максимально доступным государственным строем является, по Аристотелю, не тот, в котором господствуют только моральные и разумные люди, но и не тот, который создается низами. Надо придумать нечто третье, где мораль господ осуществлялась бы реально, а безнравственность низов получала бы известного рода преобразования и приобщалась бы к общегосударственной добродетели и разуму.
Так, как подобное учение изложено у Аристотеля, оно звучит вполне утопично и не хуже платоновской политической утопии. Но для изучающих понимание историзма у древних эта аристотелевская иллюзия, несомненно, говорит об очень многом и отражает собою прежде всего общегреческий идеал умеренности и гармонии.
Назовем отдельные категории, которыми определяется у Аристотеля не столько само "политическое", по-современному историческое, бытие, сколько его структура.
Первый принцип политической жизни, по Аристотелю, заключается в том, что он возникает в результате сопоставления понятий "полис" и "полития". Разделение это настолько простое и для Аристотели настолько характерное, что для него не требуется большого и длительного рассуждения. Если под полисом Аристотель понимает определенное население, взятое в целом, то полития у него есть устроение полиса, его организация, его структура.
Мы, пожалуй, прибавили бы только один момент для понимания аристотелевской политии. Именно Аристотель настолько разносторонне и многообразно обрисовывает черты разных возможных политий и настолько глубоко чувствует их многочисленные оттенки и исторические особенности, что здесь необходимо говорить не только об их устройстве, организации или структуре. При обрисовке каждой политии чувствуется как бы некоторого рода живое лицо данного государственного устройства, которое изображается Аристотелем с огромным мастерством и художественной интуицией. Далее, если полития есть благоустроенный и целый организм, то он невозможен без определенной закономерной структуры, т.е. без того, что Аристотель называет законом. Закон для Аристотеля как раз и служит таким внутренним содержанием политии, которое явлено в ее внешнем облике. Здесь перед нами снова выступает как аристотелевская, так и общеантичная категория меры, без которой немыслимо аристотелевcкое государственное устройство.
Наконец, Аристотель очень любит говорить об автаркии всякой политии, т.е. об ее самостоятельности, об ее самодовлении и об ее независимости ни от чего другого. Это любимейшая тема Аристотеля, которой он с большим удовлетворением занимается и в "Никомаховой этике", да и почти во всех других своих сочинениях.
Рассуждения Аристотеля отличаются большей продуманностью и гораздо больше, чем у всякого другого автора, соответствуют исторической жизни древних греков. Никто так уверенно и убежденно не писал о родовой общине и ее роли в политике, как Аристотель. То же самое нужно сказать и о рабстве. О рабовладении у Платона либо ничего не говорится, либо говорится в форме весьма неясной и противоречивой. И только один Аристотель не постеснялся сформулировать ясно и отчетливо одну из аксиом античного мира вообще.
Аристотель иной раз выступает не противником Платона, а, скорее всего, его продолжателем, что, конечно, нисколько не помешало их антагонизму в очень многих отношениях. В частности, никак нельзя сводить учение Аристотеля о временном процессе к учению о мере (т.е. о количестве пространственных размеров). Здесь выдвигается аристотелевское понятие "теперь", которое объединяет в себе и все прошлые моменты, и все моменты будущего. Таким образом, и для Аристотеля время оказывается подвижным образом вечности, как это выходило у Платона. Только большая позитивистская настроенность Аристотеля заставляет его говорить об обычном пространственном движении и не формулировать то, что для него разумелось само собою. Также и свою политию Аристотель мыслит как некоторого рода образ вечности, причем такое представление относится у него не только к идеальному государству, но в разных смыслах и с разными оттенками присутствует и в каждой политии вообще.
Если свести все, что мы говорили об Аристотеле, в одну формулу, то можно сказать так: полития есть основанная на родовой общине и рабовладении общность людей, которые вознамерились создать и всегда поддерживать закономерную и физиологически определенную автаркию в целях приобщения к вечности во всех своих поступках, мыслях, во всей своей жизненной целеустремленности. Итоговый характер аристотелевской теории политии ясен сам собою. Тут можно прибавить только тот несомненный факт, что Аристотель сильно колебался между аристократией и монархией, но был поклонником македонского монархизма. После смерти Александра он был принужден бежать из демократических Афин из-за боязни подвергнуться, как он сам говорил, участи Сократа [16, с. 650 - 653]. Другими словами, Аристотель не только является итогом всего классически полисного историзма, но, несомненно, он в значительной мере является уже приверженцем эллинистических форм жизни, хотя ему еще было не время создавать последовательные и безупречные теории чисто эллинистического историзма.